Казимир Валишевский. Петр Великий

© современная редакция текста: О. Колесников

Издание: OK, http://magister.msk.ru/

 

 

ОГЛАВЛЕНИЕ

 

Предисловие

 

Часть первая. Воспитание

Книга первая. Из Азии в Европу

Глава 1. Кремль и Немецкая слобода

Глава 2. Царевна Софья

Глава 3. Троицкий монастырь

Книга вторая. В школе цивилизованного мира

Глава 1. В походе. Школа войны. Создание флота.

     Взятие Азова

Глава 2. Путешествие. Германия. Голландия. Англия.

     Возвращение

 

Часть вторая. Человек

Книга первая. Плоть и дух

Глава 1. Внешний облик. Черты характера

Глава 2. Черты интеллектуальные. Нравственный облик

Глава 3. Планы, принципы и приемы управления

Глава 4. Интимная жизнь

Книга вторая. Приближенные

Глава 1. Сподвижники, друзья и любимцы

Глава 2. Женщины

Глава 3. Екатерина

 

Третья часть. Дело

Книга первая. Внешняя борьба. Война и дипломатия

Глава 1. От Нарвы до Полтавы (от 1700 до 1709 г.)

Глава 2. От Балтийского моря до Каспийского

Глава 3. На вершине славы. Во Франции

Книга вторая. Борьба внутри государства. Реформы

Глава 1. Новое направление. Конец стрельцов. Петербург

Глава 2. Реформа моральная. Приобщение умственное

Глава 3. Реформа духовенства. Упразднение

     патриаршества

Глава 4. Реформа. Табель о рангах

Глава 5. Экономическая деятельность

Глава 6. Реформа политическая

Глава 7. Армия и флот

Глава 8. Оппозиция. Царевич Алексей

Глава 9. Завещание Петра Великого. Заключение

 

 

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

       «Соразмеряй силы с предприятием, а не предприятие с силами». Этим смелым советом, данным одним поэтом-соотечественником, мне пришлось руководиться при задаче, взятой на себя, в качестве историка. Как трудно подступиться к человеку, занимающему такое выдающееся место в истории русского народа и оставившему такой неизгладимый след на всем его существовании.

       Вот почему я подошел к нему так поздно, поднимаясь от ближайшего времени к более отдаленному, и только после великой наследницы перешел к созидателю наследства.

       Сумел ли я схватить своим взглядом то, что обнимал своим взором ты — бронзовый гигант, спускающийся иногда — как говорят поэты — в белые петербургские ночи со своего гранитного пьедестала и победоносно скачущий, не зная устали, как при жизни, по заснувшему городу? Великий призрак, двести лет посещающий, как страшный, но всем близкий дух, те места, где ты жил, нашел ли я то заклинание, которое возвращает голос привидениям и из праха прошедших времен воссоздает вокруг них былую жизнь?

       Я переживал отошедшие в вечность часы; мне казалось, что вокруг меня оживали все лица и вещи, наполнявшие их. Я осязал чудеса волшебного царствования, воочию видел осуществление сказки о пшеничном зерне, которое моментально прорастает и превращается в растение в горсти индийского йога. И я говорил с человеком, совершившим это чудо — может быть с единственным в своем роде, какого знал мир.

       Наполеон всего лишь величайший из французов — или итальянцев, по мнению некоторых историков, — но он не Италия, не Франция. Петр — это вся Россия; ее плоть и дух, характер и гений, воплощение всех ее добродетелей и пороков. При разнообразии своих способностей, громадности усилий и страстности, он кажется существом собирательным. И этим он велик, этим он выделяется из рядов бледных умерших, которых спасают от забвения наши слабые исторические воспоминания. Не приходится употреблять усилий, чтобы вызвать его тень — он всегда тут. Он пережил себя; он вечен; он как бы жив и теперь; облик мира, извлеченного им из ничтожества, мог измениться в некоторых чертах, но принцип остался неизменным. Тут несоизмеримая сила, три века действовавшая вопреки всем расчетам и превратившая ничтожное владение Ивана в наследие Александров и Николаев, в империю, превышающую своим протяжением и численностью населения все государства, когда-либо известные Европе, Африке и Азии, империи Александра и Римскую, империю калифов и современную нам Британскую со всеми ее колониями. И эта сила называлась некогда Петром Великим. Она переменила имя, но не изменила характера. Это душа великого народа, но также душа великого человека, в котором как бы воплотилась мысль и воля миллионов существ. Эта душа вся в Петре, и он весь в ней; и ее-то я желал заставить затрепетать на этих страницах.

       Конечно, не только с помощью одного своего воображения. Я взял у документов — этого единственного ключа, способного открыть нам двери, ежечасно запирающиеся за нами — все, что они могли дать мне. В своей честности я уверен. Может случиться, что она вызовет удивление, разочарование или даже неудовольствие. Но я прошу своих русских читателей взвесить свои впечатления. Надо всегда иметь мужество смотреть прямо в глаза действительности и своему прошлому, а для русских это нетрудно.

       Кроме того, я прошу всех своих читателей не заблуждаться относительно цели, которую я имел в виду. Занятый собиранием материалов для биографии национального героя, Пушкин намеревался воздвигнуть ему памятник, который нельзя было бы перемещать с места на место. Неподвижность образцового произведения Фальконета как будто возбуждала неудовольствие. Забота и стремления поэта, общие большинству моих предшественников, даже вне России, мне были совершенно чужды. Петр, уже и без меня, имеет памятник, по-моему, наиболее достойный его. И воздвигли его не Пушкин и не скульптор-француз. Над тем памятником, о котором я говорю, он сам работал своими мозолистыми руками, и его наследники будут работать еще долго. Сибирская дорога прибавила к нему еще один камень, который послужит к его украшению и укреплению.

       Моя цель совершенно иная. Взоры всего мира устремлены, полные симпатий с одной стороны, и недоверия или враждебности — с другой, на это вместилище душевной и физической энергий, неожиданно открытое между старой Европой, уставшей жить, и старой Азией, утомленной своим бездействием. Что это? Пропасть, куда суждено кануть обычным судьбам? Или источник вечной юности? Наклонившись над обоими берегами, толпы смотрят в напряженном внимании, вглядываясь в глубину, зондируя ее. Я только даю разъяснение общему любопытству и напряженному ожиданию. Это разъяснение почерпнуто, как я уже сказал, из истории, но также и из современной жизни. Петр Великий не умер. Взгляните! Может быть, настал час? Заря утра, которое принесет нам неизвестно что, появляется на горизонте, на широкой реке клубится туман, как бы окутывающий призраки! Слышите! Не топот ли коня раздается по мостовой тихих улиц?..

       Валишевский.

 

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

ВОСПИТАНИЕ

 

 

КНИГА ПЕРВАЯ

 

ИЗ АЗИИ В ЕВРОПУ

 

 

Глава 1. Кремль и немецкая слобода

 

I. Женитьба Алексея. — Выбор невесты. — Венец прекраснейшей. — Опочивальня в Кремле. — Наталия Нарышкина. — Рождение Петра. — Спорное происхождение Петра. — Борьба Нарышкиных с Милославскими. — Изгнание. II. Кремль — Гробница, терем и тюрьма — Десять веков истории. — Московская и Киевская Русь. — Норманнское завоевание. — Упадок величия. — Сыновья Рюрика. — Ярослав Мудрый и Генрих I Французский. — Нашествие монголов. — Падение и возвышение. — Московская гегемония под монгольским протекторатом. — Освобождение. — Иван Великий. — Заря новой культуры. — Европейские влияния. — Поляки, немцы, англичане и голландцы. III. Немецкий квартал: Европа и Азия. — Московское гетто. — Просветительный труд. — Расцвет. — Петр пойдет туда. IV. Дни испытания. — Последняя попытка азиатского режима. — Смерть Алексея и Федора. — Выборная царская власть. — Роль патриархов. — Победа Нарышкиных. — Избрание Петра. — Кратковременное торжество. — Месть Милославских.

 

I

 

       Петр Алексеевич родился 30 мая 1672 года, — в 7180 году по принятому в то время летосчислению. За два с половиной года до этого события старый Кремль был свидетелем странного зрелища: из самых разнообразных мест, дворцов, изб и монастырей было привезено в Кремль несколько сот самых красивых девушек. Там, размещенные в шести комнатах, приготовленных для них, они, как и все московские женщины той эпохи, проводили время однообразно и праздно, коротая его рукоделиями, песнями да сказками. Потом наступал вечер, который заставлял их забывать длинные часы скуки, тоски и нетерпения и переживать приятное волнение ожидания и надежды. На пороге их комнаты, превращавшейся на ночь в спальню, появлялись мужчины; двое из них приближались к узким кроватям, где спали прекрасные девушки, рассматривали их, не стесняясь, обменивались многозначительными взглядами и жестами; один из этих мужчин был царь Алексей Михайлович, другой — доктор, помогавший ему выбирать между этими незнакомками супругу, которая «способна дать усладу государю», которую он сделает на другой день великой княжной, а затем и царицей России, будь она даже дочерью последнего крепостного. Это был старый обычай, заимствованный из Византии по соображениям высшей политики, а отчасти и по необходимости. Иван Васильевич (Великий, 1435—1505) тщетно пытался выбрать невесту для своего сына между иностранными принцессами. Он получил унизительный отказ и от короля датского, и от бранденбургского маркграфа. Царь не хотел породниться с русскими князьями, которые были его соседями и соперниками; поэтому он велел привезти в Москву пятьсот девушек. Великокняжеский венец должен был достаться раз уж не самой знатной, то самой красивой. Век спустя царь Михаил Федорович попытался возобновить сватовство заграницей, но также потерпел неудачу. Датский король не хотел даже принять московских посланцев.[1] С тех пор обычай установился окончательно. На бояр и их жен возлагалась обязанность осматривать девушек, отозвавшихся на призыв царя. Осмотр был очень тщательный и строгий, и даже самые интимные части тела не ускользали от него. Вследствие такого подбора, царю представлялись настоящие красавицы.

       Иногда, впрочем, этот обычай совершался только для вида, как например в 1670 году. На этот раз красавицы напрасно расточали свое кокетство. Выбор царя был сделан до их прибытия. В 1667 году царю Алексею Михайловичу было 38 лет, когда умерла его первая жена из рода Милославских, подарившая ему шесть сыновей и восемь дочерей. Трое из этих сыновей умерли; оставшееся в живых Федор и Иван были болезненны; царю было необходимо жениться снова. Увидя в доме Артамона Сергеевича Матвеева красивую брюнетку, которую он принял за дочь своего любимого советника, он решился окончательно. Это была воспитанница Матвеева, Наталия Кирилловна Нарышкина, которую отец, бедный и мелкий дворянин, отдал на попечение влиятельного и богатого боярина. Появление красавицы Наталии перед царем не могло бы произойти в обыкновенном московском доме, хранившем старинные местные обычаи. Там девушка оставалась бы за непроницаемой дверью своего терема. Но дом Матвеева отличался в этом отношении от других. Артамон был женат на иностранке из рода Гамильтон. Английская революция разгромила много семей, приверженных Иакову, и многие из них нашли себе приют в негостеприимных широтах отдаленного варварского государства. Алексей был очень милостив к этим иностранцам, и сам Матвеев приобрел почет при дворе, благодаря дружбе с одним из них. Близость к иностранцам развила его; он много читал, имел библиотеку, физический кабинет и маленькую химическую лабораторию. Наталия садилась за стол вместе со своими приемными родителями и даже с гостями. Алексей объявил, что он берет на себя найти ей жениха, который не посмотрит на то, что она бесприданница, а затем объявил о своем намерении жениться на ней. Артамон Сергеевич больше испугался, чем обрадовался предложению. Его положение, как царского любимца, создало ему немало врагов.

       Род Матвеевых не был знатным, но, несмотря на это, Артамон Сергеевич занимал высокое положение, был начальником многочисленных приказов: иностранных дел, финансов и дворцового, командовал стрельцами, стоял во главе управления Малороссии, Казани и Астрахани. Он просил только сохранить внешние приличия, и Наталья должна была появиться в спальне Кремля.

       Все обычаи были с точностью соблюдены; даже дяде одной из красавиц пришлось поведаться с царским судом за его старания обманным образом выдвинуть свою племянницу: его подвергли пытке, дыбе и наказали кнутом.[2]

       Свадьба состоялась 22 января 1671 года, а 30 мая (12 июня) 1672 года Наталья Кирилловна родила сына. В этот же день Людовик XIV, глядевший на свою армию, переходившую Рейн под предводительством Кондэ и Тюренна, послужил для Буало сюжетом его знаменитого послания; и в тот же день турецкая армия, переходя Днепр, заходила в тыл империи и протягивала руку великому королю. Но Москва не обратила внимания на эти события, занятая празднествами в честь новорожденного царевича. Европейская политика не доходила сюда.

       Место, где родился величайший человек России, остается до сих пор неизвестным. В московском ли Кремле? Во дворце ли села Коломенского, названного русским Вифлеемом? Может быть, в Измайлове? На этот счет нет ни одного точного указания. Физически и духовно Петр совсем не походил на своих старших братьев и сестер, слабых и хилых, как Иван и Федор, как и сама царевна Софья. Да мог ли Алексей, подтачиваемый смертельной болезнью, передать сыну такое изобилие сил, богатырский рост и железную мускулатуру? Кто же тогда? Немец-хирург, заменивший своим сыном девочку, родившуюся у Натальи? Придворный — Тихон Никитич Стрешнев, человек скромного происхождения, недавно возвысившийся благодаря женитьбе Михаила Романова на красавице Евдокии?

       Как-то, Петр, опьяненный винными парами, захотел доискаться истины. «Этот по крайней мере», воскликнул он, указывая на Ивана Мусина-Пушкина, «знает, что он сын моего отца. Чей сын я? Не твой ли, Тихон Стрешнев? Не бойся, говори, говори, а то удушу тебя...»

       «Батюшка, смилуйся. Я не знаю, что отвечать... Я был не один...» [3]

       Чего только не рассказывали!

       Со смертью Алексея (1674) началось смутное время, создавшее грозное, деспотичное кровавое правление Петра. С первых же дней Петр сделался героем драмы и главой оппозиции. Еще тело Алексея не успело остыть, как уже началась ожесточенная борьба двух партий, Милославских и Нарышкиных, которых Алексей возвысил своей двукратной женитьбой.

       Нарышкины приписывали свое происхождение знамени тому чешскому роду Narisci, владевшему Эгрой. Историк Мюллер предполагает, что родоначальником их был татарин Нарыш, живший при дворе Ивана Васильевича (1463). Последняя версия кажется более правдоподобной. Милославские происходили из старинного литовского рода Корсак, расположенного на территории Польши. Свергнутые и потерявшие свое влияние из-за Нарышкиных, они чувствовали себя вдвойне оскорбленными и униженными. Отец Натальи, Кирилл Полиевктович, в несколько лет сделался самым богатым во всем государстве, имел чин думного дворянина и окольничего.

       Колокольный звон на похоронах Алексея послужил сигналом для мести. В продолжение 13 лет вся Россия, тесно связанная с судьбой обеих партий, переживала кровавую борьбу за власть.

       Матвеев, побежденный в первой же схватке, открыл собою целый ряд жертв. Заключенный в тюрьму, перенесший целый ряд пыток, он едет в ссылку в Пустозерск на Ледовитом океане, где едва не умирает с голоду. Наталью одно время намеревались заключить в монастырь; но затем сослали ее и ее сына в Преображенское, около Москвы, где у Алексея был дом.

       При таких обстоятельствах Петр покинул Кремль, куда ему пришлось возвратиться на непродолжительное время, чтобы пережить там тяжелые испытания и оскорбления, присутствовать при избиении своих приверженцев, при падении государственной власти, при своем собственном поражении. Петр возненавидел Кремль, и даже победителем и самодержцем он не забыл свою злобу и отвернулся от него. Этот разрыв есть символ всей жизни и дела Петра.

 

 

II

 

       Теперешний Кремль с его скученными постройками без определенного стиля и характера мало напоминает жилище Алексея Михайловича конца семнадцатого века. После пожаров 1701 и 1737 года и перестройки 1752 [4] остались лишь следы своеобразного итальянского возрождения, ввезенного в конце пятнадцатого века дочерью одного Палеолога, воспитанной в Риме [5] — следы гения Фьораванти, Солари, Фрязинов, боровшихся с обычным для Москвы византийским стилем. Некоторые церкви, части дворца и наружная стена, с кирпичными башнями, напоминающими часовых, походят скорее на укрепленный лагерь, чем на царское жилище. Только церковь Василия Блаженного, находящаяся за стеной Кремля, на Красной площади, живо напоминает картину исчезнувшего прошлого. Внутри было такое же смешение немецкой, готической, индийской, византийской и итальянской архитектур, такая же запутанность в постройках, как бы втиснутых одна в другую наподобие китайской головоломки. То же изобилие украшений, та же пестрота форм и красок, странных, безумных, как плоды фантастического бреда, как следствие плохо усвоенного пластического идеала. Узкие комнаты с низкими сводами, темные коридоры, мерцание лампад в темноте, расписанные охрой и киноварью стены, железные решетки на всех окнах, вооруженные люди у всех дверей; везде толпа солдат и монахов...

       Дворец прилегает к церкви и монастырю и мало от них отличается. Царь на своем троне походит на мощи, лежащие неподалеку в раке. С одного конца до другого этого странного скопления духовных и светских зданий, из-за толстых стен домов, соборов и монастырей доносятся глухие звуки, сливающиеся в одну общую гармонию; монотонное чтение священников в церквах, песни запертых в теремах женщин, отзвук оргии, тайно совершающейся в какому-нибудь углу дворца, или громкий крик пытаемого в тюрьме заключенного. Но тишина царит над всем; все говорят шепотом, все едят осторожно, все наблюдают друг за другом. Это внутренность гробниц, гарема и тюрьмы. Кремль, таким образом, не представляет собой жилище исключительно царя. Вся Россия концентрируется там — Россия странная, существующая уже десять веков, но все еще наивная, хотя и имеющая за собой долгое историческое прошлое; Россия, отделенная от соседней Европы, которая игнорировала ее, несмотря на то, что в ее жилах текла чистая европейская кровь, что в ее летописях были традиции, а также и одинаковые судьбы, одинаковое счастье и несчастье, победы и поражения. В IX и Х веках, когда первые короли Франции, Карл Толстый и Людовик Заика, с трудом защищали свои сокровища от норманнских хищников, другие морские короли высаживались на берег Балтийского моря. Там норманн Хрольф отнимал у Карла побережье, названное именем его народа; тут в обширной равнине, простирающейся от Балтийского моря до Черного, редко населенной финнами и славянами, норманны Рюрик и его товарищи основывали государство.

       Полтора века спустя на трех окраинах Европы три другие героя победоносно устанавливают свою власть: в Италии дом Хотвилль, при Роберте Гвискаре, в Англии — Вильгельм, в России — Ярослав.

       Но это еще не Московская Русь. Москва еще не существует. Столица Ярослава — в Киеве. Потомки Рюрика поддерживают связь с Грецией, Италией, Польшей и Германией. Византия им дает монахов, ученых и священников. Италия и Германия — архитекторов и ремесленников, купцов и элементарное знание римского права. Приблизительно около 1000 года Владимир — в былинах «Красное Солнышко» — издает закон, по которому все бояре должны были посылать своих детей в школы, устроенные им при церквах; он прокладывает дороги, и устанавливает в церквах меры веса и длины. Его сын Ярослав (1015—1054) чеканит монету, строит дворцы, украшает площади своей столицы греческими и римскими статуями и пишет свод законов. Пять картин, сохранившихся в Ватикане под названием коллекции Каппони, представляют собой образчики своеобразного русского искусства, которое процветало в Киеве в двенадцатом веке,[6] картины эти нисколько не ниже лучших произведений одного из основных в то время итальянских художников — Andrea Ricodi Candia. Эти начатки культуры не были единичными в Киеве: в 1170 году в Смоленске князь Роман Ростиславович занимается науками, устраивает библиотеки, школы и семинарии, где обучают классическим языкам.

       По всей России, от Дона до Карпат, от Волги до Двины, завязываются торговые сношения с югом и с севером Европы. Новгород первенствует на Балтийском море; в Киеве пестрые толпы купцов, норманнов, славян, венгерцев, венецианцев, генуэзцев, немцев, арабов и евреев наполняют улицы своими лавками и всевозможными продуктами. В 1028 году там насчитывают 12 рынков. Киевские князья не принуждены брать себе жен в теремах своих подданных. Ярослав женился на дочери шведского короля Олафа Ингигерде; он выдал свою сестру за короля Польши Казимира; один из его сыновей, Всеволод, взял себе в жены дочь византийского императора Константина Мономаха, другой, Вячеслав, графиню де Стад, Игорь — Кунегунду, графиню Орламюнде. Его старшая дочь Елизавета вышла замуж за норвежского короля Гарольда; третья, Анастасия, за венгерского короля Андрея I. В 1048 году три епископа: Готье де Мо, Госселеф де Шалиньяр и Роже де Шалон отправились в Киев просить руки второй дочери царя, Анны, для французского короля Генриха I.

       К середине тринадцатого века все это рухнуло, исчезло бесследно. Россия не была тогда прочным государством, которое могло бы выдержать сильные удары судьбы. Хотя владетели Киева, Новгорода и Смоленска, Рюриковичи, соединяли в себе, наряду с воинственными инстинктами, замечательные организаторские способности, они носили на себе печать своего происхождения: буйный дух беспорядка, только со временем смягчившийся под влиянием нравов просвещенного общества и законов организованного государства. Но они не успели окрепнуть. В 1224 году появление монгольских орд Батыя нанесло им непоправимый удар. К этому времени — к началу двенадцатого столетия — после попытки объединить Россию в княжение Владимира Мономаха, среди шестидесяти князей, живших между Волгой и Бугом, происходила непрестанная борьба из-за власти и первенства. Батый и внук Чингиз-хана заставили их объединиться.

       Под копытами тысяч коней исчезают три века усиленного труда и попыток к цивилизации. От той древней России, заимствовавшей так много у Европы, но нисколько не потерявшей вследствие этого своего национального своеобразия, благодаря быстрому поглощению местным населением малочисленного норманского элемента, не остается почти ничего. В следующем столетии, в 1319 и 1340 годах, Киев и прилегающие к нему страны становятся добычей литовских князей, будущих королей Польши. После Гедимина, Ягелло соединил под своим скипетром все остатки эфемерного государства Мономахов, Червонную Русь, Белую и Малую, — «всея Россию», по выражению, сохранившемуся с того времени. Но он присоединил пустыню. Казалось, что история Рюриковичей прекратилась.

       Но она продолжается на востоке того огромного пространства, предназначенного самой судьбой для многочисленного народа и создания неведомого будущего. В верхнем бассейне Волги, на берегах реки Москвы, среди редко населенного финского народа небольшое село становится с двенадцатого века жилищем и уделом одного из потомков Рюрика. Много раз уничтоженное во время беспрестанных войн с соседними князьями, почти стертое с лица земли татарским нашествием, оно поднималось снова, разрасталось и к началу XIV века стало центром торговли между норманнами, славянами и финнами. Смиряясь под игом монголов, оно сумело извлечь выгоду из победителя, отдав ему роль внутренней полиции и внешней охраны. Действуя смиренно, терпеливо и ловко, оно брало на себя роль посредника между победителями и побежденными народами, которые соглашались на это: одним это было полезно, другим необходимо. Оно брало на себя унизительную роль сборщика податей для общего повелителя, роль полицейского и, если того требовали обстоятельства, не гнушалось даже быть и палачом. Оно подвигалось таким образом все вперед, расширяясь, укрепляя шаг за шагом завоеванный авторитет и полученное за заслуги главенство, до того долгожданного дня, когда почувствовало себя достаточно сильным, чтобы порвать оскорбительный договор, послуживший ему средством для возвышения.

       Это продолжалось около двух веков, в течение которых соседние князья Переяславля, Рязани, Владимира, Углича, Галича, Ростова, Ярославля и Суздаля делались один за другим сперва вассалами, а затем и простыми подданными, боярами, необыкновенно усилившегося московского князя. В это же время монгольская гегемония, благодаря междоусобицам, стала ослабевать.

       Наконец, приблизительно в 1480 году, время испытания, казалось, закончилось, и вся Европа, удивленная, узнала, что между ней и Азией существует новое государство, князь которого провозгласил свою независимость. Он прогнал Золотую Орду за пределы огромного пространства, подчиненного его власти, завоевал Новгород и Тверь; женился на греческой княжне, жившей в Риме, и сделал гербом двуглавого орла. Этот князь назывался Иваном, и его народ дал ему имя «Ивана Великого».

       Но это была уже не Киевская Русь, и кроме происхождения самого царя, у нее не было ничего общего с могуществом и славой Ярослава и Владимира. Европа ничем не была представлена в этом новом государстве. Хотя московский великий князь и назывался царем «всея России», но на самом деле земли, которые он считал своими, принадлежали еще Польше. Монгольское течение оставило на славянской земле, как толстый слой ила, все, что оно имело в себе прочного: характер правления, нравы и наклонности, но не оставило никакой культуры. Кроме традиций византийско-русской церкви, охранявшейся греческими священниками и монахами, государство и общество, которые понемногу соорганизовались под вековой опекой преемников Батыя, были главным образом азиатским и варварским. Феодализм, крестовые походы, рыцарство, учение римского права, — вся та высшая школа, в которой сформировалось умственное и моральное единство Запада, вся та великая борьба между мощью духа и временной властью, из которой родились иные свободы, остались чужды России.

       Московская метрополия, основанная в 1325 или 1381 гг., не захотела признать унию с Римом, выработанную на флорентийском соборе, принятую Киевским митрополитом, и порвала таким образом с Западом. Папа сначала проклял ее, но потом, наскучив спорами с этим восточным расколом, предал его полному забвению.

       Несмотря на всё, семена культуры произрастали, пробивая, хотя и медленно, толстую, азиатскую кору. Они приносились постоянно из Европы и главным образом через Польшу, через литовских князей, бывших когда-то русскими.

       Прежде чем укрыться у своих соседей, Курбский переписывался с Чарторыйскими, оставшимися русскими и православными с головы до ног.

       Возвратившись из Польши после удачного похода, Иван привез оттуда первую печатню, которую когда-либо видала Москва. Победа Новгорода (1475) привела в соприкосновение новое московское государство с Ганзой.

       В 1553 году англичанами было открыто устье Двины, где в скором времени вырос Архангельск и завязалась торговля в северных морях. Но вот снова надвинулось нашествие, а с ним новая борьба за существование. К счастью оно шло с другой стороны. То был отлив из Европы. Польская армия тащила в своих фургонах все, что имело отношение к папскому Риму: иезуитов и бернардинцев, католическую пропаганду и схоластику. За учеными, красноречивыми и хитрыми иезуитами следовали элегантные и утонченные лже-цари польского происхождения. Двор Димитрия и Марины Мнишек содержался наподобие двора Сигизмунда. Польская светская музыка проникла в православные обряды. Даже в дни национальной победы и возрождения Москвы чувствовалось влияние Польши и Запада. Завладев вновь Киевом, войска царя Алексея не нашли уже там следа прежнего блеска, но все же больше, чем в опустошенной Москве: несколько школ, основанных поляками, печатню, которая могла бы заменить прежнюю, но которую сейчас же предали анафеме и уничтожили; духовную греко-латинскую академию — целую маленькую сокровищницу цивилизации.

 

 

III

 

       С этой эпохи Москве был открыть прямой путь в Европу. Если Петр, изгнанный из Кремля враждебной политической партией, выброшенный, так сказать, на улицу, не пожалел о родном гнезде, то только потому, что нашел в близком соседстве иной, более привлекательный очаг. Присоединяя Новгород, этот республиканский и непокорный город, Иван поставил себе целью искоренить его буйный дух. Он решил переселить десять тысяч семей. В России сохранили секрет административных государственных переворотов, способных расшевелить целые народы. Новгородские изгнанники приехали в Москву, а на их места послали покорных и надежных подданных, наказанных таким образом за свою верность. Между переселенными в Москву находились ганзейцы, которые основали первую иностранную колонию на берегу Москвы. Но народ решил, что присутствие этих иностранцев оскверняло город. В своем патриотизме москвичи, да и вся Россия, считали этот город святым. Поэтому немцам, т. е. людям, не говорящим на местном языке, следовательно немым, было отведено место наподобие еврейского квартала в Риме, за воротами, замыкавшими столицу в северо-восточной ее части, между Басманной и Покровкой, где находится в настоящее время лютеранская церковь, на грязных берегах маленького притока Москвы — Яузы. В XVI веке царь Василий поместил там свою гвардию, состоявшую из поляков, литовцев и немцев.

       Преемники Василия не довольствовались одними солдатами-иностранцами, они выписывали себе из-за границы ремесленников, художников и учителей. В любопытной книге Аделунга есть гравюра, показывающая вид предместья, где жили все эти эмигранты. Это было селение с деревянными домами, наскоро выстроенными из бревен, покрытых корой, с обширными огородами, окружавшими жилища. Этот вид быстро менялся, также как и само население. При Алексее от Немецкой слободы осталось только ее название в память первых ее обитателей германского происхождения. При нем же первое место занимают англичане и шотландцы. Между последними, вследствие изгнания сторонников Кромвеля из Англии, встречаются люди высокого происхождения: Друммоны, Гамильтоны, Дальзиели, Кроуфорды, Граамы, Лесли, а позднее Гордоны. Французов в то время еще нет. Их боятся, как католиков и янсенистов. Исключение составляют только приверженцы короля Иакова, которые, как изгнанники, кажутся безопасными. Позже, с отменой нантского эдикта, это доверие распространяется и на подданных христианнейшего короля. — Якобиты жили отдельно; они не были ни ремесленниками, ни купцами, но много содействовали процветанию слободы; своим происхождением и воспитанием они внушали уважение москвичам. Профессии купцов, учителей, врачей, аптекарей, ремесленников и художников принадлежали в то время голландцам. Немецкий контингент, примешивавшийся к ним, был самого лучшего качества. Те и другие приносили туда свои национальные добродетели: дух предприимчивости и постоянства, благочестия и семейственности, общее стремление к законности и порядку, домашнему миру и плодотворному труду. Немцы имели двух лютеранских пасторов, голландцы одного пастора-кальвиниста; но в соседстве с варварами все религиозные споры затихли; в слободе царила свобода; только католикам запрещалось иметь священника. Школ было много. Шотландец Патрик Гордон следил за работами лондонского Royal Society. Английские дамы выписывали целыми тюками романы и стихотворения национальных писателей, и велась оживленная корреспонденция со всей Европой. В немецких собраниях устраивались скромные развлечения, танец «гросфатер» считался проявлением самого большого веселия. Был театр, где Алексей слышал в первый раз Орфея. Значительную роль в колонии играла политика; члены дипломатического корпуса: англичане, голландцы, датчане, шведы, — последние тоже входившие в состав слободы, — представляли там интересы протестантских держав. Голландский резидент Ван Келлер, богатый, образованный, осторожный и ловкий, занимал особое положение, перед которым преклонялись сами москвичи. Отправляя сам каждый день огромную корреспонденцию, он получал все новости Запада, заставлявшие трепетать всю слободу при известиях, касавшихся европейской политической жизни.[7]

       Немецкий путешественник Таннер, посетивший слободу в 1678 году, вынес оттуда очень хорошее впечатление; [8] о чем свидетельствует также гравюра начала восемнадцатого века: Слобода казалась совсем изменившейся. С ее кирпичными комфортабельными домами, цветниками, прямыми аллеями, фонтанами на площадях, она представляла такой контраст с остальными русскими городами, не исключая и Москвы, что это поражало Петра. Несмотря на влияние и соседство Польши, которая была, так сказать, преддверием Европы, Москва осталась в общем такой же, какой ее сделали три века азиатского рабства. Некоторые признаки указывали все же на начало знакомства с интеллектуальным миром Запада.

       Появились люди, снявшие смешной византийско-татарский наряд, имевшие новые идеи, новые намерения, в которых намечалась целая программа реформ, более обширных, чем исполненная впоследствии Петром.[9] Занималась новая заря. К сожалению, все эти нарождающиеся идеи разделял сравнительно небольшой круг избранного общества. Царь Алексей не выкалывал уже глаз художникам, как его предшественник Иван, чтобы помешать им воспроизводить их создания искусства в другом месте, но когда Михаил вознамерился пригласить к себе на службу знаменитого Олеария, при дворе и в городе поднялся целый бунт. Бунтовщики грозили утопить колдуна. На обеде у одного знатного иностранца русские вельможи, не стесняясь, набивали себе карманы разными яствами, к немалому удивлению хозяина.[10]

       Изгнание поляков и лже-царей нисколько не изменило Кремль, и Петр перед своим изгнанием оттуда не видел никого, кроме лиц свиты, окружавшей его по дороге в церковь или в баню, куда он шел между двумя рядами карликов, несших занавесы из красной материи, так что домашнее заключение продолжалось и на улице.[11] Ребенок задыхался в такой атмосфере. В Преображенском он вздохнул свободно. Однажды, предоставленный самому себе, он попал на берег Яузы и в первый раз увидел Слободу. Он не хотел больше от нее удаляться, а, наоборот, звал туда всю Россию. Но его ждали еще тяжелые минуты окончательной борьбы с азиатским режимом.

 

 

IV

 

       Федор, старший сын и наследник Алексея, умер в 1682 году бездетным. Кто же должен был наследовать ему? Со смерти последнего Рюриковича в 1598 году престол захватывался почти все время силой. Борис Годунов достиг его посредством целого ряда убийств; Димитрий — благодаря польским штыкам; Василий Шуйский был обязан своим избранием одним боярам, и наконец — Михаил Романов — народу. При этом последнем избрании было выработано нечто вроде династического права; но, несмотря на это, при восшествии на престол Алексею пришлось прибегнуть к всеобщему голосованию.

       Один из младших братьев Федора, Иван, сын Милославской, которому в то время исполнилось 15 лет, был почти слепой и наполовину идиот. В письме, адресованном в 1684 году министрам Людовика XIV, говорится о болезни век царевича, благодаря чему он не может видеть, если их не поднимать искусственно. И бояре единогласно высказывались за избрание Петра, сына Нарышкиной, который был моложе своего брата на десять лет. Им противно было, говорили они, превращать свои обязанности в занятия сиделок. Вероятно также, что их привлекал более ранний возраст Петра, благодаря чему предвиделось более продолжительное междуцарствие, и власть должна была сохраниться в руках бояр на более долгое время.

       Они привлекли на свою сторону бояр, присутствовавших при последних минутах Алексея, и патриарха Иоакима, соборовавшего его. В России, как в Польше, глава церкви пользовался временной властью во время междуцарствия. В 1598 году, например, патриарх Иов решил победу Годунова. Во всяком случае, на этот раз избрание Петра было незаконно. Речь, сказанная «всяких чинов людям», случайно собравшимся в Кремле; призыв к голосованию, приведший к одобрению; появление импровизированных избирателей на Красном крыльце перед народом, привлеченном туда тревожными событиями; имя, брошенное в эту толпу — и дело было сделано: у России появился царь, которого звали Петром.

       Об Иване не было сказано ни слова; оправдания этому нарушению закона и наследственных прав не было никаких. То была просто победа Нарышкиных над Милославскими, застигнутыми врасплох и лишенными возможности защищаться, благодаря быстроте и неожиданности развязки. Но это было кратковременное торжество; оно продолжалось всего месяц. На другой день после своего поражения побежденная сторона снова выходить на сцену, а за ней неожиданно появляются два новых политических фактора, которые изменяют весь внешний вид борьбы: царевна Софья и стрельцы.[12]

 

 

Глава 2. Царевна Софья

 

I. Терем в Кремле. — Москва и Византия. — По стопам Пульхерии. — У изголовья умирающего царя. — Честолюбие и любовь. — Василий Голицын. II. Стрельцы. — Величие и падение. — Солдаты и купцы. — Признаки и причины восстания. — Народные движения. — Софья и Голицын пользуются восстанием для захвата власти. — Осажденный Кремль. — Трехдневная резня. — Софья берет власть окровавленными руками. — Неудача Петра. — Восшествие на престол Ивана. — Два царя. — Регентша. III. Регент. — Идиллия и семейная драма. — Мечты о будущем. — Препятствие. IV. Детство Петра. — Изгнание. — На воле. — Учение и игры. — Самоучка. — Астролябия. — Английская шлюпка. — Солдат и моряк. — Преображенский лагерь и Переяславское озеро. — Товарищи. — Начало преобразований. — Армия, флот и кутежи. V. Юность. — Женитьба. — Евдокия Лопухина. — Раннее вдовство. — Петр возвращается к своим удовольствиям. — Увлеченный потоком. — Работа увлекает работника. — Орудие партии. — Аристократическая оппозиция. — Петр ее глава. — Между двух цивилизаций. — Римская и протестантская Европа. — Выбор. — Приготовление к борьбе. — Перелом.

 

I

 

       У Алексея осталось пять дочерей, но имя только одной из них, Софьи, сохранилось в истории. Софья была родной сестрой Ивана, и ей шел уже двадцать шестой год. Я упомянул о ее красоте: некоторые историки во главе с Сумароковым и даже иностранцы, такие как Штраленберг и Перри, утверждают, что она была красива, но ни один из них не видел царевны. Свидетельство франко-польского дипломата Ла-Невиля, заслуживает бòльшего доверия.[13] Оно нарушает поэзию; но что делать? «Уродливое тело непомерной толщины, широкая, как котел, голова, покрытое волосами лицо и шишки на ногах». Вот его свидетельство. Историк Костомаров старается смягчить краски: «Некрасивая на взгляд иностранцев, Софья могла казаться привлекательной москвичам того времени, которые не считали тучность недостатком». Монах Медведев, доверенный царевны и преданный ей человек, красноречиво молчит о ее наружности и упорно превозносит ее душевные качества. Но в одном согласны все, не исключая и Ла-Невиля. «Насколько ее тело было коротко, широко и грубо, настолько же тонок и развит был ее политический ум; не читав никогда Макиавелли и не учившись, она от природы владела всеми его правилами».

       До 1682 года жизнь Софьи была такою же, как жизнь всех русских девушек того времени, но усложненная по ее положению еще большими, почти монастырскими строгостями. Кремлевский терем превосходил все остальные в этом отношении: одиночество, строгое и мелочное исполнение обрядов, частые посты. Патриарх и самые ближние родственники были единственными посторонними посетителями терема. Даже врач допускался только в случаях очень серьезной болезни. Когда он входил, ставни затворялись, и он мог щупать пульс больной только через какую-нибудь ткань. Потайные ходы вели из терема в церковь, где царица и царевны скрывались за неизбежными красными занавесями от любопытства остальных молящихся. В 1674 году, сворачивая в один из внутренних дворов дворца, два молодых дворянина, Бутурлин и Дашков, случайно встретили карету, в которой царица отправлялась на богомолье в монастырь. Этот случай чуть не стоил им головы. Последовал строгий допрос в застенке. Место царевен не указывалось ни при одном торжестве, которые нарушали ужасное однообразие подчиненной неизменному и строгому этикету жизни всех остальных членов царской семьи и придворных. Они появлялись только на похоронах, следуя за гробом непременно в непроницаемых фатах. Народ знал о них только по именам, произносимых на ектениях; а они, в свою очередь, ничего не знали, кроме того узкого круга, в котором они были замкнуты судьбой. Не имея возможности выйти замуж ни за простого смертного, благодаря своему высокому положению, ни за иностранного принца, благодаря своей религии, они не должны были знать ни любви, ни брака, ни материнства. Таков был закон. Не нарушая этих строгих правил, Софья не могла бы сыграть роль, в которой она вскоре появляется. Петр был провозглашен царем 27 апреля; 23-го следующего месяца стрельцы уничтожили его единовластие, присоединив к нему Ивана. Все свидетельства истории указывают на Софью, как на непосредственную вдохновительницу, даже как на главное действующее лицо этого государственного переворота.

       Кремлевский терем должен был находиться под непосредственным влиянием византийских идей, — смеси аскетизма и интриг, наполнявших жизнь восточной Римской империи.

       У изголовья умирающего брата Софья и ее сестры напоминали Пульхерию, дочь Аркадия, захватившую в свои руки власть во время царствования малолетнего Феодосия, а, затем, после его смерти царствовавшую при помощи Марция, начальника императорской гвардии. Софья без сомнения видела в Кремле другие мужские лица, кроме патриарха и своих ближайших родственников Милославских, энергичных, но ограниченных людей. Прикованный надолго к постели Федор нуждался в женском уходе. Среди близких ему лиц находился человек, который посоветовал ему нарушить правила терема и найти себе сиделку, указав при этом на Софью. Это был Василий Голицын, человек интересный во многих отношениях — личность выдающаяся. Он проявляет сильнее, чем Матвеев, в более выдающихся чертах ту нравственную и умственную эволюцию, которую потом может быть преувеличивали, но которая без сомнения предшествовала появлению великого реформатора и подготовила почву для его дела. Он является одним из тех передовых людей (Морозов, Ордынский, Нащокин, патриарх Никон), которые уже в предыдущие царствования предвещали новые времена и эру преобразований. В продолжение нескольких лет, он принимал участие в государственных делах; при его содействии произошла отмена местничества, — обычая чисто азиатского, согласно которому ни один из подданных царя не мог занимать по отношению к другому места более низкого, чем то, которое занимал хотя бы только несколько дней его предок по отношению к предку другого. Этот обычай был непреодолимым препятствием для целесообразного подбора способных людей и неиссякаемым источником споров, которые делали непроизводительными действия правительства. Голицын задумал учредить постоянную армию. По словам Ла-Невиля, его мечты шли даже дальше попыток Петра: он хотел освободить крестьян и сделать их собственниками, цивилизовать Сибирь и пересечь ее почтовыми дорогами. Отец Аврелий, задержанный в Москве и не допущенный в Китай в эпоху полновластия будущего регента, несмотря на это воздает должное его либеральному уму. На его решение повлияли остальные бояре из ненависти к католицизму.[14] Голицын бегло говорил и изысканно писал по-латыни; посещал Немецкую слободу, где у него были близкие друзья, принимал у себя шотландца Гордона и лечился у врача-немца Блументроста; грек Спафарий, один из близких ему людей, занимавший благодаря ему видное положение в Посольском приказе, был вполне современном дипломатом и космополитом, объездившим всю Европу и побывавшим даже в Китае. Он составлял планы навигации по большим рекам Азии и переписывался с бургомистром Амстердама Витценом. Голицын жил во дворце, который ничем не отличался от европейских аристократических жилищ; имел ценную мебель, гобелены, картины и большие зеркала. В его библиотеке были латинские, польские и немецкие книги; у него же оказалась рукопись серба Крыжанича, апостола реформ, вдохновившего Петра. Голицын приказал построить в Москве три тысячи домов и первый в Москве каменный мост, построенный по плану польского монаха. Он был страстным поклонником Франции, и сын его носил на себе портрет Людовика XIV.[15] Его падение, последовавшее за воцарением Петра, совершенно искренне принимается Ла-Невилем за гибель культурных начинаний. Но Голицын был еще очень сильно привязан к тому, что он хотел разрушить. Он не был свободен от суеверия. Он пытал крестьянина, который был заподозрен в том, что хотел напустить на него порчу.[16] Его обвиняли впоследствии в том, что, желая угодить Софье, он клал «для прилюбления» в кушанья, подносимые царевне, разные травы и коренья, данные ему одним человеком, но велел сжечь этого человека.[17]

       Василий Васильевич Голицын родился в 1643 году. Ему было 39 лет, когда болезнь Федора сблизила его с Софьей. Он был женат и имел взрослых детей,

       С ним вместе у изголовья умирающего появился и Симеон Полоцкий, человек очень образованный для своего времени, Сильвестр Медведев, ученый монах, библиограф и придворный поэт, и Хованский, военный, — любимец стрельцов. Таким образом формировалась политическая группа, члены которой уже раньше собирались и сговаривались втайне. Медведев был душой этой партии; но Голицын занимал в ней первое место: любовь Софьи давала ему в руки власть. Царевне было тогда 25 лет, но Ла-Невиль давал ей целых сорок. С ее горячей страстной натурой она еще не жила, и ее мысль и сердце, проснувшиеся разом, заставили ее броситься в жизнь без расчета, без страха и всецело отдаться потоку, который должен был унести ее. Влюбившись, она стала честолюбивой и совершенно естественно присоединяла к своим честолюбивым мечтаниям человека, без которого успех ни имел бы прелести. Она влекла его к высокой цели, которую они должны были достигнуть вдвоем. А он, по-видимому, был застенчивым, неуверенным и нерешительным человеком, легко приходившим в уныние. Он отступил бы, может быть, в решительную минуту, если бы не Медведев и не Хованский. Медведев электризовал свою партию, вдыхал в нее свою страсть, свою боевую лихорадку. Хованский передал в ее руки страшное орудие, в котором она нуждалась для своих целей.

 

 

II

 

       Создание Ивана Грозного и его товарища по оружию Адашева, стрельцы, имели за собой недолгое прошлое и уже омраченную славу; свободные люди, потомственные солдаты, они составляли среди всеобщего рабства привилегированную военную касту, приобрели в силу этих привилегий важность, превышавшую их значение и заслуги. Государство давало им помещение, обмундировку и жалованье даже в мирное время, тогда как другие свободные люди были принуждены служить без жалованья и за собственный счет даже во время войны. У них была своя администрация и свой начальник, который всегда назначался из знатных бояр. В мирное время они исполняли обязанности уличной полиции, несли караульную и разведочную службу и служили почетной стражей, а также тушили пожары. Избранный «полк стремянных» сопровождал царя на всех выездах за город. Во время войны они составляли передовой отряд и ядро его войска. В Москве было двадцать таких полков, от 800 — 1000 человек в каждом, отличавшихся цветом своей одежды, красными, синими и зелеными кафтанами с широкими красными поясами, желтыми сапогами и бархатными шапками, опушенными мехом. В провинции также было несколько таких полков. Так как их служба оставляла им много свободного времени, то они занимались ремеслами и торговлей; они легко богатели, потому, что не платили ни пошлин, ни налогов. Случалось нередко, что зажиточные граждане Москвы испрашивали милости быть зачисленными в ряды стрельцов, которые не легко допускали в свою среду посторонних.[18] В свое время Борис Годунов был им обязан своими победами над татарами. В царствовании Михаила они взяли в плен Марину Мнишек и Заруцкого, ее последнего приверженца; в царствование Алексея отняли у поляков Смоленск, при Федоре защищали Чигирин от турок. Во время продолжительных внешних и внутренних неурядиц 17-го столетия они всегда были на стороне законной власти, победили восставшего казака Разина и спасли монархию. Но эта смутная эпоха дурно повлияла на них и внесла в их ряды дух непослушания, а праздная жизнь окончательно испортила их. Естественные защитники порядка, они с некоторых пор стали действовать заодно с мятежниками всякого рода и поднимали восстания, которые были обычным делом для людей низших сословий, возмущенных алчностью чиновников и их злоупотреблениями. Возведение Петра на престол также подготовлялось в этом распущенном обществе расстроенного государства. Стрельцы, вовсе не имевшие причины жаловаться, кричали громче всех. Ближайшее будущее показало, что они были очень посредственными солдатами, но очень опасными крикунами, а тревожное время превратило их в кровожадных бандитов.

       Признаки тревоги проявлялись у них еще до кончины Федора. Стрельцы полка Семена Грибоедова восстали против своего начальника, обвиняя его во взяточничестве: он брал себе их жалованье и заставлял работать по воскресеньям на постройке загородной дачи. Благодаря ослабевшей власти, переходившей от умирающего царя к малолетним наследникам, возмущение это широко распространилось. Овладев властью, Нарышкины застали уже шестнадцать возмутившихся полков. Не зная, что делать, они вызвали Матвеева, творца их величия, и в ожидании этого спасителя выдавали начальников. К ним применялся «правеж», как к несостоятельным должникам. Перед собравшимися войсками обвиненных начальников били батогами по икрам до тех пор, пока они не отдавали все свое имущество, собранное хищениями, действительными или предполагаемыми. Пытка продолжалась несколько часов. Дисциплина была убита, и разнузданный зверь, проснувшийся в рядах этих диких преторианцев, ждал только добычи, чтобы броситься на нее и вонзить в нее свои когти. Софья и ее советчики указали им на Нарышкиных.

       Восстание было подготовлено и сорганизовано быстро, при барабанном бое и с циничной откровенностью. Дядя царевны Софьи, Иван Милославский, объявленный впоследствии главным зачинщиком и преследуемый до самой смерти неукротимым гневом Петра, усиленно хлопотал, агитируя и передавая ложные известия. Пустили слух, что Нарышкины отравили Федора, что они мучат старшего брата Петра, лишенного престола царевича, что один из них хочет даже завладеть престолом; говорили, будто Нарышкин в сопровождении вооруженных людей преследовал жену одного стрельца. Одна из подруг Софьи, Феодора Родиница, пробиралась в кварталы стрельцов, разнося всюду деньги и обещания.

       Все ждали приезда Матвеева: это было условным знаком. Подученные стрельцы радостно встретили своего старого начальника и усыпили его подозрения. 11 мая 1682 года депутация от двадцати полков поднесла ему хлеб-соль, «меду на кончике ножа», как сказал впоследствии сын несчастного старика, приговоренного уже к смерти. Четыре дня спустя во всех кварталах забили тревогу, все двадцать полков взялись за оружие и осадили Кремль. На этот раз стрельцы сняли свои пестрые кафтаны, оделись в красные рубахи, с засученными до локтя рукавами, указывая таким образом на дело, за которое они принимались; это были уже не солдаты, а судьи и палачи. Опьянев от водки и готовясь опьянеть еще больше от крови, они кричали и дико размахивали своими саблями.

       Они думали или притворялись, что думали, будто Петр и Иван зарезаны, и хотели отомстить за их смерть. Им показали с верху красного крыльца здравых и невредимых царя и царевича; их старались успокоить; но они уже ничего не слышали и никого не узнавали. Они громко кричали: «Смерть убийцам!» Начальник их приказа, старик Долгорукий, вышел на крыльцо, чтобы призвать их к порядку. В ту же минуту несколько человек устремились на старика и сбросили его вниз, а другие, поднимая пики, кричали: «любо! любо!» И резня началась.

       Она длилась три дня. Извлекаемые один за другим из дворца, соседних домов и даже церквей, друзья и родственники Натальи, Матвеев и Нарышкины, разделили участь Долгорукого. Некоторых мучили, тащили за волосы по площади, били кнутами, жгли раскаленным железом и рубили на куски саблями. Наталья отчаянно боролась, расставаясь со своим любимым братом Иваном, но ему пришлось-таки выйти к стрельцам, по совету старого князя Одоевского, и спасти остальных своей смертью. Причастившись в одной из церквей Кремля, он вышел к стрельцам с иконой, которая мгновенно была вырвана у него из рук, и он исчез в море ярости и крови, продолжавшем бушевать у стен старого дворца. Оно кипело и разливалось по соседним улицам, охватывая частные дома и общественные здания, везде разыскивая предполагаемых сообщников мнимого преступления, убивая и грабя всех. Мятежники бросились даже на архивы, как бы желая придать движению общенародный характер. Говорят, будто они хотели уничтожить документы, относящиеся к учреждению крепостного права.

       Некоторые историки стараются снять всю ответственность с Софьи.[19] Но это утверждение грешит против очевидности. Никогда еще случай так хорошо не подтверждал изречение: Is fecit cut prodest! (Сделал тот, кому было надо.) В эти кровавые дни горя и несчастий, торжествовала одна Софья. Она крепко держала в руках движение и могла остановить его, когда хотела. Одному неизвестному до тех пор лицу, Циклеру, поручено было усмирить стрельцов и остановить резню. Он блестяще выполнил поручение и на другой же день очутился среди самых близких царевне людей. Высокие посты были распределены между вчерашними друзьями и родней: Хаванскими, Милославскими и Василием Голицыным. Начался дележ добычи, и Софья, конечно, взяла свою долю. Петр был покамест оставлен царем, но она была назначена правительницей и не собиралась останавливаться на этом. Стрельцы за свои труды получили по 10 рублей на душу. Они надеялись, что имущество их жертв будет разделено между ними, но действительность не вполне оправдала их надежды: им только было предоставлено преимущество перед другими покупателями во время распродажи конфискованного имущества убитых. Их ласкали, потому что в них еще нуждались. 23 мая они снова появились у стен Кремля, требуя провозглашения царем Ивана. И царская власть была разделена между братьями. В то время говорили много о блестящих примерах фараона и Иосифа, Аркадия и Гонория, Василия и Константина, но забывали Михаила и Филарета, двойное правление которых оставило по себе дурные воспоминания.

       Но и этого партии Софье было мало. Она хотела, чтобы Иван, больной идиот, имел первенствующий титул. Новое восстание, новые мнимые выборы. На этот раз Софья окончательно сбросила маску: когда Иван был провозглашен первым царем, она устроила для мятежников пир, и сама угощала их. Их руки еще были красны от крови, а она уж опять давала им вина. И они отблагодарили ее тем, что потребовали для нее титула правительницы.

 

 

III

 

       И вот Софья на вершине своей славы. Но стремясь к власти ценой стольких преступлений, она хотела наслаждаться ею только вместе с избранником своего сердца. Все было покорно ей, а она хотела, чтобы он повелевал. Настоящим хозяином России в последовавшие 10 лет и действительным правителем был Василий Голицын.

       Как политическая честность царевны, так и ее добродетель нашли себе среди историков горячих защитников. Но влюбленная царевна сама снабжает нас неоспоримыми документами. Прошло пять лет. Она царствовала в Кремле, а он заканчивал в Крыму неудачную кампанию, где по ее мнению, стяжал себе лавры. В ожидании его скорого возвращения она писала ему:

       «Свет мой, батюшка, надежда моя, здравствуй на многие лета! Зело мне сей день радостен, что Господь Бог прославил имя свое Святое, также и Матери Своей, пресвятой Богородицы, над вами, свете мой! Чего от века не слыхано, ни отцы наши поведали нам такого милосердия Божия. Не хуже Израильских людей вас Бог извел из земли Египетския: тогда чрез Моисея, угодника Своего, а ныне чрез тебя, душа моя. Слава Богу нашему, помиловавшему нас чрез тебя! Батюшка мой, чем платить за такие твои труды непочетные? Радость моя, свет очей моих? Мне не верится, сердце мое! Чтобы тебя, свет мой, видеть. Велик бы мне день тот был, когда ты, душа моя, ко мне будешь. Если бы мне возможно было, я бы единым днем тебя поставила перед собой. Письма твои, врученные Богу, к нам все дошли в целости, из-под Перекопу, из Каирки чрез сеунщиков, и с Московки; все приходили в приметные времена. Из-под Перекопу пришли отписки в пяток к 11 числа. Я брела пеша, из Воздвиженского: только подхожу к монастырю Сергия чудотворца, к самым святым воротам, а от вас отписки о боях. Я не помню, как взошла; чла идучи! Не ведаю, чем Его, Света, благодарить, за такую милость Его, и Матерь Его, пресвятую Богородицу и преподобного Сергия, чудотворца милостивого.

       Сеунщик Змеов к нам еще не бывал. Что ты, батюшка мой, пишешь о посылке в монастыри, все то исполнила: по всем монастырям бродила сама, пеша. А с отпуском пошлю к вам вскоре Василия Нарбекова. А золотые не поспели, не прикручиньтесь. За тем вас держать жаль. Тотчас поспеют, тотчас пришлю. А деньги собираю; стрельцам готовы; тотчас соберу, тотчас пришлю. Скажи им, будут присланы. А раденье твое, душа моя, делами оказуется. Почты от нас свет мой, посланы три, четвертый Шошин. Порадей, батюшка мой, чтоб его окупить или на размену отдать. Что пишешь, батюшка мой, чтоб я помолилась: Бог, свет мой, ведает, как желаю тебя, душа моя, видеть, и надеюся на милосердие Божие: велит мне тебя видеть, надежда моя. Как сам пишешь о ратных людях, так и учини? А я, батюшка мой, здорова твоими молитвами и все мы здоровы. Когда, даст Бог, увижу тебя, свете мой, о всем своем житье скажу. И вы, свет мой, не стойте, подите помалу: и так вы утрудились. Чем вам платить за такую надежную службу, наипаче всех твои света моего, труды? Если бы ты так не трудился, никтоб так не сделал».

       По мнению Ла-Невиля, Софья не задумалась бы наградить своего героя так, как он того заслуживал, если бы одно препятствие не сдерживало порывов ее благодарности. Этим препятствием была жена Василия Голицына, с которой он, к сожалению, не хотел расставаться. «Он был честный человек, и у него было большое состояние и дети, бывшие дороже тех, которых ему дарила царевна. Он любил ее только за то, что она возвысила его. «Между тем», — продолжает хроникер, — «Софья, с чисто женской хитростью, убедила Голицына, чтобы он уговорил жену идти в монастырь, вследствие чего, по религии москвитян, муж, оправдываемый силой своего темперамента, не позволявшего ему вести холостую жизнь, получал разрешение снова жениться. Когда добрая женщина дала на это свое согласие, царевна уже не сомневалась в успехе».[20]

       Но она упустила из виду другое препятствие, которое внезапно встало между ней и осуществлением ее высших желаний.

 

 

IV

 

       Среди ужасных волнений, которые не раз колебали на его молодом челе венец Ивана Грозного и мелькали перед его глазами кровавыми призраками, сын Натальи Нарышкиной играл, конечно, только роль пассивной жертвы. Предания говорят нам о его храбрости, удивлявшей свет, о неустрашимости перед убийцами, которых он заставил отступить огнем своего взгляда, о его раннем развитии, далеко оставлявшем за собой удальство Пико делла Мирандолы. Рассказывают, будто бы он трех лет командовал полком и отдавал рапорт отцу; в 11 лет под руководством шотландца Мензиеса углублялся в тайны военного искусства и высказывал новые и оригинальные мысли и взгляды. Я придаю большое значение преданиям, но оставляю за собой право опровергать те из них, которые кажутся мне неверными.

       Поэтому, я утверждаю, напротив, что физическое и умственное развитие великого человека совершалось очень медленно. Этот колосс с трудом становился на ноги. В три года у него была еще кормилица, а в 11 лет он не умел ни читать, ни писать. Его детская стратегия и его «Петров полк», о которых историк говорит в довольно интересном этюде, наивны и притом недостоверны.[21] Даже в более позднем возрасте Петр не проявлял никакой храбрости. Он был для этого слишком нервным и впечатлительным. Его первые дебюты на жизненном поприще, которое ему суждено было наполнить шумом своей славы, вовсе не были геройскими. Смелость и знание пришли к нему позже: он добился их своей волей, закаленной в испытаниях. Ужас и отчаяние, которые он пережил в детстве, наложили на его характер неизгладимую печать, сделав его склонным к нарушению умственного и физического равновесия под влиянием малейшего удара, инстинктивно отступающим перед опасностью, способным теряться и легко приходящим в уныние. Воля впоследствии оказалась победительницей, и укрощенная натура стала повиноваться ей. Но в сущности Петр был именно таким. Он всю жизнь носил на себе эту уродливую печать, въевшуюся в его тело, сжимавшую болезненной судорогой его гордое и суровое лицо, подчеркивая грозное выражение последнего. Возможно, что это было следствием попытки отравить его, но тот духовный яд, который стрельцы влили в сердце несчастного ребенка, кажется мне более вероятной причиной.

       Он был напуган, как всякий другой ребенок был бы напуган на его месте; он наверное прижимался к матери, прятался за ней, и без сожаления покинул дворец, населенный ужасными кошмарами. Торжество Софьи обрекло его на одиночество и поставило если не вне закона, то вне общих правил, и это послужило к его благу. Изгнание для десятилетнего царя, — ребенка чрезвычайно подвижного и любознательного, было простором и чистым воздухом, которые вернули здоровье его телу и уму. Изгнание это — было свободой.

       И он воспользовался ей. Он приезжал в Кремль только в самых торжественных случаях и садился на двойной престол, заказанный нарочно в Голландии и хранящийся теперь в Московской Оружейной палате. Все остальное время он проводил в Преображенском, избавленный от скучных обязанностей этикета и власти. Со стороны матери он принадлежал к среде сравнительно независимой. Въезжая в Кремль, Наталья Нарышкина привела всех в негодование своими полушотландскими манерами: она осмелилась поднять угол занавесок своей кареты. Происхождение связывало Петра с европейски-культурным обществом, но судьба оставила в стороне от греко-латинской и польской школы, влияние которой до сих пор преобладает в России. Представители этой школы, с Матвеевым во главе, принадлежали к партии Софьи. Воспитатель Петра, Зотов, принужден был бежать и не был никем заменен. Предоставленный самому себе, ребенок выбирает себе других руководителей по своему вкусу, проявляя инстинктивную склонность к иностранцам. Он узнает от них многое, но вряд ли что-нибудь, касающееся военного ремесла. Петр никогда не был великим полководцем: для этого он был слишком буржуазно-практичен. Он действительно опустошал Оружейную палату; но этот московский арсенал 17-го века только по имени был военным; он скорее походил на восточный базар. Петр посылал туда за часами, забавляясь разбиранием их механизма, но брал оттуда и садовые инструменты.

       Преувеличивали и его детскую любознательность. Представим себе любого ребенка, способного и любознательного, избавленного от обычной процедуры систематического обучения, свободного в удовлетворении всех потребностей ума и воображения: его жажда знаний непременно обратится к тысяче разнообразных предметов. Петр был «автодидактом» — самоучкой, как назвал его в своем письме к Лейбницу один из дипломатов, состоявший впоследствии на его службе.[22]

       Но из этого вовсе не следует, что он был развит не по летам. Из сохранившихся тетрадей видно, что он в шестнадцать лет писал очень неумело и изучал только два первых правила арифметики. Его преподаватель, Франц Тиммерман, сам с трудом производил умножение четырехзначных чисел. Правда, на этих уроках арифметические задачи чередовались с теоремами начертательной геометрии.[23]

       Нам, привыкшим к приемам систематичной и последовательной школьной тренировки, странно видеть перевернутый таким образом порядок умственного развития; хотя может быть этот порядок и не основателен.

       Своей склонностью к наукам, редко захватывающей юные умы, Петр обязан случаю. В 1686 году его внимание случайно привлек рассказ о каком-то удивительном инструменте, привезенном из-за границы князем Яковом Долгоруким. Этим инструментом можно было измерять расстояние, не сдвигаясь с места! Ничего подобного не было в Оружейной палате. И Петр потребовал, чтобы ему принесли астролябию. Но Долгорукий вернулся с пустыми руками: чудесный инструмент был украден. К счастью, князь скоро собирался опять в страну чудес: Софья и Голицын посылали его ко двору Людовика XIV с поручением просить помощи против турецкого султана. Христианнейший король оказал послу прием, которого можно было ожидать, но астролябия была все-таки куплена. Когда она очутилась в руках Петра, он был в большом недоумении, и никто не умел научить его пользоваться ею. Кто-то рассказал ему про Тиммермана, и голландец, строивший дома в Немецкой Слободе, был сделан преподавателем математики в Преображенском.

       Но у Петра не было ни времени, ни желания, ни возможности делать успехи в этой науке с подобным преподавателем. Астролябия была просто проявлением детского любопытства, бросающегося с жадностью на все новое. Но род этого любопытства с одной стороны указывает на особенности характера, на склонность к серьезным знаниям, а с другой стороны — на среду, которая влияла на юного царя. Судьбе было угодно, чтобы предметы, которые главным образом привлекали его внимание, оказались и самыми полезными для него.

       Неверно было бы предполагать, что в 10 или даже в 16 лет юный царь и будущий реформатор понимал, насколько будет полезно России иметь царя, владеющего 14-ю ремеслами. (Священное число!) Да Петр вовсе и не изучил их: он занимался некоторыми из них, например, токарным и зубоврачебным, без всякой пользы для кого бы то ни было. Как бы ни был велик размах его ума, разбрасываясь таким образом, он сделался поверхностным. Впоследствии, обратившись к серьезным знаниям, он убедился, что пример его лучше всяких увещаний послужит его подданным, этому ленивому, невежественному и неловкому народу. И тогда он уже из принципа, хотя и следуя своей природной склонности, начал неутомимо работать, собирая всякие сведения и изыскивая всякие способы применения своих десяти пальцев. Те же самые побудительные причины толкнули его на единственный путь, где он мог сделаться если и не мастером, то хорошим работником, где он нашел неиссякаемый источник наслаждений, если не положительной пользы для себя и своей родины.

       Кто не знает изукрашенной вымыслами истории о старом английском боте, найденном среди хлама, принадлежавшего деду молодого героя, Никите Ивановичу Романову? Изобретательное предание говорит, что Петр ребенком имел такое отвращение к воде, что дрожал при виде малейшего ручейка. Это, может быть, не более как символическое выражение той трудности, с которой обитатель суши, далекий от берегов какого бы то ни было моря, вступает в общение с далекой, неизвестной, почти недосягаемой для него стихией. Петр дал России флот прежде, чем дал ей море. Весь характер его великой деятельности, с его стремительностью и парадоксальностью, сказывается в этом. Старая шлюпка, найденная в Измайлове, побеждает будто бы его отвращение к воде и делает настоящим моряком.

       Каким образом этот бот очутился в Измайлове, вдали от всякой воды? Когда впоследствии Петр устроил на Переяславском озере верфь, он и тут шел по следам, проложенным до него. Он создал эту странную вещь, морской флот, без моря, но не он выдумал ее. Из того, что он исполнил, он вообще ничего не выдумал сам. Все эти попытки уже делались до него: при Алексее Михайловича, в Дединове, на берегу Оки, была построена яхта «Орел» иностранными мастерами, приглашенными специально для этого. Струис говорит об этом в своих путешествиях.[24]

       Итак, идея уже до Петра носилась в воздухе, еще неясная, но направленная к видимой цели.

       Как и астролябия, измайловская лодка показалась Петру предметом загадочным. Крестьяне рассказывали, что бот ходил когда-то против ветра. Новое чудо! Его немедленно спустили на воду в одном из соседних прудов. Но как заставить его идти? Тиммерман ничего не понимал в этом деле. К счастью, мастера, работавшие в Дединове, не все исчезли. И вот у Петра оказалось два новых учителя: Карштен-Бранд и Корт, плотники. Они посоветовали перевезти бот на Переяславское озеро, где было больше простора. Петр последовал их совету и с жаром принялся учиться у них.

       Но много времени уходило у него и на пустяки. Приобретая кое-какие полезные сведения, он вырабатывал в себе привычки, однако, нередко очень печальные. Но все же он запасался здоровьем и силой, вырабатывал себе стальные мускулы и стойкий темперамент. Его ум был удивительно гибок и предприимчив.

       Он приобретал и друзей, выбранных наудачу среди многочисленной прислуги, например, конюших, скакавших вместе с ним на неоседланных лошадях. Он играл с ними в солдаты и, конечно, командовал ими. Таким образом создалось потешное войско, и другое огромное дело родилось из этой забавы — русская армия.

       Псевдоморская забава на Переяславском озере и псевдовоенная на полях Преображенского привели к двум великим результатам: завоеванию Балтийского моря и Полтавской победе.

       Но для того чтобы осуществить их, для того чтобы заполнить эти два расстояния от исходных точек до их завершения, нужно было многое. Не только нужен был переход от детского возраста к зрелому, как бы исключительно одарен ни был человек; не только необходимо развитие, в границах возможного, человеческого гения; понадобилась помощь огромных сил, присоединившихся к его усилию, подготовленных заранее, но неподвижных в ожидании благоприятной минуты и появления человека, способного применить их. Но пробил желанный час и явился желанный человек, который сумел воспользоваться ими, направить их и возбудить. Человек сам был продуктом этих скрытых сил, поэтому встреча их и была плодотворна. Он вышел из них и вырос вместе с ними и благодаря им.

       Не только армия и флот, целое новое общество создавалось в этих бурных забавах пылкого юноши. Вся старая аристократия, вся обветшалая иерархия Москвы скоро рушились под ногами его дерзких товарищей, выскочивших из кухонь и конюшен и превращенных им в князей и графов, министров и маршалов. Но и в этом он только следовал порвавшейся нити национальных традиций: он не выдумал этого сам, он только подражал своим предкам домонгольской эпохи; он делается, подобно русским князьям, начальником дружины, работает наравне с ними, пьет с ними по окончании работы и не хочет переходить в магометанство, потому что «Руси есть веселие пити».

       Петр навсегда остался хорошим товарищем и веселым собутыльником; он навсегда сохранил на себе отпечаток, вынесенный им из общения с людьми низших классов; он передал этот отпечаток и своему делу и русской жизни, измененной им на свой лад.

       Народный быт эпохи, предшествовавшей Петру, находил себе ревностных поклонников. Но в таком случае похвала должна будет простираться и на интимную жизнь Петра, а это рискованно. Дурные привычки, грубые манеры, пороки и циничный кабацкий дух, — все, что в нем было отталкивающего, Петр впитал в себя с улицы, из ежедневной жизни своей дореформенной родины. Но, к сожалению, он сохранил свою привязанность к этим привычкам и хотел видеть то же и у своего народа.

 

 

V

 

       Царица Наталья, по-видимому, поздно спохватилась о том, какой вред могло принести сыну подобное общество. У нее было свое, которое поглощало ее всецело и вряд ли было лучше подобрано. Происхождение потешных полков вероятнее всего относится к 1682 году, а это является вполне достаточным аргументом против того серьезного характера, который пытаются им придать. Петру было тогда всего 10 лет.[25]

       Но через 5 лет игры молодого царя начали принимать такие размеры, которые привлекали на них всеобщее внимание.

       На берегу Яузы, в Преображенском, была построена крепость, в которой стреляли из пушек. В следующем году был открыт английский бот, и, разрываясь между водой и огнем, Петр ускользал от всякого надзора матери. Говорят, он не раз подвергал свою жизнь опасности, так как всевозможные несчастливые случайности были не редкостью. Чтобы положить этому конец, Наталья прибегла к средству, которое она считала самым действительным. «Женится — переменится», говорит русская пословица. И царица стала подыскивать сыну невесту. В противоположность своему будущему сопернику, суровому Карлу XII, Петр не чувствовал к прекрасному полу ни равнодушия, ни презрения. 27 января 1689 года он вел к алтарю Евдокию Лопухину, дочь одного знатного боярина. Но Петр не оправдал пословицы. Через три месяца молодые расстались: он вернулся к Переяславскому озеру, а она приучалась к вдовству, которое продолжалось всю ее жизнь.

       Катанье по воде сделалось любимым делом молодого царя, его ревнивой исключительной страстью. Темный пережиток, наследие древних варягов шевелилось в его душе. Он никогда не видел моря и целые дни мечтал о нем. Обратимся к истории: уже два века тому назад предпринимались войны, целью которых было завладеть морем — отнять его у Швеции или Турции.

       Не расставаясь со своими «конюхами», Петр углублялся в стратегические соображения и строил планы, в которых играли роль сухопутные и морские силы. Эти силы выросли вместе с юношей, который тем временем стал великаном. Игрушка понемногу превращалась в оружие. В сентябре 1688 года Петр потребовал для своей военной забавы все барабаны и трубы лучшего стрелецкого полка. В ноябре, к великому неудовольствию князя Василия Голицына, он отнял у другого полка две трети его наличного состава и взял из складов Конюшенного приказа упряжь для своей потешной артиллерии. В Преображенском появляется настоящее рекрутское присутствие, куда приходят записываться уже не одни конюхи и поварята. Среди рекрутов 1688 года записаны два представителя самых знатных московских фамилий: Бутурлин и Голицын.

       Присутствие этих двух аристократов является впрочем абсурдом, одной из тех неожиданных ироний, которыми богата история. Бессознательный еще работник большого политического и общественного обновления, Петр, думая только о своем удовольствии, сделался орудием партии, преследовавшей совершенно иные цели. Его труд конфисковался в пользу диаметрально противоположных тенденций. Среди этих новых пришельцев, которые вскоре заставили молодого царя требовать возвращения отнятых у них прав, оказались впоследствии самые горячие противники реформ.

       Средства, которыми пользовались Милославские и Софья для захвата власти (уничтожение местничества и призыв к народному восстанию), сблизили их интересы с интересами низших классов. Задетая в своих прерогативах, в своих вековых привычках, высшая аристократия, — по крайней мере наиболее ретроградная часть ее, — стремилась сгруппироваться сначала вокруг Матвеева и Натальи, потом вокруг Петра. И оружие, которым играл Петр, являлось в мыслях тех, кто помогал ему отточить его, оружием мести за попрание консервативных антиевропейских идей, против наиболее культурного человека, которого когда-либо видела Москва.

       «Долой Василия Голицына!» было их военным кличем.

       Преображенское стало служить местом сборища недовольных всякого рода, среди которых реакционеры, как самые знатные, занимали первое место. Обиженный сам тем временным правительством, конца которого они с нетерпением ожидали, Петр является их естественным предводителем и будущим отмстителем общих обид. Вот на что надеялись люди старого порядка.

       Но Петр и не думал об этом; он продолжал играть на озере своими парусными лодками.

       Между тихим Кремлем и шумным лагерем Преображенского завязывается битва, но юношеский ум Петра еще не мог понять того, что будет результатом победы. Пройдет еще несколько лет, прежде чем он найдет свой настоящий путь; пока еще он же не ищет его сам и идет туда, куда ведут его эти случайные наставники. В назначенный ими день он возьмет приступом власть и предоставит им наслаждаться плодами победы.

       Он входит в историю как бы пятясь задом, повернувшись спиной к своей судьбе и своей славе.

       Переворот произошел в июле 1689 года.

 

 

Глава 3. Троицкий монастырь

 

I. Правление регентства. Его заслуги. Причины слабости. — Неудачи и месть. — В пространстве. — Отклонения. — Крымские походы. — Неудачи. — Возвращение Голицына. — Возмущение общественного мнения. — Партия Петра пользуется этим. — Кремль и Преображенский лагерь. — Софья противостоит грозе. — Конфликт. II. Ночь седьмого августа. — Покушение или военная хитрость. — Бегство Петра. — Троицкий монастырь. — Архимандрит Викентий. — Борис Голицын. — Организация борьбы. III. Переговоры и маневры. — На чьей стороне армия? — Храбрость Софьи. — Слабость Василия Голицына. — Измена. — Покорность регента. — Его приход в Троицу. — Изгнание. — Допрос и пытки. — Софья признает себя побежденной. — Монастырь. — Новый режим. — Друзья Петра у власти. — Реакция. — Будущее.

 

I

 

       В 1689 году Петр был еще несовершеннолетним, и регентство Софьи могло продолжаться на законном основании еще несколько лет. Петру шел восемнадцатый год, а политическая зрелость русских царей наступала не раньше, чем в остальных государствах, не раньше, чем во Франции при Карле V. Нетерпение и честолюбие союзников Петра ускорили события. Но Петр еще надолго остался безучастным. Правление Софьи, открывающее собой «царство женщин», продолжавшееся около века, не кажется мне заслуживающим той критики и тех похвал, которые о нем написаны. Ни Вольтер, сравнивающий ее с Лукрецией Борджиа, ни Карамзин, провозглашающий ее одной из величайших женщин мира, неправы.

       Миллер в своей критике взглядов Вольтера, Болтин, один из старых русских историков, в своих «Заметках к истории Леклерка», Эмин,[26] Аристов пробовали согласовать эти противоречивые крайности.

       Я думаю, что ее правление носило византийский характер. В нем есть все: дворцовые интриги, борьба партий, бунт стрельцов, религиозные споры о том, как складывать пальцы, когда креститься, сколько раз повторять слово аллилуйя, не следовало ли бы святой Троице состоять из четырех лиц с отдельным престолом для Спасителя, и т. д. Но ко всему этому примешивались элементы, приподнимавшие уровень жизни. Экономические нововведения, начатые при Алексее, продолжались и при Софье; начиналось интеллектуальное развитие общества.

       Голицын строил дома, а Софья писала пьесы для театра, которые ставились в Кремле. Говорят, будто она сама принимала в них участие. Политика регентства отличалась энергией и ловкостью. Оно смело боролось с раскольниками и бунтовщиками, которые, как и стрельцы, шли во дворец, чтобы говорить с патриархом. Никита, глава раскольников, был казнен. Правительство Софьи энергично стояло за охрану порядка, и стрельцы, желавшие его нарушить, нашли в Софье, своей бывшей союзнице, неустрашимого врага. Она призывала народ против взбунтовавшихся войск и, почувствовав себя небезопасной в Кремле, искала защиты в Троицке-Сергиевом монастыре, куда прибыла с Голицыным в 1682 году.

       Троицкий монастырь — это традиционное убежище царской семьи во время опасности, — сохранял в то время характер больших русских обителей: маленьких укрепленных городов с населением из монахов, послушников и прислужников, которых насчитывались тысячи. Тут были многочисленные церкви и мастерские различного рода. Там же нашел себе приют и Борис Годунов. До настоящего времени в Троице с гордостью показывают следы польских пуль, бессильных против стен святого города. В свое время Петр тоже придет туда просить помощи и покровительства. Призыв временного правительства был услышан, и армия стала на его сторону. Вовлеченный в ловушку в Воздвиженском, на полдороге из Москвы в Троицу, Хованский, враждебный теперь вождь стрельцов, сложил там свою голову. Сына его постигла та же участь, и восстание должно было положить оружие. Во внешней политике, по крайней мере на дипломатическом поприще, Голицын явился представителем традиционной политики территориального расширения, которая отодвинула на юг и на запад границы Московского царства.

       Ловко пользуясь затруднительным положением, в которое продолжительная война с Турцией поставила поляков, несмотря на победы Собесского, он отнял у них Киев. В июне 1685 года новый митрополит, водворившийся в древней столице, согласился принять свой сан от московского патриарха: это был решительный шаг по дороге, которая должна была привести к возвращению малорусских земель и разделу республики. Эти успехи, к несчастью, встретили противодействие со стороны регентства. Подавляя сторонников беспорядка и анархии, Софья и Голицын восстали против зачинщиков. Между разочарованием, которое они вызвали с одной стороны и озлоблением с другой, их политика ничего не достигала. Недовольные бояре, казалось, подняли головы; на Лубянке, людной площади столицы, собралась толпа. Было поднято подметное письмо, в котором предлагалось народу бежать толпой в Казанский собор, где за иконой Божьей Матери было спрятано другое письмо, которое скажет, что надо делать. В бумаге нашли тетрадь с непристойными словами про Софью и воззвание к народу, требовавшее ее смерти. Это была провокация, автором которой был Шакловитый, новый советник, выбранный Софьей, представитель старой Москвы, — чисто византийский тип, жестокий и коварный интриган. Царевна притворилась испуганной, и народ приветствовал ее радостными криками, предлагая избавить ее от врагов.[27]

       Но вот счастье изменяет ей. Обещав Польше, взамен Киева, содействие московских войск против турок, регент два раза ходил в Крым. Это тоже была традиционная дорога. Между Москвой и Константинополем крымские татары были барьером, преодолеть который Россия не могла целый век. Но Голицын не имел настоящих качеств воина; при каждой кампании он оставлял в степи армию, массу снарядов и остаток своей репутации. Когда он отправлялся во второй поход, он нашел перед дверью своего дворца гроб с угрожающей надписью: «Старайся быть счастливее».[28] Когда он опять появился в Москве в июне 1689 года, его встретили ропотом, свистками и угрозами смерти, публично обвиняя в том, что он был подкуплен. Кто-то видел, как в его палатку ввозили бочки, наполненные французскими луидорами. Лагерь Преображенского увеличивался с каждым днем под наплывом новых рекрутов, и Софья видела, что ряды ее приверженцев пустеют. Она храбро шла навстречу грозе. Ее честолюбие, как и любовь, достигли в это время апогея. Она воспользовалась заключением мира с Польшей, чтобы объявить себя Самодержицей, наравне с братьями. Этот титул фигурировал во всех официальных документах, и в публичных церемониях Софья занимала место рядом со своими братьями, или вернее, рядом со старшим братом, так как Петр на этих церемониях не появлялся. Она заказала в Голландии свой портрет с шапкой Мономаха на голове. В то же время (если верить показаниям свидетельств), она хоть и заменила отсутствовавшего Голицына Шакловитым,[29] однако все-таки горячо преследовала конечную цель своей первой мечты: замужество с регентом и занятие трона вместе с ним. Чтобы достигнуть этого, она разрабатывала очень сложный план, в котором сам папа был призван играть роль. Должны были женить Ивана и дать любовника его жене, чтобы у нее были дети. Петр был бы таким образом устранен. Потом посредством хотя бы только проектированного соединения православной церкви с Римом, папе предложили бы объявить незаконность детей Ивана, и тогда Софье и Голицыну оставалось бы только взять освободившееся таким образом место. Пока же царевна хотела брать храбростью.

       В то время как Шакловитый, после возвращения регента занявший второстепенную роль сыщика и полицейского, преследовал редких сторонников Петра, осмелившихся снять маски, и истреблял их в отдаленном уголке леса в окрестностях Москвы, Софья завоевывала симпатии, назначив раздачу наград соратникам Голицына, которого она упорно называла «победителем».

       Она писала ему:

       «Свет мой, братец Васенька! Здравствуй, батюшка мой, на многия лета! И паки здравствуй, Божией и пресвятой Богородицы милостию и твоим разумом и счастием победив Агарян! Подай тебе Господи и впредь врагов побеждать! А мне, свет мой, не верится, что ты к нам возвратишься; тогда поверю, как увижу в объятиях своих тебя, света моего. Что же, свет мой, пишешь, чтобы я помолилась: будто я верно грешна пред Богом и недостойна; однакож, хотя и грешная, дерзаю надееться на Его благоутробие. Ей! всегда прошу, чтобы света моего в радости видеть. Посем здравствуй, свет мой, на веки несчетные!»

       По доброму совету окружающих, Петр на этот раз отказал в своей санкции. Софья обошлась без него: это был открытый конфликт. Осыпанные почестями и наградами начальники отправились в Преображенское благодарить царя; он отказался их принять: это уже был разрыв.

 

 

II

 

       Наступила историческая ночь с 7 на 8 августа 1689 года, светлая летняя ночь, которую затемнили к несчастью противоречия истории и предания. Петр был внезапно разбужен перебежчиками из Кремля, которые предупредили его, что царевна собрала вооруженное войско, чтобы напасть и убить его в Преображенском. Существование этого покушения ничем не доказано, оно даже, пожалуй, невероятно. Из документов, собранных одним из наиболее осведомленных русских историков, Устряловым, кажется очевидным, что Софья не думала и не могла даже думать в это время о нападении на Преображенский лагерь. Она знала, что он хорошо охраняется, держится на военном положении, наготове ко всяким неожиданностям. Она боялась, или вернее делала вид, что боялась наступления Потешных полков, очень преданных, очень пылких, горящих желанием отличиться в смелой схватке. У нее была привычка делать вид, что она боится, чтобы возбудить в стрельцах и в населении Москвы желание защищать ее. Она так мало была подготовлена к действию, что до утра не знала о последствиях того, что брат был предупрежден. С давних пор Преображенское и Кремль был настороже один против другого, наблюдая один за другим, подозревая и обвиняя друг друга в воображаемых покушениях. За месяц перед тем, когда Софья приехала к Петру в лагерь по случаю водоосвящения в Яузе, ее сопровождали триста стрельцов; через несколько дней, когда Петр приехал в Кремль поздравить с праздником свою тетку, Анну Михайловну, Шакловитый поставил на Красном крыльце для наблюдений пятьдесят верных солдат.

       В эту роковую ночь вооруженное войско было собрано в Кремле. С какой целью? — «Чтобы сопровождать царевну утром на богомолье», объясняла потом Софья. В рядах нескольких сот солдат, самых преданных царевне, нашлось человек 5, которые произносили угрозы против Петра и его матери. Два другие, имена которых передались потомкам, Мельнов и Ладогин, воспользовались случаем, чтобы перебежать в Преображенский лагерь и поднять тревогу. Некоторые историки угадали в них подстрекателей, которые послушались приказания партии, побуждавшей Петра к действию.[30] Это вполне возможно. Перейдем к неоспоримому результату.

       Петр бежит. Не думая проверять опасность, которая ему угрожает, он соскакивает с постели, бежит прямо в конюшню, неодетый, вскакивает на лошадь и прячется в соседнем лесу. Несколько конюхов догоняют его, приносят ему одежду, за ними следуют несколько начальников и солдат. Как только он увидел себя окруженным достаточным эскортом, не дав знать матери, жене и другим своим друзьям, он поскакал по направлению к Троице. Он приехал туда в шесть часов утра с разбитым телом и истомленной душой. Ему предлагали лечь, но он не способен был отдыхать. Он залился слезами и, не переставая, спрашивал архимандрита Викентия, может ли он рассчитывать на его покровительство. Этот монах с давних пор был его преданным приверженцем, и даже в критические моменты, которые ему приходилось переживать из-за бережливости Софьи.[31] Его ласковые и твердые слова успокоили молодого царя. Борис Голицын, двоюродный брат регента, Бутурлин и другие начальники Преображенского лагеря, присоединившись к беглецам в Троице, объявили, что ими были заранее приняты меры к борьбе, которая теперь началась; но Петр был неспособен взять на себя инициативу управления; он положился в этом на своих друзей и думал главным образом о своем Переяславском озере и о лодках, которые он спустит туда, спрашивая себя, когда будет в состоянии строить их вволю. Он оставлял своих врагов еще господами положения, созданного ими же.

       Царицы Наталья и Евдокия, потешные и стрельцы Сухаревского полка, склонившиеся давно на сторону младшего царевича, прибывали один за другим в Троицкий монастырь. Очевидно все они заранее были подготовлены к этому. Как будто все исполнялось и комбинировалось по заранее обдуманному плану, и даже внезапное бегство царя кажется как бы предвиденным обстоятельством (а следовательно, может быть и подготовленным), сигналом, который должен показать открытие враждебных действий между обоими лагерями. О предмете борьбы никто не говорил; всякий знал, за что сражается.

 

 

III

 

       Сначала велись переговоры между Петром и Софьей. Петр спрашивал о причине ночных вооружений Кремля, и царевна дала ему двусмысленный ответ. И с той и с другой стороны старались выиграть время. В этой борьбе не принимала участия ни армия местная, ни иностранная, ни большая часть стрельцов и полков Гордона и Лефорта. Кто же привлечет их на свою сторону? 16-го августа Петр выступил первый: царская грамота призывала на следующий день отряды из всех этих войск, по десяти человек от полка. В ответ на это, эмиссары Софьи перехватили царских послов; в то же время другая грамота, подписанная правительницей, запрещала начальникам и солдатам покидать их слободы под страхом смерти. Сначала казалось, что мера подействовала: призываемые отряды не отвечали на призыв; прошел слух, что грамота Петра была подложная. Но между тем, медленно, незаметно слободы пустели, и в то же время прилив солдат и офицеров всех родов оружия увеличивался в Троице. Даже у самых преданных царевне замечались признаки упадка духа. Василий Голицын первый подал пример. Думают, что он хотел пробраться в Польшу, чтобы вернуться с войском поляков, татар и казаков и предупредить таким образом события, но что Софья его отговорила от этого проекта, который разлучил бы ее с любовником. Тогда он покинул ее на произвол судьбы и сам удалился в свое имение Медведково в трех верстах от Москвы, не желая ни во что вмешиваться. Иностранным офицерам, которые приходили за приказаниями, он давал уклончивые ответы. Это было признаком неминуемого поражения. Но правительница не уступала еще поля сражения брату. Она знала, чего ей ждать от него. Уже восставшие раскольники кричали ей, наводняя Кремль: «Пора в монастырь!» Но это казалось ей хуже смерти, и она торопилась отправить в Троицу мирных послов, даже самого патриарха. Почтенный парламентер воспользовался случаем перейти на сторону царя и появился рядом с ним на торжественном приеме дезертировавших офицеров и солдат, число которых увеличивалось с каждым днем. Софья решилась на последний шаг и отправилась в Троицу сама. На полдороге, в селе Воздвиженском, где семь лет тому назад упала голова Хованского, ее остановил Бутурлин, запрещая идти дальше. У вооруженной армии, следовавшей за боярином, ружья были наготове. Софья отступила, но еще держалась, расточая ласки стрельцам, большую часть которых удерживало прошлое сообщничество, боязнь наказания и соблазн новых наград, и которые оставались верны ей. Они клялись умереть за нее, но, всегда легко возбуждаемые, не дисциплинированные, 6-го сентября появились перед Кремлем, требуя выдачи Шакловитого, доверенного, правую руку и заместителя любовника царевны. Они хотели сделать его козлом отпущения, искупительной жертвой, казнь которой утолит гнев царя и водворит общее согласие. После упорного сопротивления Софья уступила — и сознала, что ей больше не на кого и не на что рассчитывать. Шакловитый в руках Петра оказался страшным оружием. Допрошенный под кнутом, он дал желательные показания, которые нужны были сторонникам Петра против Софьи и ее приверженцев. Отголосок его показаний заставил самого Василия Голицына покинуть свое убежище и привел его в Троицу, покорного и раскаявшегося. Это конец. Петр отказался видеть его; но благодаря заступничеству Бориса он согласился не быть слишком строгим. Бывшего регента ссылали в Каргополь, по дороге в Архангельск, потом в Яренск, дальше на восток, в глухую деревню, где, после конфискации имущества, он получал 1 рубль в день на жизнь с семьей, состоявшей из пяти человек. Там он протянул до 1715 года. Но полуснисхождение царя остановилось только на нем. Шакловитый же и его сообщники, настоящие и предполагаемые, были осуждены на смерть. Медведев, заключенный сначала в монастырь и испытавший жесточайшие пытки, кончил тем же.

       Софья, как она и предполагала, была отправлена в монастырь с некоторыми мерами предосторожности, которая увеличивали строгость наказания. Петр установил отношения со своим братом. Он написал ему следующее письмо: [32]

       «Братец, государь царь Иоанн Алексеевич, с невестушкою, а с своею супругою, и с рождением своим в милости Божией, здравствуйте! Известно тебе, государю, чиню, купно же и соизволения твоего прощу о сем: что милостию Божиею вручен нам, двум особам, скипетр правления прародительского нашего Российского царствия, якоже о сем свидетельствует матери нашие восточные церкви соборное действо [33] 190 году: также и братием нашим окрестным государем о государствовании нашем известно; а о третьей особе, чтоб быть с нами в равенственном правлении, отнюдь не вспоминалось. А как сестра наша царевна Софья Алексеевна государством нашим учала владеть своею волею, и в том владении что явилось особам нашим противное, и на роду тягость и наше терпение о том тебе, государь, известно. А ныне злодеи наши Федька Шакловитый с товарищи, не удоволяся милостию нашею, преступя обещание свое, умышляли с иными ворами о убивстве над нашим и матери нашей здоровьем, и в том по розыску и с пытки винились. А теперь, государь братец, настоит время нашим обоим особам Богом врученное нам царствие править самим, понеже пришли есьми в меру возраста своего, а третьему зазорному лицу, сестре нашей (ц. С. А.) с нашими двемя мужескими особами в титлах и в росправе дел быти не изволяем; на то б и твоя б, государя моего брата, воля склонилася, потому, что учала она в дела вступать и в титлах писаться собою без нашего изволения; к тому же еще и царским венцом, для конечной нашей обиды, хотела венчаться. Срамно, государь, при нашем совершенном возрасте, тому зазорному лицу государством владеть мимо нас? Тебе же, государю брату, объявляю и прошу: поволь, государь, мне отеческим своим изволением, для лучшие пользы нашей и для народного успокоения, не обсылаясь к тебе, государь, учинить по приказам правдивых судей, а неприличных переменить, чтоб тем государство наше успокоить и обрадовать вскоре. И как, государь братец, случимся вместе и тогда поставим все на мере, а я тебя, государя брата, яко отца, почитать готов. А о ином к тебе, государю, приказано словесно донести верному нашему боярину, князю Петру Ивановичу Прозоровскому. И против сего моего писания и словесного приказу учинить мне отповедь. — Писавый в печалех брат ваш царь Петр здравия вашего желаю и челом бью».

       Ивану Проскурову поручено было предложить царевне поскорее выбрать себе монастырь. После недолгого колебания она подчинилась и назначила недавно построенный Новодевичий монастырь около Москвы.

       Но это было лишь временное правление. От Ивана, молча принимающего совершившиеся факты и выступающего только в парадных церемониях, и Петра, который по окончании кризиса возвратился к своим развлечениям и затем стушевался, власть попадала к настоящим героям момента. Большую часть ее получил сначала Борис Голицын, коренной москвич, живая противоположность своему двоюродному брату Василию; потом, когда скомпрометировавшая его помощь виновному родственнику возбудила гнев Нарышкиных, власть перешла к самим Нарышкиным и другим родственникам царицы-матери. Но для будущего великого человека еще не пробил час. Серьезная борьба, в которую его временно вовлекли, еще не заставила его выйти из юношеского возраста. Но эта борьба все-таки имела большое влияние на его судьбу, на развитие его характера и наклонностей. Молодой царь оставляет своих прежних товарищей, находит себе других, которые быстро занимают в его сердце место старых и которые призваны если не создать вместе с ним историю великого царствования, то по крайней мере указать ему дорогу и направить его шаги.

 

 

КНИГА ВТОРАЯ

 

В ШКОЛЕ ЦИВИЛИЗОВАННОГО МИРА

 

 

Глава 1. В походе. Школа войны. Создание флота. Взятие Азова.

 

I. Новые товарищи Петра. — Патрик Гордон. — Франц Лефорт. — Характер их влияния. — Дом Лефорта в Слободе. — Московское казино. — Красавицы Слободы. — Царь забавляется. — Правление бояр. — Реакционный дух. — Развлечения в Преображенском. — Военные игры, удовольствия и забавы. — Король Петербурга и лже-король Польши. — Переяславское озеро. — Речной флот. — Дорога в Архангельск. — Море. — Смерть царицы Натальи. — Непродолжительный траур. — Петр возвращается к своим удовольствиям. II. Ненадежное положение России. — Усталость царя. — В поисках развлечений и разнообразия. — Проекты путешествия за границу. — Петр хочет сначала отличиться на войне. — Новый поход против турок. — Первая попытка взять Азов. — Полное поражение. — Гений Петра проявляется. — Упорство. III. Величие Петра и величие России. — Плоды монгольского ига. — Удвоенное усилие. — Вторая попытка. — Повторение осады Трои. — Успех. — Петр может показаться Европе. — Путешествие решено.

 

I

 

       О товарищах иностранного происхождения, которые появились теперь среди окружающих Петра, говорили различно, путая числа и факты так, что Патрика Гордона считали задолго до падения Софьи одним из доверенных и воспитателей молодого царя, а Лефорта главным организатором и творцом переворота 1689 г. В действительности и тот и другой познакомились с Петром только во время его пребывания в Троице и значительно позже стали его близкими друзьями. Гордон принадлежал к обществу Василия Голицына, Лефорт не имел никакого значения.

       Родившись в 1635 году в семье мелких лордов, роялистов и католиков, Патрик Гордон прозябал уже 30 лет в России, занимая мелкие должности, которые ему совсем не нравились. Прежде чем приехать сюда, он служил уже императору, шведам против поляков и полякам против шведов «He was dearly a genuine Dugald Dolgetty», говорят его английские биографы. Его познания сводились к воспоминаниям о сельской школе, которую он посещал на родине, около Эбердина; его военное прошлое — к командованию драгунским полком в Германии и Польше. Алексей в 1665 и Софья 1685 г. поручали ему дипломатические миссии; он ездил два раза в Англию с поручениями относительно привилегий английских купцов, с честью исполнил их, но получил только чарку водки, которую Петр, тогда четырнадцатилетний мальчик, поднес ему по возвращении из второго путешествия. Он счел себя обиженным, просил отставки, но, не получив ее, примкнул к недовольным. Между тем, он принимал участие в опустошительной крымской войне и получил чин генерала. От природы умный и деятельный, с хорошими связями на родине, он думал, что имеет право на более высокое положение. Лично известный королям Карлу и Иакову английским, двоюродный брат графа Гордона, бывшего губернатором Эдинбурга в 1686 г., он был признанным представителем роялистской шотландской колонии Слободы. Говоря по-русски и любя выпить, он пользовался определенной популярностью между самими москвичами. Своим живым умом, внешностью цивилизованного человека и энергичной наружностью он должен был привлечь внимание Петра. Петр всегда отдавал предпочтение людям с сильным темпераментом. Патрик Гордон страдал от болезни желудка, от которой и умер; но в 1697 г., на 64 году, он кончил свой дневник [34] словами: «На этих днях я заметил в первый раз уменьшение здоровья и сил».

       Франц Лефорт приехал в Москву в 1675 году с пятнадцатью иностранными офицерами искать счастья. Швейцарец по происхождению, он принадлежал к семье, которая во время реформации покинула город Кони, — где она называлась Лифорти, — чтобы поселиться в Женеве. Отец его был аптекарем, следовательно, принадлежал к высшему купечеству. Около 1649 г. женщины этого класса получили от реформаторской камеры право «носить платья из двойной тафты с цветочками». Восемнадцати лет Франц уехал в Голландию с 60 флоринами и рекомендательным письмом от принца Карла Курляндского к его брату Казимиру. Карл жил в Женеве, Казимир с корпусом войска служил в Голландии. Он сделал молодого человека своим секретарем, давая ему вместо жалованья свое старое платье, стоившее 300 червонных, и деньги на карты. Вознаграждение было большое, но мало обеспеченное. Два года спустя Лефорт отправился в Архангельск. Первою его мыслью было уехать. Но в то время нельзя было уехать из России когда и как хотелось: за иностранцами строго следили, и отъезжающие считались шпионами. Лефорт оставался два года в Москве, думая, что умрет с голоду. Он старался попасть в свиту кого-либо из видных членов дипломатического корпуса, обивал пороги швейцарской датского посла и кухни английского. Но нигде он не мог пристроиться, мало-помалу однако приобрел друзей между жителями Слободы, влиятельных покровителей и даже хорошенькую покровительницу, вдову иностранного полковника, женщину очень богатую. В 1678 г. он окончательно решил основаться в России и начал с того, что женился. Это было необходимое условие. Надо было иметь семью и дом, чтобы рассеять недоверие. Он женился на Елизавете Сухей, дочери уроженца города Метца, католичке, с довольно хорошим приданым и великолепными связями. Два брата г-жи Сухей, два Бокховена, голландцы родом, имели важное положение в армии; Патрик Гордон был зятем одного из них. Лефорт таким образом избрал военную карьеру, к которой, впрочем, у него не было ни любви, ни призвания.

       Конечно, не в школе этих двух иностранцев Петр Великий и его армия выучились тому, что им надо было узнать, чтобы достигнуть Полтавы. Как я уже рассказал раньше, влияния того и другого на великое дело прогресса, реформ и цивилизации, с которыми связано имя сына Натальи Нарышкиной, было только очень косвенное. В то время, когда дело это лишь зарождалось, они один за другим сошли в могилу. В данный момент у Петра были другие заботы в голове, он брал у старого шотландца и молодого женевца другие уроки, которые не имели ничего общего с наукой Вобана и Кольбера.

       Лефорт был уже собственником большого, хорошо меблированного во французском вкусе дома на берегу Яузы, уже несколько лет служившего любимым местом собраний жителей Слободы. Даже в отсутствии хозяина было принято заходить туда, чтобы выпить и покурить.

       Закон Алексея запрещал табак, но и в этом отношении, как во многих других, Слобода представляла исключение. Как организатор всяких развлечений, Лефорт не имел себе равных. Веселый, с постоянно работающим воображением и не знающими устали чувствами, он в высшей степени обладал искусством всех сближать. Банкеты, на которые он приглашал своих друзей, продолжались обыкновенно три дня и три ночи. Гордон чувствовал себя каждый раз после них больным, а на Лефорта они не оказывали никакого влияния. Во время первого путешествия Петра за границу он удивлял немцев и голландцев своей способностью пить. В 1699 году, выпив больше обыкновения, он выдумывает закончить празднество под открытым небом в феврале месяце! Это безумие ему стоит жизни; но когда пришел пастор с последним напутствием, он выпроводил его, спрашивая еще вина и музыкантов, и тихо умер под звуки оркестра.[35] Это выдержанный тип широкой натуры — тип, теперь почти исчезнувший, но очень долго державшийся в России. Почти такого же высокого роста, как Петр, еще более мощный, Лефорт отличался во всех телесных упражнениях. Хороший наездник, чудесный стрелок даже из лука, неутомимый охотник, он был красив лицом и имел грациозные манеры. Образование он получил лишь элементарное, но владел всеми языками, говорил по-итальянски, по-голландски, по-английски, по-немецки и по-славянски. Лейбниц, который заискивал к нему во время его пребывания в Германии, говорит, что он пьет, как герой, но прибавляет, что он очень умен. Его дом не только служит местом свиданий веселой компании; там собирались также и дамы: шотландки с тонким профилем, немки с мечтательными глазами и полные голландки. Ни те, ни другие ничем не были похожи на московских затворниц, недоступных за железными прутьями окон или за фатой. Иностранки появлялись с открытыми лицами, двигались, разговаривали, смеялись, пели песни своих стран и танцевали с кавалерами. В более простых костюмах, лучше обрисовывавших фигуру, они казались более красивыми. Некоторые из них не отличались чересчур строгими нравами. Все это сначала привлекало и пленяло будущего преобразователя.

       В течение семи лет регентства, несмотря на тенденции Софьи и Василия Голицына, история цивилизации России отмечает мало светлых дней. Правительство чувствовало себя плохо, находилось в положении неуверенном и беспокойном, боролось с первого до последнего дня за свое существование и заботилось только о самосохранении. Но после переворота 1689 г. и в продолжение семи следующих лет было еще хуже. Это была откровенно ретроградная реакция против прогресса. Петр здесь был ни при чем, но он ничему не мешал. Он не виновен ни в указе, изгонявшем иезуитов, ни в приговоре, благодаря которому мистик Кульман был сожжен живым на Красной площади; все это делалось по приказанию патриарха Иоакима, авторитет которого преобладал до марта 1690 года, года его смерти. В своем завещании этот духовный пастырь советует молодому царю не доверять командования армией еретикам и уничтожить протестантские церкви в Слободе.[36] Но Петр не хотел слушаться его, он даже желал назначить ему более либерального преемника в лице псковского митрополита Маркела. Но он еще не был хозяином. Маркел не был утвержден по трем причинам: 1) потому, что он говорил на варварских языках (латинском и французском); 2) потому что у него борода не желаемых размеров; 3) потому что он сажал своего кучера на козлы повозки, вместо того чтобы сажать его на одну из упряжных лошадей. В июле 1690 года Гордон пишет одному из своих друзей в Лондоне: «Я еще при дворе, что причиняет мне много расходов и беспокойства. Мне обещают хорошую награду, но до сих пор я еще ничего не получил. Когда молодой царь возьмет управление в свои руки, я не сомневаюсь, что буду удовлетворен». Но молодой царь не торопится, его никогда не было там, где интересы управления требовали его присутствия. Где же он? Очень часто в Слободе в доме Лефорта. Он там обедал до двух или трех раз в неделю. Часто также, проводя целый день у своего нового друга, он оставался там до следующего дня. Мало-помалу он вводил туда и других своих товарищей. Вскоре все они там стали чувствовать себя как дома, и тогда кирпичный дворец заменил деревянный дом фаворита. Во дворце устроен был бальный зал на 500 человек, столовая, обтянутая кордовской кожей, спальня желтого дамà «с кроватью вышиною в три локтя и великолепным красным гарнитуром», картинная галерея...[37]

       Вся эта роскошь была не только не для Лефорта, но даже не для Петра, который очень мало об этом заботился. Молодой царь вводил систему, которой он остался верен на всю жизнь. Позднее в Петербурге, живя в маленьком домике, он пожелал, чтобы у Меньшикова был еще более роскошный дворец, но он свалил на него и его жилище все приемы и дворцовые празднества. Дворец Лефорта сделался таким образом отделением недостаточно обширного помещения в Преображенском и в то же время чем-то вроде казино. Последние сады Слободы соприкасались с селом, где вырос Петр. В Слободе у Лефорта танцевали; в Преображенском устраивали фейерверки — новую страсть царя. Впоследствии он старался оправдать крайности, до которых доходил в этом развлечении, вдохновителем которого был Гордон, знакомый с пиротехникой. Он говорил, что хочет приучить русских к шуму и запаху пороха. После Полтавы эта забота стала излишней, но Петр с тем же рвением пускал ракеты и составлял эмблематические фигуры. Он всегда находил в этом огромное удовольствие. Это есть и будет его любимым спортом. Он не любил охоту. В 1690 году любимый загородный дом его предков в Сокольниках пришел в упадок. Петр любил шум, как и его внук, несчастный муж Екатерины II. Он во всем доходил до крайности. Но новый спорт, благодаря неустрашимости Петра, сделался опасным для него и для его товарищей. 26 февраля 1690 года Гордон извещал в своей газете о смерти одного вельможи, убитого пятифунтовой ракетой. Еще один несчастный случай произошел 27 января следующего года.

       Фейерверки сменялись маневрами Потешных, которыми предводительствовал Гордон и которые также были сопряжены с серьезной опасностью. 2 июня 1690 года во время примерного сражения Петру обожгло гранатой лицо; некоторые офицеры около него получили серьезные раны. Некоторое время спустя Гордон сам был ранен в ногу. В октябре 1691 года Петр с обнаженной шпагой лично повел отряд; офицеры и солдаты, возбужденные этим зрелищем, бросились в рукопашный бой. Князь Иван Долгорукий был убит в суматохе.[38]

       Сами по себе суровость и жестокость этих военных игр вовсе не были чем-нибудь особенным; они вполне соответствовали нравам того времени. Карл XII, готовясь к карьере великого завоевателя, превосходит в этом отношении своего будущего противника. Особенная и очень характерная черта проявляется в потешных войнах Петра: комизм и юмор постоянно примешиваются к ним. Крепость, выстроенная на берегу Яузы, сделалась потом маленьким укрепленным городом. Там находился постоянный гарнизон, судебная палата, приказы и митрополит, бывший наставник молодого царя, произведенный потом в папы или патриархи шутов. Там был даже король. Роль эту играл Ромодановский, принявший титул короля Пресбурга (имя, данное этому городу) и в качестве его ведущий войну с польским королем, которого изображал Бутурлин. В 1694 году польский король должен был защищать площадь, приведенную в оборонительное положение, от осаждающей армии, предводительствуемой Гордоном. При первой атаке, не ожидая результата, но предрешив его заранее, гарнизон и его начальник сдают оружие и бегут. Рассерженный Петр приказывает беглецам вернуться в крепость и защищаться там до последней крайности. Производится масса выстрелов, ранящих и даже убивающих людей. В конце концов «польский король» взят в плен и отведен со связанными за спиной руками в лагерь победителя.[39]

       Не надо забывать, что в это время Россия была в мире с Польшей и даже в союзе, и настоящий король этой дружеской нации, приветствуемый всей Европой, был Ян Собесский. В маневрах 1692 года принимал участие эскадрон карликов. В 1694 году церковные певчие под командой дворцового шута Тургенева сражались с военными писарями.

       Петр забавлялся. Вечный праздник, какая-то оргия движений и шума, сопровождаемая некоторыми образовательными упражнениями, переходящими в ребячество и распущенность, — вот все, что мы видим из жизни будущего героя в этот переходный период, продолжавшийся около шести лет. Он то учился бросать бомбы и взбираться на верхушки мачт, то пел в церкви глубоким низким голосом, а потом, после богослужения, пировал в веселой компании до следующего дня.

       Шведский посол фон Кохен рассказывает о яхте, построенной до последнего винта самим учеником Карштен-Бранта, а другой иностранец говорит о записке, в которой царь напрашивается к нему в гости, предупреждая, что он будет пить всю ночь.[40] В списке вещей, которые царь требовал из Москвы в Преображенское, находятся мортиры, инженерные инструменты, артиллерийские снаряды и клетки для попугаев. В крепости Пресбурга гениальные офицеры, пиротехники и знающие все ремесла мастера находились рядом с дураками, придворными шутами, которые в виде развлечения убивали солдат и оставались безнаказанными.[41] Полки уже давно утратили, или должны были утратить, шуточный характер. В 1690 году гвардейский Преображенский полк превращен был в настоящий полк под командой курляндца Георгия фон Менгдена. Вслед за ним и Семеновский полк — оба с наличным составом на целую треть из французских протестантов.[42] Но следующая азовская кампания показала молодому царю, чего стоило это с виду храброе войско и что значит относиться несерьезно к серьезным вещам.

       На Переяславльском озере Петр очень старался построить флотилию, но не работал усидчиво. Местность кругом так красива; холмистая лесная дорога ведет туда из Москвы. Светловодная Викса, вытекая из восточного конца озера, пересекает соседнее Сомино озеро и впадает в Волгу. На западе город Переяславль-Залесский блестит золотыми куполами своих 24 церквей, сгруппированных вокруг большого Преображенского собора. Петр выстроил себе там деревянный одноэтажный дом. Помещавшийся над входной дверью двуглавый орел с деревянной позолоченной короной составлял все украшение этого скромного жилища. Но там умели весело проводить время. Верфь находилась в нескольких шагах, но сомнительно, чтобы Петр работал там во время частых своих пребываний зимою на берегах своего «маленького моря». В феврале 1692 года его еле-еле удалось уговорить приехать оттуда, чтобы дать аудиенцию посланнику персидского шаха.[43] Благодаря тому, что это было укромное место, защищенное от материнского надзора и любопытных глаз посторонних, Петр чувствовал себя там гораздо лучше, чем в Москве. Много приглашенных из Москвы часто бывало там. Их повозки встречали по дороге целые караваны, везшие бочки вина, пива, меда или водки. Приезжали также и дамы. Весною, когда на озере начиналась навигация, возобновлялись работы и упражнения, но все еще несерьезные. За год до азовской кампании Петр еще не знал, где он использует свой военный флот, на каком море и против какого врага; но он уже знал, что Лефорт, не бывший никогда моряком, будет его адмиралом, что корабль, на котором он воздвигнет свой флаг, будет называться «Слон», что на этом корабле будет много позолоты, отличные голландские матросы и капитан в лице самого Петра.[44]

       Последнее путешествие молодого царя в Переяславль было в мае 1693 года. Он увидит опять свое озеро и свою верфь только через 30 лет, в 1722 году по дороге в Персию. Речная флотилия, которая доставила ему так много горя и радости и которая никогда ни на что не пригодилась, была тогда в совершенном упадке, с гнилыми снастями и деревом, негодным к употреблению. Он рассердился: это ведь реликвии! Он отдал строгие приказания о сохранении их, но это было напрасно. В 1803 году на месте осталась только одна лодка, защищенная сараем, которая тоже разрушилась. Никакого следа не осталось от домика, где прежде жил Петр. Все исчезло, даже березы, под тенью которых отдыхал ученик-плотник от своих трудов.[45]

       В 1693 году, как прежде на Преображенских прудах, он почувствовал, что ему тесно на Переяславльском озере; он добился позволения долго не соглашавшейся матери и отправился в Архангельск. Наконец он увидит настоящее море! Ему пришлось пообещать не пускаться в море и только с берега смотреть на корабли. Но, конечно, он быстро забыл свои обещания и рисковал утонуть, пускаясь в море на плохой яхте навстречу купленному в Амстердаме кораблю. Это военный корабль, но на нем были, кроме пушек, прекрасная мебель, французские вина, обезьяны и болонки. Входя на корабль, Петр был в восторге:

       «Ты будешь его командиром», писал он Лефорту, «а я на нем простым солдатом». Затем Андрею Андреевичу Виниусу, 21 июля 1694, из Архангельска:

       «Min Her!

       Ничто иное ныне мне писать, только, что давно желали, ныне в 21 д. совершилось: Ян Флам в целости приехал; на котором корабле 44 пушки и 40 матросов. Пожалуй, покланись всем нашим, пространнее писать буду в настоящей почте; а ныне, обвеселяся, неудобно пространно писать, паче же и нельзя: понеже при таких случаях всегда Бахус почитается, который своими листьями заслоняет очи хотящим пространно писати.

«От Иорода июля 21 д.»

       «Schi Per Fonshi Psantus Pro Fet ities.»

(Schiper von ship santus Profeties) [46]

       Т. е. шкипер корабля «Святое пророчество». Это означало: Капитан...

       Петру уже было 21 год, но он продолжал ребячески относиться ко всему. Он играл в моряка, как прежде играл в солдата или европейца. У Лефорта он одевался по-французски; в Архангельске — в костюм голландского моряка. Он всецело был поглощен Голландией: принял ее морской флаг: красный, синий и белый, изменив только порядок цветов, и пил в кабаках с соотечественниками Тромжа и Рюйтера.

       В январе 1694 года Петр вернулся в Москву к умирающей матери. Он выказал много горя, плакал, но через три дня уже кутил у Лефорта. Что это, бессердечие, неспособность к любви? Не вполне. Он до конца сохранил лучшие чувства по отношению к своему старшему брату; Екатерина нашла в нем впоследствии нежного мужа, не вполне безупречного, но верного в несчастиях и крепко привязанного. Но пока он еще был молод и не поддавался горю. Он утешился так же быстро после потери матери, стеснявшей его свободу, как забыл о существовании жены.

       1-го мая Петр возвратился в Архангельск и стал заниматься по-прежнему своими морскими забавами. Он раздавал чины: Ромодановский, Бутурлин и Гордон становятся адмиралом, вице-адмиралом и контр-адмиралом, никогда не видевши моря. Петр остается простым капитаном, как он был простым бомбардиром в полку.

       В этой скромности, проявляемой также впоследствии и возведенной в систему, историки старались найти глубокий смысл. По-моему же: время возникновения, сопровождавшие обстоятельства, самое происхождение и первые проявления этой скромности ясно указывают, что мы имеем дело только с отклонением воображения, логическое объяснение которому — как вообще всем уклонениям — можно искать в какой-либо черте характера. Таким образом всегда выражается прирожденная застенчивость личности, выдающая себя замаскированной, преображенной, идеализированной противоречивым внешними проявлениями характера сильного, властного, и призрачным блеском удачной карьеры.

       Нет, во всем, что составляет в этот период жизнь будущего великого человека, во всех его удовольствиях, учении, поездках заграницу, в посещениях Слободы, и кабаков Архангельска, в Преображенском лагере, в дружбе с Лефортом, Гордоном и голландскими матросами, не было ничего глубокого, но все это выбило его из обычной колеи предков на дорогу, по которой он пришел к своей великой цели.

 

 

II

 

       А что же делала Россия, в то время как ее хозяин разгуливал, гонимый своим капризным, непоседливым духом? Россия, насколько она понимала и могла рассуждать о том, что с ней происходит, начинала думать, что она ничего не выиграла от переворота 1689 года. Народ без особенного страха и недовольства смотрел на знакомства, которые молодой царь заводил с немцами, и на его постоянное пребывание в Слободе. Алексей приучил его к этому. Но склонность покойного царя к Западу проявлялась в достижении более заманчивых результатов: в развитии промышленности, законодательных реформах и действительном прогрессе, приносившем плоды.

       Фейерверки и воинственные игры Петра причинили несколько смертей и много увечий — это был весь видимый результат его забав. Если новый царь в своих играх приближался к Европе, бояре, которые правили вместо него, в серьезных вещах шли назад. Они управляли отвратительно. Голицын потерпел неудачу в борьбе с татарами; они разбили стан далеко за пределами страны, в Перекопских степях, и захватили несколько областей святой Руси! Тревожные известия, просьбы о помощи, извещения о поражениях приходили со всех сторон. Мазепа сообщал о том, что Украйне угрожали враги. Досифей, патриарх Константинопольский, передавал тревожные сведения; французский посол встретился в Адрианополе с Крымским ханом и великим визирем и передал первому 10000 дукатов и 70000 визирю за то, чтобы они уступили Франции охрану Святой Земли. Договор был уже отчасти приведен в исполнение: католические священники отняли у православных монахов Святую Могилу, часть Голгофы, Вифлеемскую церковь и Святой грот. Они разрушили иконы, и русское имя стало для султана и его подданных презренным. Вступая на престол, султан не счел нужным известить об этом русских царей.[47] Из Вены пришло известие, что министры императора, посланник польского царя и посланник султана поддерживали постоянные сношения, о которых Россия ничего не знала. Она была как бы отстранена и рисковала остаться одна лицом к лицу с турками и татарами. И симптомы тревоги и недовольства становились все сильнее, а Петру тем временем начинали надоедать его забавы. Архангельский рейд и воды Белого моря, недоступные в продолжение 7 месяцев из двенадцати, имели очень небольшое значение. Петр пытался найти через Ледовитый океан путь в Китай и Индию, но средств на это огромное предприятие не было никаких. Со стороны Балтийского моря тоже ничего нельзя было сделать: шведы сидели там крепко и не собирались уходить. Лефорт предлагал другой проект. Во время этого переворота в жизни молодого царя он приобрел на него особенно сильное влияние. За последние несколько лет у него не было соперника. Он открыл собою серию иностранных проходимцев (Остерман, Бирон, Миних), которые целый век распоряжались Россией. Двенадцать человек стояли на страже у его дворца, и самые знатные вельможи страны толпились в его прихожей. Петр относился к нему не как царь к подданному; он публично наказывал собственноручно своего зятя Абрама Федоровича Лопухина несколькими пощечинами за то, что тот, поссорившись с фаворитом, испортил ему парик.[48] Расставшись с ним, Петр писал ему письма подозрительной нежности и получал равнодушные и бесцеремонные ответы. Вот например образчик письма Лефорта к Петру.[49]

       «Господин Коммандер

       Письма твоё, которой писано 7 марта, достал иво с велики радусь. Дай, Богу, тебе здорова на многи леты и веселить да своей воли. А я, по милось твоя, здесь по-маленьку живу не без кручина; а как, Бог изволить, увижу твоя милось с добрем здорова, забуду несчесливе дни, которы я здеся потираю. Товарис моё Феодер Алексевич кочет мене пакидать и у Англеска земли быть по указе твоя. Как ты изволись люди наши отпускать стану скора, а дазидать буду милось твоя. Весте с Польски земли, слава Богу, получше. Кароль в Данцих изволить быть. С Москва потста ни бевала: сия петница ана будет. Чало бью милось твоя, что ты изволись арапов достать. Прости надёже моё. Дай Бог тебе видатсь с велики радусь. Твоё верной слуга

Лефорт ген. ад.

Амстер. 25 м. 1698.

       Пужалесте ад мене скажи солобит (челобитную) ваша Компанья и не забевати про наша пити... воистяне не кали (николи) забеваём; коль питья здешнее не добро. Вчерась я уженал у Туртон. Девице добре про твоя здорова пили великой стакан: ани рады твоя милось видатсь».

       В 1695 году Лефорту приходит в голову показать своим землякам и друзьям свое удивительное счастье. Петру уже давно хотелось послать некоторых из своих друзей заграницу. Отчего ему не поехать с ними самому и не посмотреть вблизи на те чудеса, о которых Тиммерман и Карштен-Бранд дали ему лишь туманное понятие. Какая радость, какое развлечение от начинающейся скуки, какое поучительное зрелище и какая прелесть новизны! Но встретилось препятствие: какую роль будет играть в Европе всероссийский император? — Он явится с неизвестным именем, омраченным давнишними и недавними неудачами, ничего не успев совершить, чтобы его поднять. Это заставило Петра оглянуться назад и посмотреть на все, что он сделал, на свои занятия и развлечения, которые поглощали все его время: и он пришел к убеждению, что не сделал ничего.

       Его осенила мысль: раньше, чем показаться этим людям Запада, которых он представлял себе такими великими, не нужно ли было бы ему подняться до их уровня. Но как достичь этого? В этом случае работающее воображение молодого царя встретилось с пришедшими в отчаяние боярами, которым он до сих пор предоставлял заботу о правлении. Они сами чувствовали необходимость сделать что-нибудь, чтобы выйти из того неприятного положения, в которое их поставила небрежность и неловкость их политики, предоставленной случайностям минутного вдохновения. Вероятно под давлением этих различных мотивов была решена первая попытка завоевания Азова.

       Интуитивный гений будущего полтавского победителя, которому доверили выработанный по этому случаю план, кажется был тут ни при чем. Впрочем, ему и не надо было очень трудиться: план был начертан заранее, традиционный и классический в истории отношений России со своими страшными южными соседями. Баторий, знаменитый полководец, указывал его царю Ивану в 1579 г.[50] Древний, дохристианский Танаис, Тано в средние века, торговая колония генуэзцев, завоеванная в 1475 г. турками, превращенная в крепость Азов, в пятнадцати верстах, от устья Дона, был с давних пор причиной раздора двух народов, как ключ к устью большой реки с одной стороны и ключ к Черному морю с другой.

       Впрочем, не там должны были сосредоточиться главные усилия московской армии. Ведя с собой главные силы, бывшие в их распоряжении, — всю старую армию государства и ту армию, которая ходила с Голицыным в неудачные предприятия против татар, — бояре просто пошли бы по его стопам и вернулись бы с тем же успехом. Азовская попытка была единичным случаем, на котором должна была выработаться инициатива молодого царя. В огромном лагере были довольны присутствием царя и предоставляли ему свободу. Он же не утруждал себя приготовлениями. По его мысли, ясно выраженной в письме, написанном в начале экспедиции,[51] она должна была сделаться продолжением больших маневров, центром которых была крепость Пресбург. Петр рассчитывал взять Азов внезапно. Но во всяком случае, он воздерживался доверять свои «потешные» полки импровизированным начальникам, которых прежде им назначал во время шуточных сражений на берегах Яузы. Эти сражения его видимо убедили в том, что в войсках, принимавших в них участие, он приобрел большую военную силу, способную вступить в настоящую войну; но видимо он сознавал также, что предприятие на этот раз другое, и что оно требует других мер. Он дал отпуск «Пресбургскому и польскому королям», но в то же время, верный старым приемам, давно отвергнутым военной наукой Запада, он хотел разделить верховное командование. Его армейский корпус, где фигурировали все полки новой формации: гвардейские полки, полк Лефорта с несколькими отрядами ополченцев, городской и дворцовой милиции, стрельцы и царедворцы, — всего 31000 человек, — имел трех главнокомандующих: Головина, Гордона и Лефорта.[52]

       Организованная таким образом экспедиция еще походила на прогулку. Генералы, из которых по крайней мере один, Лефорт, не имел никакого понятия о войне, начинают свое дело морем; а молодой царь, продолжая потешаться, вмешивается во все, давая советы вкривь и вкось и принимает псевдоним Петра Алексеева и чин капитана, пародируя во главе своего отряда бомбардиров. Он отнял у Ромодановского его ведомство, но сохранил ему титул и пишет ему, собираясь в поход:

       Генералиссимусу князю Федору Юрьевичу
19 июня из Нижнего Новгорода [53] 1695 года.

«Min Her Kenich.

       Письмо вашего превосходительства, государя моего милостивого, в стольном граде Прешпурге мая в 14 день писанное, мне в 18 день отдано; за которую вашу государскую милость должны до последней капли крови своей пролить; для чего и ныне посланы, и чаем за ваши многие и теплые к Богу молитвы, вашим посланием, а нашим трудами и кровью, оное совершить. А о здешнем возвещаю, что холопы ваши, генералы Автон Михайлович и Франц Яковлевич, со всеми войски дал Бог здорово, и намерены завтрешнего дня иттить в путь, а мешкали для того, что иные суда в три дни на силу пришли, и из тех многие небрежением глупых кормщиков, которых была бòльшая половина в короване, также и суды, которые делали гости, гораздо худы, иные на силу и пришли. А казну здесь перегрузили в пауски; а служивых людей по се число умерло небольшое число; а из того числа иные больные с Москвы поехали. За сим отдаюсь в покров щедрот ваших.

Из Нижнего                              Всегдашний раб пресветлейшого

мая в 19 д.                                     вашего величества Бомбардир

Piter».

       Конец был таков, какого можно было ожидать.[54] Петр принужден был, подобно Софье и Голицыну, присылать известия о вымышленных победах. В Москве отслужили молебен по поводу взятия двух незначительных фортов, но все знали, что две атаки на самую крепость были бесплодны и причинили много потерь. Было произведено испытание новой армии и ее молодому творцу, и оно было решающим. Семь лет юношеских импровизаций привели к самому жалкому и самому унизительному результату. Вот где начинается история Петра Великого.

 

 

III

 

       Петр был не только великим человеком. Он является вместе с тем самым полным, самым понятным и самым многосторонним олицетворением великого народа.

       Никогда народ не отражался так точно, со своими недостатками и своими достоинствами, с высотами и глубинами своего нравственного уровня, со всеми чертами своей физиономии, в одной единственной личности, бывшей его представителем в истории. Те скрытые источники ума и души, которые Петр обнаруживает в эту минуту; то, что он делает, и то, благодаря чему он достигает своего полного развития, Россия будет проявлять изо дня в день, из года в год, на протяжении двух веков, и она возвеличится так же, как он. Разбитая турками и шведами, захваченная Европой, как прежде Азией, после 20-ти поражений, 20-ти мирных договоров, продиктованных ее победителями, она будет раздвигать свои границы за их счет, расчленит Турцию, Швецию и Польшу и будет диктовать свои законы европейскому континенту, благодаря своей настойчивости.

       Упорно преследовать свою цель, — недостижимую на первый взгляд, — по избранному ею опасному пути, пользуясь, иногда, неудачными средствами, удваивать, утраивать усилия, учащать удары и терпеливо выжидать часа, — в этом весь ее секрет. Все дело в одной ее душе, твердом металле, закаленном веками рабства и искупительного труда. Величие Петра, величие России подготовлено монгольским завоеванием и терпеливым духом московских князей, закаленном на наковальне, о которую разбился молот завоевателя.

       На другой день после этого неудачного похода московская оппозиция со злорадством вспоминала пророческие слова патриарха Иоакима, его проклятие иностранных солдат и еретических начальников. Но Петр, напротив, еще усиленнее призывал иностранную науку и промышленность, просил инженеров у Австрии и Пруссии, матросов и плотников у Голландии и Англии. Флот Переяславльского озера никуда не годился; царь решил построить другой в Воронеже, в Донском бассейне, но натолкнулся на затруднения, которые другому могли бы показаться непреодолимыми. Рабочие, набранные заграницей, собирались медленно и сплошь и рядом возвращались на родину при виде страны, в которую их вызвали и где им предстояло жить и работать. Местные рабочие только портили, ничего не понимали и также убегали массами от дурного обращения. Леса, из которых привозили строительный материал, выгорали целыми десятинами; более образованные сотрудники, офицеры, инженеры, врачи подражали хозяину, превосходя его недостатки. Происходили бесконечные оргии, ссоры, драки. Лефорт, извещенный курьером, принужден был давать отчет о всем, что происходило в вверенной ему отрасли. И он начинает: «Сего числа князь Борис Алексеевич у меня будет кушать и про ваше здоровье станем пить; а с Москвы мой первый наслег (ночлег) будет в Дубровицах, и там мы вашу милость не забудем. Что я, что у вашей милости пива доброва нет на Воронеже: я к милости твоей привезу с собою и мушкатель-вейн и пива доброва».[55]

       Работы были начаты осенью 1696 года; на следующий год 3 мая на воду было спущено двадцать три галеры и четыре брандера, которые тотчас же были отправлены к Азовскому морю. Во главе этой флотилии на галере Principium, построенной почти целиком им самим, находился капитан Петр Алексеев. На борте других судов за ним следовали: адмирал Лефорт, вице-адмирал Лима, венецианец, и контр-адмирал Валтазар де Лозиер, француз. На этот раз русский флот был создан не на шутку.

       Нельзя сказать, чтобы он покрыл себя славой, так же, как сухопутное войско под командой боярина Шеина, вместе с которым он должен был совершить новую попытку взятия Азова. Потешные полки слишком привыкли «потешаться»; стрельцы годились только на осаду дворцов; пушечные выстрелы приводили их в смятение. Под стенами неприступной крепости Петр решал уже их участь.

       Вид и приемы всего этого лагеря до прибытия настоящих мастеров своего дела напоминали осаду Трои. Генералы теряли головы, Гордон, самый ловкий из них, тщетно пытавшись пробить брешь, собрал всех офицеров и солдат на военный совет. Один из стрельцов предлагал насыпать холм выше стен крепости и затем засыпать ее оттуда. Владимир Великий прибегал будто бы к этому способу при взятии Херсона.[56] Стратегия Владимира Великого принята была с энтузиазмом, но она лишь слегка напугала турок и вызвала улыбку сожаления на лицах немецких инженеров, приехавших наконец. Петр был очарователен в своем увлечении, своей веселости и юношеской дерзости. Он писал своей сестре Наталье, обеспокоенной опасностями, которым он подвергал себя:

       «По письму твоему я к ядрам и пулькам близко не хожу, а они ко мне ходят. Прикажи им, чтоб не ходили; однако хотя и ходят, только по ся поры вежливо. Турки на помочь пришли, да к нам нейдут и чаю, что желают нас к себе».[57]

       Но стойкий в своих решениях, Петр все так же был подвержен унынию, так же легко выходил из равновесия. 20 мая, отправившись на рекогносцировку с целью помешать турецким судам подвозить съестные припасы к крепости, Петр при виде их многочисленности быстро отступил со своими галерами. На другой день в 10 часов утра он явился к Гордону мрачный, унылый, ожидающий всяких неудач, но в 3 часа возвратился сияющий: не получив никаких распоряжений, повинуясь только своей храбрости, козаки на своих чайках (легких челноках, сделанных из кожи), летающих по воде как птицы, имя которых они носили, атаковали накануне вечером большие корабли султана и обратили их в бегство, причинив им большие потери.[58] Это был для артиллерии Гордона удобный случай отличиться. Не попав ни одним ядром в неприятеля, она выпалила огромное количество пороха на воздух в честь победы. Вообще палили при всяком удобном и неудобном случае: будь то прибытие нового отряда, взятие редута или неприятельской шлюпки.

       Усилие на этот раз было так велико, желание победить так сильно, что при помощи казаков и немецких инженеров предприятие было наконец приведено к вожделенному концу. 16 июля батареи, воздвигнутые наконец артиллеристами иностранным, открыли губительный огонь; 17-го смелая помощь запорожцев (днепровских казаков), действовавших на суше и на море с одинаковой храбростью, передала в их руки часть крепостных сооружений, а 18-го Петр писал Ромодановскому:

       Государю генералиссимусу князю Федору Юрьевичу
20 июля 1896 года.

       «Min Her Kenich.

       Известно вам, государь, буде, что благословил Господь Бог оружия ваша государское; понеже вчерашнего дня, молитвою и счастьем вашим государским, Азовцы, видя конечную тесноту, сдались, а каким поведением и что чего взято, буду писать в будущем письме. Изменника Якушку отдали живо. С галеры Принципиум июля 20 дня».[59]

       Молодому царю после этой победы не стыдно было показаться своим западным соседям. Он горьким опытом убедился, что должен многому поучиться у них. Его ум расширился и просветился новым светом. Замышляя обширный план морской политики, он видел, что широкое участие придется уделить в нем иностранцам. Собираясь соединить Дон и Волгу целой системой каналов, он больше не решался действовать по-прежнему наобум. Недостаточно привезти строителей из Венеции, Голландии, Дании и Швеции; недостаточно послать своих офицеров заграницу — 28 в Италию и 22 в Голландию и Англию; [60] надо самому поехать с ними, самому серьезно поучиться, и поработать в поте лица. В этой жажде знаний и в этом усердии было еще немало ребячества; будущему ученику саардамских плотников суждено проявить еще немало чисто-детских черт; но цель была намечена, размах сделан. Большим путешествием по Европе начнется одна из самых удивительных карьер в истории.

 

 

Глава 2. Путешествие. Германия. Голландия.
Англия. Возвращение

 

I. Примеры прежнего времени. — Инкогнито царя. — Первое переодевание. — Великое посольство. — Петр Михайлов. — Впечатления в Москве и в Европе. — Задержка. — Заговор. — Кровавые тени. — Топор дровосека и секира Иоанна Грозного. — Швеция. — Рига. — Холодный прием. — Будущий «casus belli». — Германия. — Кенигсберг. — Любознательность и эксцентричность, — Диплом артиллериста. — Коппенбругге. — Встреча с Софией-Шарлоттой Прусской. — Первый шаг в свете Петра. — Лейбниц. II. Голландия. — Саардам. — Предание и история. — Дом в Кримпенбурге. — Прекрасная голландка. — Амстердам. — Начало серьезных занятий. — Плотник и государь. — Странности и слабости. — Русский Бахус. III. Англия. — Непригодная для жилья комната. — Петр в Кенсингтонском дворце. — Неблагоприятные суждения. — Бёрнет. — Опять легенда. — Из Лондона в Дептфорд. — Труды и развлечения. — Актриса Гросс. — Всеобъемлющая инициатива. IV. По пути в Вену. — Неудавшийся въезд. — Австрийская спесь. — Урок дипломами. — Угнетенное состояние духа. — В замке «Фаворит». — Царь и император. — Неудобство инкогнито. — Дипломатическая неудача. — Несостоявшееся путешествие в Венецию. — Тревожные вести из России. — «Семя Милославских». — Поспешное возвращение. — Свидание в Раве с Августом II. — Окончание путешествия.

 

I

 

       Чтобы найти в истории России пример подобного путешествия, следует вернуться к одиннадцатому веку. В 1075 г. великий князь киевский Изяслав посетил в Майнце Генриха IV. Снова старая традиция, возобновленная Петром, конечно, бессознательно. Со времен Иоанна Грозного, уже одно только желание посетить иноземные края считалось со стороны царских подданных величайшей изменой. В царствование Михаила по этому поводу князь Хворостин подвергся жестокому преследованию. Он в присутствии друзей завел разговор о путешествии в Польшу и Рим, очень для него желательном, «чтобы найти людей, с которыми можно бы было поговорить». Немного позднее, когда сын наиболее приближенного советчика Алексея, Ордын-Нащокин, тайным образом переехал через границу, возник вопрос об убийстве его в чужих краях.

       Сам Петр не решался идти настолько в разрез с общественным мнением, чтобы придать своему отъезду официальный характер. Он позволил себе путешествие почти украдкой, и какой-то примитивной наивностью отзываются предосторожности, принятые им, чтобы обеспечить себе удобства инкогнито, тайну которого он постоянно сам первый нарушал со своей природной горячностью. Снаряжается великое посольство, с поручением, посетив поочередно императора римского, королей английского и датского, папу, Голландию, курфюрста бранденбургского и венецианскую республику — всю Европу, за исключением Франции и Испании, — «выразить там желание о возобновлении старинных уз дружбы, имея в виду ослабление врагов рода христианского». Посланников было всего трое: Лефорт в качестве первого представителя стоял во главе своих союзников, Головина и Возницына. В их свите значилось пятьдесят пять дворян и добровольцев, и в числе их «унтер-офицер Преображенского полка, по имени Петр Михайлов» — сам царь. За все время путешествия на письмах, адресованных государю, должна была стоять краткая надпись: «передать Петру Михайлову». Все это ребячество; но вот трогательная подробность: печать, предназначенная для пользования самозванным унтер-офицером во время переписки, представляла молодого плотника, окруженного инструментами, необходимыми при постройке кораблей, кругом — надпись: «Мое звание — ученик, и мне нужны учителя».

       В Москве существовали иные предположения относительно действительной цели путешествия. Большинство думало, что царь, отправляясь за границу, намеревается заниматься там тем же, чем до сих пор занимался в Слободе, т. е. едет для забавы. Сам Петр предвидел ли в то время обширные горизонты, раскрывшиеся благодаря его поездке? Сомнительно. Проезжая по Лифляндии, он, правда, уже поговаривал о намерении обрезать бороды и укоротить полы одежды своих подданных,[61] но судя по лицам и платью его спутников можно было думать, что это пустые слова. Лефорт одевался по-татарски, а рядом с ним молодой князь Имеретинский щеголял в великолепном персидском наряде.

       Вообще, с самого начала, ни с русской, ни с европейской точки зрения, путешествие не имело той важности, какую впоследствии придали ему события. Оно не обратило на себя особого внимания. В этом отношении мне, к сожалению, приходится разрушить еще одну лишнюю легенду, любовно взлелеянную народным тщеславием. В России уже привыкли к мысли о скитаниях государя или, вернее, отвыкли совсем его видеть; в Европе умы были заняты в другом направлении. Час, выбранный Петром, чтобы завязать знакомство со своими западными соседями и представить себя их любопытствующим взорам, был для них полон торжественности. Предстоял конгресс Росвикского мира. Все внимание дипломатии, торговли, умственных интересов было направлено в ту сторону. Приведу лишь одно доказательство: во французских архивах хранится восемь томов, заключающих переписку Людовика XIV с уполномоченными, обязанными в 1697 г. защищать его интересы пред лицом великого дипломатического собрания. Ручаюсь, что имя Петра упоминается там не более одного раза, да и то мимоходом. Прервав свои труды и научные работы, царь из Амстердама отправился в Гаагу, где для него готовилась официальная встреча. Уполномоченные сообщают об этом факте, и тем дело кончается. Долгие месяцы они были его близкими соседями, — они, заседая в Дельфте, он, работая в Амстердаме, — и по-видимому не подозревали о его существовании. Известно ли им было по крайней мере, как его зовут? Даже по поводу польских дел, которыми им часто приходилось заниматься, они не обмолвливаются о нем ни словом. Очевидно, они не предчувствовали ту роль, которую будущий союзник Августа II собирался себе в этом отношении присвоить.

       Появление московского государя, за пределами своей страны вообще было мало известного, возбуждало интерес только в очень узкой сфере. В следующем году оно послужило темой для публичного диспута в Торнском университете.[62] Ученые уже с некоторых пор начали заниматься Московией. В Англии Мильтон написал книгу о великом северном государстве и породил целую литературу, посвященную тому же вопросу. В Германии Лейбниц недавно выразил мнение, что только русские в состоянии избавить Европу от оттоманского ига. Но именно с научным миром Петр Михайлов всего более стремился в данную минуту вступить в общение, и с этой точки зрения, — после великого кризиса, поставившего Людовика XIV лицом к лицу с могущественнейшей коалицией, и перед близким кризисом испанского наследства, в краткий промежуток затишья и успокоения, дарованного Европе истощением Франции, — минута была наиболее подходящая для путешествия по старому европейскому континенту с научной целью и для развлечения.

       Назначенный на февраль 1697 г. отъезд оказался отсроченным раскрытием заговора на жизнь царя. Во главе злоумышленников мы встречаем старого знакомого, Циклера, прежнего сторонника Софьи, из которого пренебрежение Петра создало недовольного. Что же касается его сообщников, их легко угадать: опять все те же стрельцы! Петру предстояло, следовательно, постоянно видеть их перед собой, дышащими ненавистью и угрозами! Впрочем, инцидент был быстро исчерпан; отсечено несколько голов, и отъезд, наконец, состоялся 10 марта. Но тень уже омрачила радость путешествия и оставила в душе молодого государя осадок мрачного злопамятства. Опять те же бесконечные галлюцинации кровавых призраков, витавших вокруг его колыбели.

       Так что ж, пусть будет объявлена война, раз они того желали! При первом удобном случае счеты будут сведены. А пока следовало держаться настороже, меч отражать мечом, постоянным заговорам противопоставить вечный розыск, кинжалу, всегда занесенному из-за угла — Лобное место, надолго воздвигнутое на Красной площади. Временно этой обязанностью должны были заняться друзья и наиболее надежные сотрудники царя, пока, вернувшись, он не возьмется за дело сам. Но издалека он поощрял рвение Ромодановского. В Германии, в Голландии, в Англии, повсюду, среди невиданных зрелищ, изумления, ослепления, ожидавших его, за ним неотступно следовал тревожный призрак, гнетущий кошмар смертельных опасностей, по-видимому, неразлучных с его судьбой. Таким образом возродился и развился в нем мрачный, дикий и неумолимый дух его предков, сливая блеск распространения цивилизации с кровавой тенью ужасной резни. Вместе с секирой он взял в руки топор: он дровосек и палач.

       Посольство медленно подвигалось вперед. Поезд состоял из двухсот пятидесяти человек. В свите одного только Лефорта значилось одиннадцать дворян, семь пажей, пятнадцать камердинеров, два ювелира, шесть музыкантов и четыре шута. В Риге, на шведской территории, прием был оказан любезный, но холодный. Губернатор Дальберг, сказавшись больным, не появился. Петр впоследствии воспользовался этим обстоятельством и превратил его в casus belli, указывая на личные оскорбления. В ссылках на западную цивилизацию не доставало искренности. Официальным образом его особа не могла быть затронута. В Риге, как и везде, послы получили приказ принимать за смешную выдумку указание на присутствие среди посольства молодого государя. Все должны были думать, что он находится в Воронеже и занят постройкой своего флота. Дальберг, может быть, проявил некоторую насмешливость, делая вид, что вполне верит такому утверждению; а русские, следуя склонности, — к сожалению, кажется, сделавшейся наследственной, — слишком бесцеремонно предъявляли свои права на чересчур широкое гостеприимство. Петр собственной рукой собирался набросать план крепости! Его остановили. По-видимому, на это были основания: его отец осаждал город! Обиды, если они существовали, были по крайней мере обоюдными.

       Дурное настроение путешественников рассеялось в Митаве. Правивший в то время герцог, Фридрих-Казимир, был для Лефорта старинным знакомым. Он приготовил посольству сердечный и торжественный прием. Петр позабыл свое инкогнито и поражал любезных хозяев неожиданностью своих речей, высмеивая нравы, предрассудки и варварские законы своей страны. Запад уже начинал его захватывать. Но он оставался еще прежним причудливым и сумасбродным юношей. В Либаве он увидал в первый раз Балтийское море, море варягов, и, не имея возможности, благодаря дурной погоде, продолжать свой путь, проводил время в винных погребках в обществе портовых матросов, чокаясь и болтая с ними, упорно выдавая себя на этот раз за простого капитана, на которого возложено поручение вооружить капер для царской службы. Вот он в Кенигсберге, опередив свое посольство, предоставив ему совершать переезд сушей, а для себя сократив дорогу и поплыв напрямик на торговом судне. Он отказывается выйти к принцу Голштейн-Бекскому, высланному ему навстречу курфюрстом бранденбургским; заставляет судового шкипера поклясться, что на его судне нет никакого знатного пассажира, засиживается там до ночи и только в десять часов вечера решается переехать в приготовленное для него помещение. Там встречает его придворный церемониймейстер, Иаков фон Бессер, утонченный царедворец, кроме того поэт и ученый. Петр подскакивает к нему, срывает с него парик и отбрасывает в сторону.

       — Кто это? — спрашивает он у спутников. Ему объясняют по мере возможности обязанности Бессера.

       — Хорошо, пускай приведет ко мне девку.

       Сознаюсь, что анекдот, хотя приведенный историком серьезным и вовсе не недоброжелательным,[63] может показаться подозрительным. Многочисленность подобных выходок, повторяемых легендой, не оставляет никакого сомнения относительно общего получаемого отсюда впечатления. Ясно, что будущий преобразователь оставался пока еще молодым дикарем. На следующий день он виделся с курфюрстом, беседовал с ним на плохом немецком языке, усиленно пил венгерское вино, но отказывался от посещения курфюрста: он снова превратился в Петра Михайлова. Потом спохватился и приготовил прием, по его мнению великолепный, сопровождаемый фейерверком собственного изготовления. В последнюю минуту курфюрст прислал свое извинение. Горе вестникам, сообщившим такую досадную новость, двум знатным сановникам, графу фон Крейзену и судье фон Шлакену! Петр сидел за столом в обществе Лефорта и одного из шутов. Лефорт держал трубку в зубах. Царь, по-видимому, пьяный, в порыве нежности, по временам наклонялся к своему любимцу и обнимал его. Он пригласил посланных сесть рядом с собою за стол, потом вдруг, ударив кулаком по столу: «Курфюрст славный, но его советники черти. Gehe! Gehe! (Пошли вон...) Он вскочил, схватил одного из бранденбуржцев за шиворот и вытолкнул за дверь: «Gehe! Gehe!»

       Когда он выходил на прогулку в Кенигсберге в качестве простого туриста, все разбегались в разные стороны, чтобы не испытать на себе его остроумия, богатого не особенно приятными выходками. Повстречавшись с придворной дамой, он остановил ее резким движением руки и раскатом своего громового голоса: «Halt!» Он взял часы, замеченные у нее на корсаже, посмотрел который час, и пошел дальше.[64]

       Курфюрст высказывал полную готовность радушно встретить своего гостя и приготовить ему пышный прием; его любви к церемониалу и блеску льстило присутствие такого необычайного посольства, и он имел надежду на заключение оборонительного союза против Швеции. Стоило ему это полтораста тысяч талеров: зря выброшенные деньги! Петр уклонялся от разговоров, выслушивая их рассеянно, далеко блуждая мыслями. В вопросах политических его внимание, или вернее, внимание его советников, было поглощено делами польскими, где смерть Собесского выдвинула две соперничавшие кандидатуры: курфюрста Саксонского и принца де Конти. Петр держал сторону Августа, против его конкурента, т. е. против Франции, союзницы Турции. Переписываясь из Кенигсберга с польскими вельможами, он выражал решительное намерение принять участие в борьбе. Армия под предводительством Ромодановского двинется к границам Лифляндии. Он уже грозил!

       Посольство задержалось в Кенигсберге в ожидании событий, чем Петр воспользовался, чтобы удовлетворить свое настойчивое любопытство, ненасытную потребность знаний. Иногда ему приходили очень странные фантазии, вроде желания присутствовать при казни посредством колесования, какую он мечтал, по-видимому, включить в уголовное судопроизводство своей страны, чтобы внести разнообразие в его репертуар. Перед ним извинились отсутствием в настоящую минуту преступника, заслужившего подобную кару. Он удивился: что за нежность с осужденным на смерть! Почему не хотят воспользоваться кем-нибудь из его свиты? [65] Однако в то же время он занимался с фельдцейхмейстером Штернфельдом и через несколько недель получил от него формальный диплом, которому однако напрасно придавали слишком большое значение. Три года спустя во время пребывания Петра в замке Бирзэ, в Лифляндии, вместе с королем польским, оба государя, одинаковые поклонники оригинальности, развлекались стрельбою в цель из пушек. Август попал два раза, а Петр ни одного.[66]

       Молодой царь в это время уже был тем странным человеком, с которым два года спустя предстояло познакомиться европейскому миру, где он надолго оставил по себе удивление и страх: невероятно деятельным, подвижным, предприимчивым, обыкновенно веселым, полным неистощимой живости и шутливости, даже добродушия, с неожиданными припадками раздражения, внезапными взрывами гнева, приступами ярости или тоски; гениальным и причудливым, беспокойным и беспокоящим других. Однажды во время ужина у курфюрста в низкой зале с мраморным полом один из слуг уронил тарелку. Моментально Петр с диким видом, свирепым лицом, обнажает шпагу и принимается наносить удары, которые по счастью никого не ранят. Успокоившись, он настойчиво требует наказания виновного. От него удается отделаться только приказав отстегать плетью в его присутствии какого-то беднягу, провинившегося в другом проступке.[67]

       В первых числах июля, когда Август по-видимому окончательно взял верх в Польше, посольство двинулось в дальнейший путь. Вена была его заранее намеченной целью, так как имелось в виду начало переговоров о союзном договоре; но царский посланник Нефимов пожелал взять инициативу на себя или по крайней мере поддержать такую видимость. Союз оборонительный и наступательный, по его словам, был готов. С другой стороны, Лефорт настаивал на путешествии прямо в Голландию, хотя его весьма умеренное рвение кальвиниста тут было не при чем, как то предполагали. Вообще случай гораздо более руководил планом путешествия, чем это принято думать, и даже общим направлением, приданном ему обстоятельствами.

       Странно, что по пути в Голландию Петр не остановился в Берлине. Он только проехал через город. Будущая столица великого Фридриха показалась ему не заслуживающей особого внимания. Ему удалось в другом месте встретиться со всем, что целая Пруссия могла бы ему представить наиболее привлекательного, — познакомиться в то же время с Германией просвещенной и образованной в ее самом пленительном проявлении. Курфюрстина Бранденбургская, будущая королева, София-Шарлотта Прусская, не сопровождала мужа в Кенигсберг, она воспользовалась его отсутствием, чтобы посетить свою мать, курфюрстину Софию Ганноверскую. Однако прибытие еще несколько сказочного государя из таинственной Московии не оставило ее вполне равнодушной. Мать и дочь считались одними из наиболее образованных женщин своей эпохи. Предназначавшаяся прежде в невесты принцу французского королевского дома, София-Шарлотта два года провела в Версале. Она сохранила характер француженки. Двадцати девяти лет от роду, в данную минуту она считалась самой красивой и остроумной женщиной своей страны. Ее интимный кружок являлся умственным центром. Лейбниц принадлежал к нему и передал ей тот горячий интерес, какой возбудило лично в нем событие, взволновавшее Кенигсберг, открывая перед ее подвижным умом новые горизонты, целую программу занятий по этнографии, лингвистике, археологии, — целый план обширных научных исследований, для исполнения которого, при помощи московского государя, роль величайшего ученого Германии казалась уже предначертанной. Он уже изучал язык и историю страны. Раньше он указывал на Польшу, как на природный оплот христианства против варваров всякого происхождения, турок или русских. Теперь эти слова были позабыты. Петр, может быть, и оставался варваром, но варваром с великим будущим, и Лейбниц радовался тому, хотя и причислял его к одному разряду с Кам-Ки-Амалогдо-Ганом, китайским императором, и с Ясок-Аджам-Нугбадом, королем абиссинским, его современниками, тоже по-видимому замышлявшими великие дела.[68] София-Шарлотта приказала присылать себе подробные отчеты относительно пребывания царя в Кенигсберге. Они не внушили ей особенно выгодного представления о степени культурности и воспитанности, какие можно было ожидать встретить у высочайшего путешественника; но не уменьшили ее желания его увидать. По этому поводу она вела деятельную переписку с министром Фуксом; в мае 1697 г. она писала ему: «Мне бы хотелось, чтобы его убедили проехать здесь, не для того чтобы посмотреть, а чтобы показаться, и мы с удовольствием употребили бы то, что тратится на редких зверей, для такого случая». И месяц спустя: «Хотя я враг нечистоплотности, но на этот раз любопытство берет верх.[69]

       Заинтересованный в свою очередь, увлекаемый без сомнения воспоминаниями, оставшимися от любезных слободских немок, Петр охотно согласился на встречу, состоявшуюся в Коппенбрюгге, в великом герцогстве Целль, резиденции герцога брауншвейгского. Молодой государь сначала испугался множества встретивших его здесь лиц, так как обе курфюрстины забыли его предупредить, что пригласили всех членов своего семейства. Он сделал вид, что хочет избежать свидания, поспешно покинул селение, и пришлось целый час его уговаривать, чтобы убедить вернуться. Наконец он появился в замке, но на приветствие, с каким обратились к нему курфюрстины, отвечал только жестами, закрывая себе лицо руками и повторяя: «Ich kann nicht sprechen»...[70] — дикость, а также природная застенчивость, в чем я убежден и что подтверждается дальнейшим свиданием, так как молодой государь вскоре стряхнул с себя смущение и довольно быстро приручился. За ужином он еще проявлял некоторую неловкость, сделал несколько промахов, не знал, куда девать салфетку, употребление которой ему было неизвестно, и ел неопрятно. Он заставил все общество просидеть четыре часа за столом и пить, каждый раз вставая, бесконечное количество тостов за его здоровье; но несмотря на это, все-таки не произвел дурного впечатления. Он казался простым; при ясном природном уме, быстро отвечал на предлагаемые ему вопросы и без затруднения поддерживал какой угодно длинный завязавшийся разговор. У него спрашивали, любит ли он охоту, и он отвечал, показывая свои руки рабочего, покрытия мозолями, что ему некогда охотиться! После ужина он согласился танцевать, попросив предварительно обеих принцесс показать ему пример. Он хотел надеть перчатки, но их не оказалось в его багаже. Его спутники принимали корсеты со вставленными костями своих дам за их природное тело и громко делали замечания, что у немецких женщин чертовски жесткие спины. Он призвал одного из шутов, но видя, что обществу не нравятся его нелепые дурачества, вооружился огромной метлой и выгнал его вон. Но опять-таки, в общем, он очаровывал больше, чем поражал. Это был любезный дикарь. Даже более того. «Это», пишет курфюрстина-мать, «человек совершенно необыкновенный. Невозможно его описать и даже составить себе какое-нибудь представление о нем, не видав его». Четыре часа, проведенные за ужином, не показались долгими ни матери, ни дочери; обе просидели бы еще дольше, «не испытывая ни минуты скуки». Отдавая отчет Фуксу в своих впечатлениях, дочь заканчивает свое письмо фразой, недоговоренной и весьма многозначительной: «Ну, довольно вам надоедать; но право не знаю, что делать; мне доставляет удовольствие говорить про царя, и если бы я верила самой себе, я бы вам сказала еще больше, я... Остаюсь расположенной к вам и готовой к услугам.[71]

       К сожалению, Лейбниц не присутствовал на празднике. Он рассчитывал на проезд посольства через Минден и наскоро набросал план работ и преобразований, намереваясь представить его царю. Ему удалось увидаться только с племянником Лефорта, вежливо от него отделавшимся. Петр остался недоступным: ученые, не строившие кораблей и ничего не понимавшие в изготовлении фейерверков, его еще не интересовали. Он торопился увидать родину Карштен-Брандта и Корта. По дороге в Амстердам, в Шенкеншене, голландском пограничном городе, какая-то женщина спросила путешественников, христиане ли они. Разнесся слух, что русские намереваются креститься в Клеве.

 

 

II

 

       Саардам, или Заандам, и дом царя-плотника, теперешняя достопримечательность прелестного нидерландского городка, приобрели известность только в конце восемнадцатого столетия. Посвящая пять страниц описанию этого уголка в своих «Мемуарах», написанных в 1726 г., барон Пёлльниц ни словом не упоминает о знатном госте, которому городок обязан теперь своею славою.

       Рассказывая о пребывании Петра в Голландии, знаменитый Вагенер умалчивает о Саардаме.[72] Эта страничка истории являет собой любопытный пример дополнительной работы народного воображения. С исторической точки зрения, как это удостоверено, большинство подробностей, относящихся к пребыванию Петра в окрестностях Амстердама, не имеют под собой действительной почвы. Нельзя сказать с уверенностью, что он в самом деле выстроил домик, бережно охраняющийся в настоящее время. По Шельтему, ссылающемуся на еще неизданные записки Нумена, жилище принадлежало кузнецу по имени Геррит Кисту; ведомость местной лютеранской общины называет другого собственника — Бой-Тийсена. Все домики рабочих, окаймляющие маленький канал, впадающий в залив, похожи друг на друга, как две капли воды; тут легко могла произойти путаница. Вольтер и его конкуренты, правда, шаг за шагом и час за часом, проследили жизнь славного ученика на протяжении его легендарных похождений; они видели его стелящим себе постель в убогой хижине, собственноручно готовящим себе обед, устраивающим модель корабля, затем ветряной мельницы, обе величиной в четыре фута. Он добавляет мачту к судну, предназначенному для его прогулок, целые дни проводит на верфях, с топором или рубанком в руках, и, не довольствуясь такими разнообразными занятиями, посещает лесопильни, прядильни, мастерские компасов, слесарни; является на бумажную фабрику, берет инструменты для изготовления листов и превосходно справляется с этой тонкой работой. Сколько времени потребовалось бы ему, чтобы все это действительно проделать? Около двух лет, отвечает Вольтер.[73] Петр же пробыл в Саардаме неделю!

       Как он туда попал? Отчасти по игре случая, а главным образом, благодаря наивному невежеству, не покидавшему его за все время этого первого путешествия по Европе. Саардам был тогда довольно значительным центром корабельных построек; там насчитывалось до пятидесяти верфей; но с точки зрения важности или совершенства работ эти мастерские не выдерживали никакого сравнения с Амстердамом. Расставшись в Коппенбрюгге с большей частью своих спутников, в сопровождении лишь десятка «добровольцев», Петр, минуя большую резиденцию, направился прямо к соседнему маленькому городку. Почему? Потому что среди голландских плотников, конечно, второстепенных, с какими он работал в Преображенском, Переяславле и Воронеже, лучшими оказались уроженцы Саардама. Из этого он вывел заключение, что следует отправиться прямо туда, а не в какое-либо иное место, чтобы увидать хорошие корабли и научиться их строить.

       Он остановился в харчевне; следуя своей любви к переодеваниям, велел поскорее принести для себя и для своих спутников платье местных судовщиков — красные камзолы с крупными пуговицами, короткую жилетку и широкие штаны, — и отправился в таком наряде странствовать по улицам, заходя на верфи, заглядывая в домики рабочих, к великому изумлению жителей.

       Дома эти были вполне похожи на те, в каких Петр привык жить у себя на родине; он облюбовал себе один из них и в нем поселился; купил бойер, маленькое парусное судно, приладил складную мачту — в то время новое изобретение, — и проводил время в испытаниях своего судна в заливе. В неделю ему это надоело. Корабли, виденные ими в водах или в верфях, представляли собой только торговые суда, небольшой вместимости, и его присутствие внесло смуту в мирное население городка, поставив местные власти в затруднительное положение и причиняя немало досады ему самому. Переодевание очевидно никого не обмануло, приезд его был возвещен заранее и приметы сообщены одному из городских жителей его родственником, работавшим в России. «Высокого роста; голова трясется; постоянно машет правой рукой; бородавка на лице».

       Ребятишки, которых он толкнул, стали бросать в него камнями; он рассердился и сейчас же позабыл инкогнито, весьма громко заявляя о своем высоком сане. Ему дали понять, что его отъезд доставил бы большое удовольствие, а так как в это время его посольство прибыло в Амстердам, то он решился также направиться туда.

       Неделю провел он в Саардаме; катался там на лодке и ухаживал за трактирной служанкой, которой подарил пятьдесят дукатов; [74] но он поразил умы своими эксцентричными манерами, а своим маскарадным переодеваньем оставил в гнезде, этом тихом уголке, выводок живописных анекдотов, из которых впоследствии развилась легенда. Иосиф II, Густав III, Великий князь Павел, в конце восемнадцатого столетия, Наполеон и Мария-Луиза в начале девятнадцатого, посетили жилище, — подлинное или нет, — средоточие посмертного культа, запоздавшего преклонения. Наполеон, по-видимому, заглянул сюда лишь мимоходом, а Мария-Луиза разразилась смехом, увидав убожество домика; [75] но Александр I в 1814 г. приказал прибить на доме белую мраморную доску в память прошлого. Сопровождавший будущего императора Александра II поэт Жуковский написал карандашом на стене восторженные стихи, приветствующие колыбель России под убогой кровлей рабочего, и рядом с портретом великого человека, туристы читают следующее двустишие:

Nichts is den grooten

man te Klein.

(Ничто не мало для великого человека).

       Расположенный на Кримпе, в восточной части залива, довольно удаленной от города, домик — деревянный на кирпичном фундаменте. Геррит Кист или Бой-Тийсен владел им в 1697 г. сообща с одной вдовой, а последняя уступила свою часть жилища Петру за плату семь флоринов, которую тот забыл уплатить. В этом отношении у него была плохая память. Все помещение состоит из единственной комнаты, снабженной очагом под навесом, на фундаменте с деревянными наличниками, и двустворчатой дверью, и решеткой из медных прутьев. В стене углубление с занавеской — место для матраца. Betstelle. Лестница ведет на чердак. Не сохранилось никакой мебели, возможно служившей жильцу 1697 года — императрица Елизавета купила ее и перевезла в Россию. Домик, в котором после того жило несколько поколений ремесленников, долгое время находился в забвении. Возможно, что удалось его узнать. Сводчатый навес, устроенный голландским королем, окружает и предохраняет теперь то, что осталось от этого жилища: левое крыло с двумя комнатами и чердаком над ними, наполовину разрушившееся под развалившейся крышей. Правое крыло исчезло, так же, как очаг. Голландское правительство недавно уступило эти реликвии русскому правительству, принявшему для их охранения новые меры, довольно обидные для любителей старины, но может быть необходимые. Там даже устроено духовое отопление.

       Во дворце Монплезир в Петергофе есть картина голландской школы, изображающая человека в красном камзоле, крепко обнимающего толстую девушку, которая долгое время считалась отголоском воспоминаний, оставленных великим мужем в Саардаме. Полотно находится теперь в Эрмитаже и без сомнения не могло быть написано с натуры, так как художник Л. И. Хореманс родился в 1715 г. Нартов, впоследствии один из приближенных Петра, упоминает о девушке, согласившейся принять царя любовь, только убедившись взглядом, брошенным в кошелек чужеземца, что имеет дело не с простым судовщиком; а в отрывке письма, приведенном Лейбницом без указания его происхождения, мы читаем от 27 ноября 1697 г. следующие строки: «Царь встретил в Саардаме поселянку, пришедшуюся ему по вкусу, и к ней он отправляется один на лодке, чтобы отдаваться любви в дни отдыха по примеру Геркулеса».[76]

       Гораздо больше пользы извлек Петр в Амстердаме. Там ожидал его друг, почти сотрудник, городской бургомистр, Николай Витсен. Посетив Россию в царствование Алексея Михайловича, автор знаменитой книги о восточной и южной Татарии, переписывавшийся с Лефортом и служивший посредником для его повелителя при заказах кораблей и других покупках, производимых в Голландии, он не мог не принять путешественника с распростертыми объятиями. Витсен поспешил устроить Петру доступ в большие верфи Ост-индской компании. Отсюда начинается серьезная работа и полезное путешествие для Петра.

       Правда, он оставался все таким же, с теми же причудами и странностями, гримасами и подергиваниями, продолжал скрываться под именем «Peter bas», мастера Петра — или «плотника Петра из Саардама», не откликаясь, если его называли иначе и тем еще более выставляя себя напоказ. Когда его посольство отправилось в Гаагу, где его ожидал торжественный прием, он отказался присоединиться к нему, но изъявил желание присутствовать на аудиенции, находясь в смежном зале. Так как там собрался народ, он хотел уйти, но для этого надо было пройти через приемный зал, поэтому он просил представителей правительства отвернуться к стене, чтобы его не видать. В город он прибыл в одиннадцать часов вечера; в гостинице «Амстердам», куда его привезли сначала, он отказался от прекрасной постели, устроенной для него в лучшей комнате, и собрался лезть под крышу, чтобы выбрать себе там маленькую каморку; затем, передумав, решил искать ночлега в другом месте. Таким образом гостиница «Старый Делен» получила честь приютить его у себя. Там уже находился один из его слуг, спавший в углу, подостлав себе медвежью шкуру. Петр разбудил его пинком ноги: «Пусти меня на свое место».[77]

       Между Амстердамом и Гаагой он двадцать раз останавливал экипаж, чтобы измерить ширину моста на сваях, заглянуть на мельницу, перейдя через залитый луг, где вода доходила ему до колен, зайти в домик горожанина, откуда предварительно выводили всех жильцов. Таким образом повсюду проявлял он свое ненасытное любопытство и причуды. Он чуть не искалечился, пытаясь остановить лесопилку; вешался на маховое колесо ткацкой фабрики, рискуя, что его зацепит одно из вспомогательных колес; изучал архитектуру с Симоном Шиновутом из Лейдена; механику с ван дер Гейденом; фортификацию с Гохорном, которого старался переманить к себе на службу; книгопечатанье с одним из братьев Тессинг; анатомию с Рюншем, естественную историю с Левенгуком. Он повел своих спутников в знаменитый анатомический музей Бурхаава, и, видя их отвращение перед выставленными там препаратами, заставил их укусить зубами труп, приготовленный для вивисекции. Он научился владеть циркулем, пилой, рубанком, а также щипцами для дерганья зубов, увидав, как эта операция производится под открытым небом, среди площади. Он построил фрегат, смастерил себе кровать, устроил для собственного употребления русскую баню и сам готовил себе пищу.[78] Он также брал урок рисования и гравирования по меди; посещал мастерскую Иоанны Кёртен Блок, позировал для портрета, который она с него написала, расписался в ее альбоме и сам исполнил гравюру на доске, изображающую торжество христианской религии над верой Магомета.[79]

       Во всем этом, очевидно, было больше лихорадочной торопливости, чем обдуманного прилежания, много причуд и даже некоторая доля безумия. Познания в науках и искусствах, приобретенные Петром таким образом, оказались весьма смутны: «Когда похочешь делать корабль», читаем мы в одной из его учебных тетрадей, относящихся к тому времени, «перво надобен длину оверштевня взяв, сделать по концам прямые углы».[80] При всей разносторонности своего гения, наиболее обширного и всеобъемлющего из известных современному миру, Наполеон никогда не претендовал на роль великого доктора или гравировщика; он специализировался в своих практических знаниях. Однако, поступая таким образом, Петр подчинялся инстинкту, его не обманывавшему: он удивительно подготовился к действительной обязанности, ожидавшей его и заключавшейся не в постройке кораблей, мастерских или дворцов — это всегда могут исполнить иноземные специалисты — но в водворении цивилизации в своей стране. В общем, он только продолжал дело, начатое им при первых попытках разобраться среди иноземных сокровищ Оружейной Палаты, когда составлял спешную, и поэтому краткую, опись всего, что он собирался позаимствовать у западной культуры касательно ремесл, наук и искусств. Только поле его любознательности расширилось, а сообразно с этим расширился также его ум, и вместо беззаботного ребенка, еще недавно легкомысленного юноши, все резче выступали черты государя. В Переяславле и Архангельске ему частенько случалось забывать Москву, да и всю остальную свою империю. Уже не то было теперь. Как ни далеко он находился от столицы и границы своей страны, однако требовал, чтобы ему сообщали о мельчайших подробностях, касавшихся общественной жизни, которая еще недавно находилась у него в полном пренебрежении. Он желал знать изо дня в день все происходившее на родине. А там творилось многое. Применение, хотя краткое, его энергичной деятельности, уже принесло свои плоды. Близ Азова строились крепости Алексея и Петра; в Таганроге — крепость во имя Св. Троицы и Апостола Павла. Там же устраивалась гавань. На Днепре были победоносно отбиты нападения турок на Казикермен и Тавань. Постройка кораблей двигалась вперед быстрыми шагами. Шведский король прислал триста пушек для их вооружения. Он не воображал еще, что они могут служить против него самого, или, при своей храбрости, этим не тревожился. Август укреплялся в Польше. Петр был в курсе всех дел. Он вел деятельную переписку с лицами, заступавшими его место, во главе правительства на время его отсутствия. Ромодановский сообщал ему известия относительно стрельцов, а Виниус просил у него голландских оружейных мастеров. Петр не только их выслал, но набрал целый персонал, — чрезвычайно многочисленный и разнообразный, — помощников в деле преобразования, план которого все яснее складывался у него в голове. Он завербовал искусного боцмана, норвежца Корнелиуса Крюйса, которого назначил адмиралом, несколько капитанов кораблей, двадцать три командира, тридцать пять лейтенантов, семьдесят два лоцмана, пятьдесят докторов, триста сорок пять матросов, четырех поваров. Для этих людей нужен был соответствующий материал; он взял на себя труд его достать и переправить: двести шестьдесят ящиков, помеченных буквами П. М. (Петр Михайлов), были отосланы в Москву с грузом из ружей, пистолетов, пушек, парусов, циркулей, пил, красного дерева, китового уса, пробкового дерева, якорей. В одной из посылок заключалось восемь глыб мрамора, предназначенных очевидно для поощрения и вдохновения будущих ваятелей. То подготовлялась академия изящных искусств. В одном из ящиков находилось чучело крокодила. Это был зачаток зоологического музея.[81] Конечно иногда случались остановки в этой удивительной деятельности; в переписке государя с его сотрудниками происходили задержки; иногда Петр медлил с ответом, но тотчас в этом извинялся, не без смущения, почти пристыженно; «в том вина Хмельницкого», русского Бахуса. Ученик Лефорта еще не бросил, в этом отношении, прежних привычек ежедневного сотрапезника пирушек, устраивавшихся в Слободе. Но в общем, в течение четырех месяцев, пока длилось его пребывание в Голландии, он выполнил громаднейший труд.

       Для этого у него имелась полная возможность. Всполошив на целую неделю городок Саардам, в Амстердаме, после первых минут удивления, его присутствие осталось почти незамеченным. Лишь позднее великая роль, выпавшая на его долю, и частые посещения Европы привлекли общественное внимание к этим первым шагам, сравнительно мало известным. И тогда, застигнутая врасплох, не находя следов своего героя в сутолоке большого морского порта, легенда перекочевала, ища точки опоры, в более укромный уголок и основалась в Саардаме. Непосредственное впечатление, произведенное там появлением Петра Михайлова и его шумных спутников, точно передается в следующих двух выдержках из хроники того времени.

       Ведомости Лютеранской общины Саардама пишут:

       «Он приехал инкогнито в сопровождении малочисленной свиты, прожил восемь дней в Кримпенбурге, у кузнеца по имени Бой-Тийсен, потом отправился в Амстердам, куда прибыло все его посольство. Ростом он семи футов, носил платье саардамского крестьянина, работал на адмиралтейских верфях. Он любитель корабельных сооружений».

       Нумен заносит в свои записки:

       «Таким образом государство и наш маленький городок Вестсаардам освободились и вздохнули свободно после этого посещения, столь знаменитого, многочисленного, почетного, необыкновенного и разорительного»...

       Одна из «резолюций» Голландских Штатов, помеченная 15 августа 1698 г. нам сообщает, что на прием посольства истрачено было сто тысяч флоринов. Ни в этом документе, ни в остальных резолюциях, относящихся к пребыванию посольства в Амстердаме, нигде не упоминается имени Петра.[82]

 

 

III

 

       Амстердамские судостроители пользовались в семнадцатом столетии заслуженной славой; но это была скорее практика, нежели ученье. Употребляемые ими приемы менялись сообразно с верфями, без всякой теоретической последовательности, без всякого осмысленного оправдания размеров и преемственно передаваемой методы. Совершенствуясь в изучении ремесла, Петр заметил это и огорчился. Причина вещей от него ускользала, а следовательно, и возможность усвоить себе их принцип. Англичанин, с которым он встретился на даче купца суконщика Иоанна Тессинга, расхвалил ему в этом отношении однородные учреждения своей родины: теория там стояла на одном уровне с практикой. Таким образом в январе 1698 г. у молодого царя зародилась мысль предпринять путешествие через Ла-Манш.

       Он уже встречался с Вильгельмом III в Утрехте и Гааге и обеспечил себе любезный прием. Королевская яхта явилась за ним в Амстердам в сопровождении трех линейных кораблей. Вице-адмирал Митчел и маркиз Кермартен — последний большой оригинал и любитель брэнди почти в такой же степени, как Лефорт, — были прикомандированы к особе царя. Неизвестен достоверно дом, где жил в Лондоне Петр: одни указывают на № 15 в Бэкингем-стрит, или Странде, где в настоящее время красуется надпись, гласящая об этом событии; другие на Норфолк-Стрит. Войдя в комнату, выбранную Петром для себя, где он ночевал в обществе трех или четырех слуг, король едва не почувствовал себя дурно: воздух там был невозможный. Пришлось открыть все окна, несмотря на холод. Однако в Кенсингтонском дворце, отдавая визит Вильгельму, Петр обнаружил значительные успехи в смысле уменья держать себя в обществе; он долго беседовал на голландском языке с королем, высказывал большую предупредительность относительно принцессы Анны, наследницы престола, и пришел в такой восторг от разговора с ней, что в письме к одному из своих друзей, называл ее: «Истинной дщерью нашей церкви». В кабинете короля он заинтересовался прибором, указывавшим направление ветра, но бросил лишь мимолетный взор на сокровища искусства, наполнявшие дворец, и в конце концов остался не в выигрыше: впечатление, произведенное им здесь, нельзя назвать благоприятным. В этой культурной и утонченно-изящной среде к нему предъявлялись бóльшие требования, чем в Коппенбрюгге. Немного позднее Бернет в своих воспоминаниях даже как будто извиняется перед читателями за беседу с ними о такой незначительной личности. «Это человек, способный управлять обширной империей? Сомнительно. Будущий хороший плотник? Может быть. Его никто не видал занятым другим делом, да и тут он разменивался на мелочи». Великий историк-виг указывает таким образом верно на слабые струнки поразительного гения, не подозревая о его сильных сторонах, которые я постараюсь осветить впоследствии. Кроме того, Бернс передает не непосредственные впечатления; а на расстоянии они оказываются у него претерпевшими влияние той же иллюзии перспективы, с какой нам уже пришлось встретиться в Голландии. Петр провел в Англии почти столько же времени, как и там. Так же занимался он здесь разнообразными вещами: со своей обычной любознательностью, точностью и практическим умом, он посетил все общественные учреждения, где надеялся почерпнуть полезные сведения для своих будущих творений — монетный двор, обсерваторию, научное Королевское общество. Хотя он и не растаял от восхищения перед картинами Кенсингтонского дворца, однако позволил сделать свой портрет Кнеллеру, ученику Рембрандта и Фердинанда Бооля. Портрет, сохраняющийся в Хэмптон-Корте, один из лучших, дошедших до нас. Наконец, он развлекался, отдавая дань своим двадцати пяти годам и на практике знакомясь с местными нравами. Служанку из саардамской харчевни заменила актриса Гросс, по-видимому оставшаяся недовольной его скупостью. Но он резко отчитал тех, кто вздумал читать ему наставления по этому поводу: «За пятьсот пенни я нахожу людей, готовых преданно служить мне умом и сердцем; эта же особа лишь посредственно служила мне тем, что может дать, и что такой цены не стоит».[83] Он вернул свои пятьсот пенни благодаря пари, которое держал у герцога Лейдского за одного гренадера из своей свиты, против знаменитого английского боксера. Из трех месяцев, проведенных таким образом, он употребил шесть недель, отдавшись в Дептфорде, — пригородном селении, теперь вошедшем в черту столицы, — занятиям, какие не мог довести до совершенства в верфях Амстердама. Он опять разыгрывал там роль ученика-рабочего, проходя по улицам с топором на плече и отправляясь пить пиво и курить свою короткую голландскую трубку в кабачок, сохранявший до 1808 г. название «Царской таверны» и портрет царя вместо вывески. Таким образом создалась для легенды новая пища, которой та не преминула воспользоваться; и благодаря этому Бернет утратил свою обыкновенно столь ясную точку зрения и точную память.

       Что касается жилища, где Петр помещался в Дептфорде, то оно случайным образом не подлежит сомнению: его подлинность удостоверена судебным порядком. Вернувшись в свой дом, уступленный московскому государю, владелец, адмирал Джон Эвелин, нашел его в таком виде, словно тут сам Батый войной прошел: дверь и окна были выбиты или сожжены, обои ободраны или испачканы, ценные картины бесследно исчезли, а рамы поломаны на куски. Он потребовал и получил от казны вознаграждение за понесенные убытки.[84] Теперь наполовину разрушенный, окруженный доками, занятый полицией и счетным бюро дом, называемый Сеис-корт, тем не менее сохранил воспоминание о славном госте, которому служил приютом. Ведущая к нему улица носит название Czars Street.

       Петр серьезно работал в Дептфорде под руководством знаменитого Антона Дина, отца которого осуждали за то, что он отправился во Францию для изучения там кораблестроительного искусства. В письме от 4 марта 1698 г. по поводу буйства, произведенного в Москве одним из его временных заместителей в состоянии опьянения, Петр говорит с ноткой грустного сожаления: «Здесь мы не рискуем натворить что-либо подобное, без отдыха предаваясь занятиям». Но даже в Дептфорде царь не погрузился всецело в плотничье ремесло и не отдался исключительно своей страсти к навигации; он, как ранее в Голландии, разнообразил свои труды и заботы и продолжал вербовку своих будущих сотрудников: рабочих и мастеров для уральских рудников, инженеров для прорытия соединительного канала между Каспийским и Черным морем, через Волгу и Дон; вел переговоры с маркизом Кермартеном относительно предоставления группе английских капиталистов монополии на русский табак за довольно умеренную сумму в сорок восемь тысяч рублей, которая понадобилась царю для восстановления шаткого бюджета своего посольства. Обо всем этом Бернет позабыл. Зато легенда вспоминает о необработанном бриллианте, завернутом в грязную бумагу, будто бы подаренном Петром при отъезде своему августейшему хозяину. Уже в Кенигсберге, если верить собирателями анекдотов, был случай с громадным рубином, брошенным за столом за корсаж курфюрстины,[85] там не присутствовавшей.

 

 

IV

 

       В конце апреля Петр возвратился в Голландию, а оттуда отправился в Вену. Просьба о помощи против Турции, представленная Голландии его послами, не встретила сочувствия. Напротив, Генеральные Штаты намеревались предложить Англии посредничество между Оттоманской Портой и Австрией, чтобы дать последней возможность собраться со всеми силами и оказать отпор Франции в новой борьбе, угрожающе нависшей на горизонте. Здоровье Карла II испанского слабело с каждым часом. Следовало отразить удар. К сожалению, чересчур многочисленное посольство московского государя двигалось черепашьим шагом; ему понадобилось три недели, чтобы добраться до столицы Священной Империи. По немецким официальным источникам состав поезда был следующий: 1 гофмейстер, 1 шталмейстер, 1 мажордом, 4 камергера, 4 шута, 6 пажей, 6 трубачей, 1 мундшенк, 1 повар, 1 гоффурьер, 12 лакеев, 6 кучеров и форейторов, 24 камердинера, 32 гайдука, 22 упряжных лошади, 32 экипажа на четверку; 4 фургона на шестерку для клади, 12 верховых лошадей. Зато Петр выразил желание совершить свой въезд в столицу Леопольда только в одиннадцать часов вечера и в четвертой карете, чтобы остаться совершенно незамеченным. В последнюю минуту однако весь план был разрушен, и дело приняло досадный оборот: все посольство и его бесконечный поезд потеряли целый день в предместьях города, не имея возможности в него проникнуть: проезд был загорожен проходящими войсками, не соглашавшимися приостановиться из-за таких пустяков. Петр не выдержал и, вскочив в почтовую тележку в сопровождении одного слуги, уехал вперед. Однако происшествие это привело его в дурное расположение духа и лишило самообладания. Он чувствовал себя в неловком положении, а все, что он видел в императорской столице еще усиливало это ощущение. Город очевидно производил на него подавляющее впечатление, полный таящейся в нем несокрушимой смеси высокомерного этикета и неприступного величия. Уже вошедшие в соглашение с Голландией и Англией, министры императора подыскивали всевозможные предлоги, чтобы отсрочить аудиенцию, просимую послами Петра. Царь решился положить этому конец, потребовал личного свидания с императором и встретил сухой отказ: «По какому праву?» «Петр Михайлов» получил тут первый урок дипломатии и начал понимать неудобства маскарада. Три раза он предлагал тот же вопрос. Наконец к нему прислали богемского вице-канцлера, графа Чернина: «Что вам угодно?» — «Видеть императора, чтобы переговорить с ним о неотложных делах». — «Каких делах? Для чего же здесь послы вашего государства?» Бедный переряженный царь вынужден был взять свои слова обратно и обещать не поднимать разговора о делах. Ему назначили свидание в замке «Фавориты», где он должен был подняться по внутренней маленькой винтовой лестнице, выходящей в парк. Он согласился на все условия. Принятый Леопольдом, он потерялся настолько, что хотел поцеловать руку императора, перед которым очевидно чувствовал себя таким маленьким и незначительным. Нервным жестом он снимал, надевал и опять снимал свою шляпу, не решаясь оставить ее на голове, несмотря на повторные настояния императора. Разговор длился с четверть часа и не выходил за пределы повседневности, причем Лефорт служил переводчиком, так как Петр не решался воспользоваться своим плохим немецким языком. Только по окончании аудиенции он пришел в себя и, сразу очнувшись, проявил обычную веселую порывистость характера. Заметив в парке челнок, причаленный на маленьком пруду, он вскочил в него и начал грести, насколько хватало духу. Словно как школьник, отделавшийся от трудного экзамена.[86]

       Повторного свидания не произошло. Император твердо решил уважать инкогнито Петра Михайлова. На банкете, последовавшем за аудиенцией, наконец дарованной его послам, молодой государь, вернувшись к своей мании, пожелал стоять за креслом Лефорта. Ему предоставили свободу действий. Его предложения шли совершенно в разрез с окончательно установившимися намерениями двора, который решил во что бы то ни стало добиваться мира с Турцией. Однако Петр употреблял громадные усилия, чтобы достигнуть успеха на этом новом поприще. Он был очень осторожен в своих поступках, посетил снова в замке Фаворит, и почти украдкой, императрицу и принцесс царской семьи, и прилагал все старания, чтобы казаться любезным. Он даже решился сделать шаг в сторону господствующей церкви, подавая надежду католикам, как, впрочем, подавал ее и протестантам. В Петров день он присутствовал со всей своей свитой на торжественном богослужении в церкви иезуитов; выслушал проповедь, сказанную по-славянски отцом Вольфом со знаменательными словами, что «ключи будут второй раз вручены другому Петру, чтобы отворить иную дверь». Он сам устраивал и зажигал фейерверк на празднестве, данном в этот самый день его посольством высшему венскому обществу и, по свидетельству царя, закончившемся отчасти наподобие пирушек в Слободе. «На день святых Апостолов», писал он Виниусу, «было у нас гостей мужского и женского пола больше 100 человек, и были до света, и беспрестанно употребляли и тарара, тарара кругом, из которых иные и свадьбы сыграли в саду».

       В свою очередь, император пригласил послов на костюмированный бал, где Петр оделся в костюм фрисландского крестьянина. Император и императрица нарядились трактирщиком и трактирщицей. Wirtschaft (трактир) в это время был в большой моде, как впоследствии пастораль. Но маскарад не носил никакого официального характера. За ужином Петр сидел между фрейлиной фон Турн, составлявшей с ним пару в костюме фрисландской крестьянки, и супругой маршала фон Штаренберга, наряженной швабской поселянкой. Через несколько дней последовал отъезд. Дипломатическая цель путешествия не удалась окончательно, и в смысле научных источников в Вене для Петра не нашлось ничего, что было бы в состоянии загладить этот недочет. Он предполагал отправиться в Венецию для изучения нового для него вида кораблестроения: весельных галер, которым суждено было играть такую роль в будущем русского мореходства. Но увы! уже закончив приготовления к путешествию, он принужден был неожиданно отказаться от него: из России получились тревожные известия.

       «Семя Милославских росло», как выражался Петр на своем образном языке. Стрельцы опять подняли бунт. Быстро приняв решение, он направил свой путь не на юг, а на восток. Несколько дней спустя он был уже в Кракове. «Хотя зело нам жаль нынешнего полезного дела», писал он Ромодановскому, «однако, сей ради причины будем к вам так, как вы не чаете» — и относительно того, что «семя Милославских растет», говорил, что «только крепостию можно угасить сей огонь». Однако в древней польской столице его ожидали более успокоительные донесения: главнокомандующий Шеин разбил мятежников; Москва была вне опасности. Петр несколько умерил свою стремительность, остановился в Раве и провел там три дня с Августом II. История этого свидания, породившего Северную войну, принадлежит другой главе. Путешествие Петра с научной целью закончилось в Вене; но прежде чем приступать к описанию его последствий, немедленных или отдаленных, т. е. созданию на границах старой Европы нового могущества политического, социального, экономического, и преобразования политического, социального, экономического части старого европейского континента, я хочу пролить свет на орудие такого переворота. Работа начинается, постараюсь сначала обрисовать ее творца.

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

ЧЕЛОВЕК

 

КНИГА ПЕРВАЯ

 

ПЛОТЬ И ДУХ

 

 

Глава 1. Внешний облик. Черты характера.

 

I. Портреты кистью и пером. — Кнеллер и фон Моор. — Сен-Симон. — Энергичность и нервность. — Судорожные подергивания. — Странности в одежде. — Манекен в Зимнем дворце. — Действительное наследие героя. — Заштопанные чулки и заплатанные башмаки. — Дубинка. II. Характер. — «Жажда деятельности». — Аудиенция в четыре часа утра. — Четырнадцать часов ежедневной работы. — Вездесущность и всесторонность. — Государственный деятель и тамбур-мажор, танцмейстер, пожарный, метрдотель, доктор. — Царь и его арабченок. — Национальность. — Русская лень. — А все-таки Петр сын своей родины. — Согласование физических и духовных явлений. — Длинные зимы и торопливые весны. — Периоды бездействия и пробуждения лихорадочной деятельности. — Герои народных легенд. III. Был ли Петр храбр? — Нарва и Полтава. — Сознание долга. — Противоречия. — Подъем духа и упадок сил. — Непостоянство и неустойчивость в частностях, последовательность и постепенность в общем. — Петр действует под впечатлением минуты. — Национальные черты характера. — Ум и сердце. — Бесчувственность. — Настроение веселое и обходительное — Проказы. — Почему он не пользовался любовью. — Частые вспышки раздражительности и запальчивости. — Удары шпагой и побои тростью. IV. Злоупотребление спиртными напитками. — Резня в базильянском монастыре. — Царь пьяный. — Постоянное пьянство. — Последствия. V. Грубые нравы. — Пиры и оргии. — Пьянство среди женщин. — Перворазрядная пьяница. — Богословские слова за столом. — Был ли Петр жесток? — Судья и палач. — Государственные побуждения. — Идеализм и чувственность. — Безусловное преклонение перед законом.

 

I

 

       Красивого юношу изобразил в 1698 году в Лондоне Кнеллер: приятное, мужественное лицо, с чертами тонкими и правильными, выражением благородным и гордым, с блеском ума и красоты в больших глазах, улыбкой на, пожалуй, слишком крупных губах. Слегка обозначенная на правой щеке бородавка — одна из примет, присланных в Саардам — заставляет верить изображению художника. Однако это свидетельство встречает сильные противоречия. Не говоря об ужасной восковой фигуре, безобразящей галерею С.-Петербургского Зимнего дворца, Леруа и Каравак льстят ему гораздо меньше, так же, как Даннхауер и сам Карл фон Моор, работой которого Петр остался настолько доволен, что в 1717 г. выслал гаагский портрет в Париж, для изображения его на гобелене.[87] Портреты, исполненные в это же время на месте кистью Наттье и Риго, понравились царю не настолько. Действительно, они отличаются некоторой поверхностностью и не передают дикое величие оригинала, так резко подчеркнутое Моором, но какими сгущенными красками! Между Кнеллером и Моором, надо сказать, двадцать лет, — и какой жизни! — пронеслись над этим лицом. Но Нумен видел великого человека раньше Кнеллера, и в его записках мы находим следующий силуэт, очевидно, вполне искренний: «Высокий и крепкий, телосложения обыкновенного, подвижной, живой и ловкий во всех движениях; лицо круглое с несколько суровым выражением, темные брови и волосы, коротко остриженные и курчавые... Ходит большими шагами, размахивая руками и держась рукой за рукоятку нового топора». Облик героя исчез. Читаем дальше под тем же числом: «В его личности, внешности и манерах нет ничего выдающегося, указывающего в нем царское происхождение». Это отзыв кардинала Коллоница, примаса венгерского, находившегося в Вене во время пребывания там царя в 1698 г., очевидца скорее благожелательного.[88] Портрет Сен-Симона известен; по-моему, изо всех портретов следует выбрать середину, потому что все собранные мною документы того времени сходственны в главных чертах. Вот два отрывка из архива Министерства иностранных дел Франции, относящиеся к пребыванию царя в Париже в 1717 г.:

       «Черты лица у него довольно красивые, в них даже просвечивает доброта, и, глядя на него, трудно поверить, что он срубает головы своим подданным, вызвавшим его неудовольствие. Он был бы очень хорошо сложен, если бы не так плохо держался; он горбится на ходу хуже голландских матросов, которым, кажется, старается подражать по внешности. У него большие глаза, хорошо очерченные нос и рот, приятное, хотя несколько бледное лицо, светло-каштановые, довольно короткие волосы. Он часто делает гримасы. Привычное его движение — смотреть на свою шпагу, стараясь склонить голову через плечо, и поднимать и вытягивать назад ногу. Иногда он ворочает головой, словно желая углубить лицо в плечи. Его приближенные уверяют, что это судорожное подергивание является у него при усиленной сосредоточенности мыслей.[89]

       И еще:

       «Царь очень высокого роста, слегка горбится, голова обыкновенно опущена. Он брюнет, и на лице у него печать суровости; обладает по-видимому быстрым умом и сообразительностью; в манерах есть некоторая величавость, но не хватает выдержанности».[90]

       Разногласие относительно цвета волос ложится на ответственность парикмахеров, так как Петр принял обычай носить парик, — неотъемлемое дополнение костюма того времени. Нет противоречия в отзывах относительно гримас, судорожных подергиваний, дрожащей головы, сгорбленной спины, замеченной министрами императора в 1698 г. — когда Петру было двадцать четыре года! — и выражения жестокости во взгляде. Допущенный к целованию руки Ивана и Петра во время дуумвирата обоих братьев, архиепископ Новогородский, Яновский, не испытал никакого смущения, приближаясь к старшему из государей; но, встретившись взглядом с младшим, почувствовал, что колени под ним подгибаются. С тех поре его угнетало постоянное предчувствие, что смерть ему грозит от этой руки, до которой он едва коснулся помертвелыми губами.

       «Известно», сообщает Штахлин, «что монарх этот с молодости и до самой смерти был подвержен частым и коротким приступам довольно сильных мозговых припадков. Подобные припадки конвульсий приводили его на некоторое время, иногда на целые часы, в такое тяжелое состояние, что он не мог выносить не только присутствия посторонних, но даже лучших друзей. Пароксизм этот всегда предвещался сильной судорогой шеи с левой стороны и неистовым подергиваньем лицевых мускулов. Вследствие того — постоянное употребление лекарств, иногда странных, вроде порошка, приготовленного из желудка и крыльев сороки.[91] Вследствие этого же — привычка спать, положив обе руки на плечи ординарца».[92] В этом хотели найти источник недоброжелательных предположений относительно интимных нравов государя. Но объяснение, к сожалению, недостаточно убедительно.

       В 1718 г., сидя за столом с королевой прусской, Петр принимается выделывать одной рукой, в которой держит нож, — такие резкие движения, что на Софию-Шарлотту нападает страх, и она хочет встать. Чтобы успокоить, он схватывает королеву за руку, но так ее стискивает, что королева вскрикивает. Он пожимает плечами: «У Екатерины не такие нежные кости». Замечание это делается им во всеуслышание.[93]

       Подобные черты болезненной нервности встречаются также у Иоанна Грозного и, пожалуй, одинакового происхождения: причина их — слишком сильные потрясения, испытанные в детстве. Старая Русь, в лице ее представителей стрельцов, осужденная на смерть, передает это наследие своему преобразователю. Но одновременно с ядом, к счастью, она дает ему и противоядие: великое дело, ожидающее его трудов, где очистится его кровь и закалятся нервы. У Иоанна не было столь благоприятной судьбы.

       Тем не менее Петр по внешности был красивый мужчина очень высокого роста — ровно 2,045 метра,[94] — смуглый — «такой смуглый, словно родился в Африке», утверждает один из современников, [95] крепкого телосложения, величавой наружности, с некоторыми недостатками в манере держаться и досадной болезненностью, портящей общее впечатление. Одевался он плохо, неаккуратно, поражал небрежностью в одежде и часто менял платье, военное и штатское, иногда выбирая чрезвычайно странный костюм. Он совершенно был лишен чувства благопристойности. В Копенгагене, в 1716 г. он показывался датчанам в зеленой шапке, с черным солдатским галстуком на шее, с воротником рубашки, застегнутым крупной серебряной запонкой, украшенной поддельными камнями, как носили его офицеры. Коричневый сюртук с розовыми пуговицами, шерстяной жилет, очень узкие коричневые штаны, толстые, заштопанные шерстяные чулки и очень грязные башмаки дополняли костюм.[96] Он соглашался носить парик, но требовал, чтобы он был совсем коротким — и его можно было прятать в карман, а собственные волосы, которые он забывал стричь, виднелись из-под низу. Волосы у него были очень длинные и густые. В 1722 г., во время похода в Персию, почувствовав, что они ему мешают, он велел себя остричь; но чтобы ничего даром не пропадало, будучи весьма бережливым, он приказал сделать из них новый парик: тот самый, что красуется на манекене Зимнего дворца. Подлинного в нем только эти волосы. Восковое лицо со стеклянными глазами слеплено по маске, снятой после смерти, и давление гипса на разлагающееся тело дало несообразные выпуклости и впадины. У Петра были круглые и полные щеки. Только один раз надевал он светло-голубой гродетуровый кафтан, вышитый серебром, в котором здесь увековечен, так же как вышитый пояс и пунцовые чулки с серебряными строками: в Москве в 1724 г., в день коронации Екатерины. Она собственными руками сделала великолепную вышивку этого костюма, и Петр согласился в него нарядиться по такому случаю. Но он остался в своих обычных башмаках, старых и заплатанных. Остальные части его одеяния, подлинные и из его действительного обихода, находятся в двух шкафах по сторонам трона — также поддельного, — на котором сидит манекен: поношенное платье из толстого сукна, шляпа без галуна, продырявленная пулей под Полтавой, сильно заштопанные серые шерстяные чулки. В углу — знаменитая дубинка, — довольно толстая палка с набалдашником из слоновой кости; с ней нам еще предстоит более близкое знакомство.

       Приближенные государя, часто видали его неодетым: если ему было жарко, он, нисколько не стесняясь, снимал верхнее платье. Вообще он не признавал стеснений.

 

 

II

 

       The souls joy lies in doing! [97] Величайший поэт севера разгадал героя великой эпохи, образ которого я стараюсь воскресить, и в нескольких словах выразил весь его темперамент, характер и даже гений. «In Thatendrange war sein wahres Genie»,[98] — сказал также Поссельт. Да, его силой, его величием, его успехом была эта неиссякаемая энергия, делавшая из него и в физическом, и в духовном отношениях самого подвижного, неутомимого, полного «жажды деятельности» человека, из когда-либо существовавших на земле. Нет ничего удивительного, что легенда задумала превратить его в подкидыша, сына родителей-иностранцев: настолько сильно и во всех отношениях не подходит он к той среде, в которой родился! Он был свободен от всяких предрассудков, а его москвичи были полны ими; они были религиозны до фанатизма, он — почти вольнодумец; они опасались всякого новшества, он неустанно стремился к всевозможным нововведениям; они были фаталисты, он — человек инициативы; они стойко держались за внешность и обрядность, он доводил в этом отношении свое пренебрежение до цинизма; и наконец, и в особенности, они — вялые, ленивые, неподвижные, словно застывшие от зимнего холода, или заснувшие нескончаемым сном, он — сгорающий, как мы видели, лихорадкой деятельности и движения, насильственным образом заставляющий их очнуться от их оцепенения и спячки ударами палки и топора.

       Любопытно проследить, хотя бы в течение нескольких месяцев, за графической линией его непрерывных передвижений и путешествий.

       Достаточно взглянуть на оглавление его переписки с Екатериной, в числе двухсот двадцати трех писем, изданных в 1861 г. Министерством иностранных дел, и на их пометки: Лемберг в Галиции, Мариенвердер в Пруссии, Царицын на Волге, Вологда, Берлин, Париж, Копенгаген... Может закружиться голова. То он в глуши Финляндии осматривает леса, то на Урале забирается в рудники; то в Померании принимает участие в осаде или на Украйне занимается разведением овец; то при блестящем дворе немецкого государя, где сам является собственным послом, то вдруг в Богемских горах, в качестве простого туриста. 6 июля мы застаем его в Петербурге, уходящим в море со своим флотом; 9-го он возвращается обратно в столицу и пишет соболезновательное письмо черногорцам по поводу зверств, учиненных в их стране турками, подписывает договор с прусским посланником, дает указания Меншикову относительно сохранения строевого леса в окрестностях города; 12-го он в Ревеле; 20-го нагоняет свой флот в Кронштадте и снова отплывает с ним.[99] И так из года в год, с начала жизни до конца. Он постоянно спешил. В экипаже он летел в галоп; пешком он не ходил, а бегал.

       Когда, в какие часы он отдыхал? Довольно трудно себе это представить. Со стаканом в руках ему нередко случалось засиживаться далеко за полночь, но и тут он спорил, толковал, испытывал своих собеседников резкими переходами от веселья к запальчивости, шутками, выходками плохого тона и взрывами гнева, и назначал аудиенции в четыре часа утра! В 1721 г. после заключения мира со Швецией именно в этот час он вызвал к себе своих двух послов, Остермана и Бутурлина, перед их отправлением в Стокгольм. Он принял их в коротком халате, не прикрывавшем голые ноги, в толстом ночном колпаке, обшитым внутри полотенцем (потому что Петр сильно потел), в чулках, опустившихся на туфли. По словам ординарца, он уже давно прогуливался в таком наряде, ожидая своих уполномоченных, и сейчас же набросился на них, закидывая их вопросами, щупая их во всех направлениях, чтобы убедиться, что они твердо знают свое дело; потом отпустил их, быстро оделся, выпил стакан водки и поспешил на верфи.[100]

       Даже устраиваемые им развлечения, банкеты, иллюминации, маскарады, только прибавляли ему лишней работы, доставляли больше труда, чем отдыха, потому что он сам зажигал фейерверки, управлял шествиями, играя на барабане в качестве тамбур-мажора, дирижировал танцами, — так как изучал и хореографию. В 1722 г. в Москве на свадьбе графа Головина с дочерью князя Ромодановского он исполнял обязанности метрдотеля; а когда стало душно, приказал принести себе слесарные инструменты, чтобы выставить окно, и с полчаса возился над этой работой. Он расхаживал, важно держа жезл, эмблему своей обязанности, расшаркивался перед молодой, стоял во время обеда, присматривая за прислугой, и ел сам после.[101] Арабченок, состоящий при нем в качестве пажа, страдал солитером; Петр взялся сам его вытащить и работал собственными пальцами.[102]

       Вообще его любимым развлечением в часы досуга являлась опять-таки работа. Вот почему он занимался гравированием по меди и резьбой из слоновой кости. В мае 1711 г. французский посол Балюз, явившись на назначенный ему прием в Яворове, в Польше, застал его в саду в интересном обществе: он ухаживал за любезной полькой, г-жей Сенявской, и, вместе с ней держа в руках пилу и рубанок, строил лодку.[103]

       Заставить его приостановиться или по крайней мере согласиться поберечь себя в такой непомерной трате сил могла только болезнь, лишившая его возможности двигаться. И как он тогда охал и огорчался и извинялся перед своими сотрудниками! Пусть они не думают, «что это лень с его стороны, он право не в состоянии, чувствует себя слишком слабым?» И, жалуясь и раздражаясь на свое вынужденное бездействие, в 1708 г., например, в жесточайшем приступе цинготной лихорадки, он лично распоряжается усмирением возмущения казаков на Дону, снабжением провиантом армии, постройками, воздвигающимися в столице, бесконечным количеством мелочей.[104]

       Ни одна мелочь от него не ускользала. В Архангельске, на Двине, он умудрялся осматривать каждую барку, привозившую на базар грубую глиняную посуду, изготовляемую в окрестностях; заглядывал везде и повсюду, пока не провалился, наконец, в трюм, где разбил вдребезги своею тяжестью целый груз хрупкого товара.[105] В январе 1722 г. в Москве, после разгульной ночи, проведенной в скитании в санях из дому в дом, славя Христа по местному обычаю, собирая мелкие подачки и выпивая немало стаканов вина, пива и водки, он вдруг узнал утром, что в отдаленной части города вспыхнул пожар. Он немедленно полетел туда и в продолжение двух часов работал как пожарный, а затем опять мчался в санях, как бы намереваясь загнать лошадей. Надо заметить, что в это время он был занят важными преобразованиями в высшей администрации государства; он работал над учреждением Сената, но тут же делал распоряжения относительно похорон полкового майора.[106]

       В 1721 г., взявшись за редактирование своего «Морского регламента», он выработал сам для себя расписание своего времяпрепровождения и точно его придерживался. По его запискам, письменным занятиям отводилось четыре раза в неделю по четырнадцати часов ежедневно; с пяти часов утра до полудня и с четырех часов дня до одиннадцати вечера. И так продолжалось с января по декабрь 1721 г. Рукопись «Регламента», вся написанная его рукой и покрытая помарками, хранится в Московском Архиве. Там же находятся собственноручные черновики, доказывающие, что наиболее существенная часть многочисленных политических документов, относящихся к Северной войне и носящих подпись канцлера Головина, принадлежит непосредственно перу и вдохновению Петра. То же надо сказать относительно большинства докладных записок и важных депеш, подписанных его обычными политическими сподвижниками: Головиным, Шереметьевым, генералом Вейде, и всех законодательных и административных работ его царствования: создания армии и флота, развития торговли и промышленности, учреждения фабрик и заводов, организации юстиции, искоренения взяточничества среди чиновничества, основания государственного казначейства. Он писал черновики, иногда помногу раз их переделывая, составлял проекты, часто в нескольких видоизменениях, что не мешало ему следить за столовой росписью своего дома и даже своих родственников и назначать, например, количество и качество водок, доставляемых его невестке, царице Прасковье.[107]

       И однако при всем том, и даже именно благодаря этому, Петр был истинный сын своей родины и своего народа, и нетрудно поручиться за подлинность его метрического свидетельства. Он являлся воплощением фазиса национальной жизни, в этих широтах, кажется, находящейся в зависимости от особых условий физической жизни. После долгой, суровой зимы неожиданно и поздно наступает весна, могучим притоком растительных соков мгновенно покрывающая зеленью проснувшуюся землю. Душа русского народа переживает такие же весенние пробуждения и взрывы жизнедеятельности. Осуждая на безделие, продолжительные студеные зимы делают его ленивым, не изнеживая, однако, как жар Востока, напротив, закаляя его дух и тело в неизбежной борьбе с безжалостной и неблагодарной природой. С возвращением солнца необходимо спешить, чтобы поспевать за торопливой работой стихии и в несколько недель справиться с делом нескольких месяцев. Отсюда проистекают физические и духовные привычки народа, а также и способности его. Петр является только его необыкновенно могучим олицетворением, и исключительное в нем — только пережиток диких, стихийных сил, проявляющихся в эпических героях русских былин, — сверхъестественных богатырей, несущих, словно тяжелое бремя, избыток мощи, которую не знают к чему применить, тяготясь своею силою! После Петра появляются раскольники, которые, чтобы облегчить себя от этого бремени, отправляются босяком, раздетые, странствовать в холодные январские ночи и катаются в снегу.[108]

 

 

III

 

       Стояла ли у Петра храбрость на одной высоте с энергией и предприимчивостью, даже склонным к авантюре гением? Он не искал опасности, как его противник — швед; не находил в том удовольствия. Сначала он обнаруживал даже все признаки малодушной трусливости. Всем памятно его поспешное бегство в ночь на 8 августа 1689 г. и совсем не геройское появление в Троице. То же повторилось в 1700 г. под стенами Нарвы. Несмотря на все объяснения и самые хитроумные восхваления, факт остается налицо. При известии о неожиданном приближении шведского короля он покинул свои войска, предоставляя начальствование еще неиспытанному, только что принятому на службу вождю, снабдив его указаниями, свидетельствовавшими, по мнению всех компетентных судей, столько же о растерянности, сколько о невежестве. «Это не солдат», грубо говорит саксонский генерал Халлар, увидав его в эту минуту в палатке нового вождя, принца де Круа, «удрученным и чуть не полоумным», горько сетующим и пьющим стаканами водку, чтобы успокоиться, забывая пометить числом свои распоряжения и приказать приложить печать своей канцелярии.[109] В своих записках Петр дает понять, что ему неизвестно было быстрое приближение Карла XII, а такая заведомая ложь равносильна признанию.

       Однако при Полтаве он мужественно исполнял свой долг, не щадя себя в самом разгаре битвы.[110] К этому он заранее подготовился, как к тяжелому и ужасному испытанию, без воодушевления, но и без слабости — холодно, почти печально. Не было в нем ни малейшего признака рыцарского духа, и в этом отношении он был так же истинный русский. Больной, лежа в постели в начале года, невеселым тоном просил он Меншикова предупредить себя, когда явится уверенность в близости решительного сражения, так как «эта чаша не должна его миновать». Придя к известному решению, он не отделял личной опасности, грозящей ему, от жизни всех окружающих, взвешивал ее с одинаковым хладнокровием и в случае надобности принимал с тем же душевным величием. В 1713 г. вице-адмирал Крюйс выразил желание, чтобы он не подвергал себя риску опасной крейсеровки, указывая на недавнюю катастрофу, — пример шведского адмирала, пошедшего ко дну вместе со своим судном. Петр написал на полях рапорта: «Окольничий Засекин подавился поросячьим ухом... Я никому не советую и не приказываю рисковать зря; но получать деньги и уклоняться от службы стыдно». Им всегда руководило чувство обязательного исполнения долга, оно заставляло его совершать крупные мужественные добродетели и героические жертвы. Но никогда сразу ему не удавалось взобраться на вершину, и этот человек, со временем один из самых неустрашимых, решительных и настойчивых, подвержен был быстрым припадкам отчаяния и растерянности, наступавшими в некоторые критические минуты. Наполеону, тоже неврастенику, также был знаком этот мимолетный и внезапный упадок духа под влиянием неудачи и подъем его, возвращавший, вместе с самообладанием, полное господство над напряженными силами и удесятеренной изворотливостью. Но у Петра такие явления имели еще ярче выраженный характер. Узнав о поражении своих войск под стенами Нарвы, он переоделся крестьянином, — конечно, чтобы легче убежать от врага, которого уже воображал преследующим себя по пятам, — проливал потоки слез и впал в такое состояние уныния, что никто более не решался упоминать при нем о войне. Он готов был принять самые унизительные условия мира.[111] Два года спустя мы встречаем его под Нотебургом, небольшой крепостцой, которую он осаждал со всей своей армией. Приступом руководит он лично, и не видя быстрого, заранее обещанного себе успеха, приказывает отступать.

       — Передайте царю, что сейчас я во власти не Петра, а Бога, — отвечает подполковник Михаил Голицын, командир отряда семеновцев. По другим свидетельствам, приказ, отданный царем, не был передан по назначению; но по приказу, или вопреки ему и, может быть, без геройских слов, повторяемых легендой, Голицын продолжал штурм и взял крепость.[112]

       Много позднее, даже после Полтавы, Петр оставался неизменным в этом отношении, доказательством чему служат события у Прута, к которым мне еще предстоит возвратиться. В Петре было почти невероятное сочетание силы и слабости, смешение основных качеств совершенно несовместимых. Неразрывно связанный с великой стезей жизни и творения, являющих своим единством и последовательностью одно из чудес истории, в частностях он был олицетворением непостоянства и неустойчивости. Его мысли и решения менялись в зависимости от настроения духа, быстро, как вихрь. Он был по преимуществу человеком минутного впечатления. Во время его путешествия во Францию в 1717 г. все окружающие единогласно жаловались на беспрестанные перемены в его намерениях. Невозможно было сказать, что он думает делать завтра или через час, куда он пожелает отправиться и как. Нельзя было заранее предсказать продолжительности его пребывания где бы то ни было, составить план времяпрепровождения завтрашнего дня. Такая черта свойственна славянскому характеру, — сложному результату взаимодействия происхождений, культур и влияний различных и противоречивых, азиатских и европейских. Ей, пожалуй, отчасти обязан народ выносливостью, необыкновенным запасом сил, обнаруживаемых им при труде, требующем продолжительного напряжения. Частое разряжение отпускает пружину и препятствует ее порче. Но это смешение гибкости и стойкости может быть также индивидуальным; оно встречается еще у некоторых исторических соревнователей великого Преобразователя, точно свыше предназначенное для сбережения их сил. Петру оно оказывало свои услуги до области наиболее важных интересов включительно. Отсюда без сомнения проистекала легкость, с какою он менял свой фронт, обращаясь спиной к Турции, чтобы повернуться лицом к Швеции; отказываясь от проектов на Азовском море, чтобы перенестись на Балтийское, но всегда и везде увлекаясь до глубины души и никогда не разбрасываясь в своих усилиях. А также большая легкость в признании, — всегда в мелочах, — ошибок личного суждения, сделанной опрометчивости. В 1722 г., отменяя указ, которым он ввел в Сенат, — собрание законодательное, — представителей коллегий административных, он без дальних околичностей называл указ «мерой неосмотрительной». Но это не мешало ему в других случаях твердо стоять на своем, против всеобщего мнения и чьего-либо влияния, наперекор всем и всему. Никто не умел так настойчиво хотеть и заставлять себе повиноваться. Надпись: «Facta puto quaecumque jubeo», сделанная одним из читателей Овидия на медали в память великих событий его царствования, могла бы служить для него наиболее подходящим девизом.

       Надо заметить, что как в ошибках, так и в минуты слабости работал исключительно ум Петра; сердце же тут совершенно не причем. В Петре не было ни малейшей сентиментальности. Его самое зазорное пристрастие к Меншикову и другим любимцам кажется просто следствием, может быть, неверно сделанного расчета. Он ставил очень высоко умственный уровень некоторых из своих сподвижников и очень низко нравственный уровень всех их. Меншиков в его глазах был мошенником, но мошенником гениальным. С другими, не обладавшими достаточным гением для возмещения своих погрешностей, он проявлял, — даже если они находились в числе самых близких друзей его — большую твердость, доходившую до жестокости. Спокойно объявил он одному из них, Андрею Виниусу, что лишает его заведования почтой, так как «оная у вас была ни в какую пользу, но только вам». Но это не означало лишения благосклонности. «Буде же помнишь, что по доносу прельстися — слава Богу, как вы о себе, так мы о вас ведаем, и дядьки нет, кто бы ведь за нос» — утверждал он по этому случаю. «Пишите: нет ли какого гнева за нечаемое будто отнятие почты, — и тут не сама ли вас совесть обличить? Другая же, которая к году на некоторое время оставлена у вас. Сие не в печаль вашей милости, но вразумления ради пишу».[113]

       Вообще трудно найти другой пример, такой полной бесчувственности. Во время процесса над сыном Алексеем, перипетии которого не раз должны бы взволновать Петра, он сохранял присутствие духа, досуг и охоту, чтобы отдаваться без помех и другим делам, требовавшим полного хладнокровия, а также своим обычным развлечениям. Большое количество указов относительно охранения лесов, управления монетным двором, организация различных промышленных предприятий, таможни, раскола, агрономии носят пометки, совпадающие с числами самых мрачных эпизодов ужасной судебной драмы. И в то же время не была забыта или пропущена ни одна из годовщин, по обычаю шумно и торжественно справляемых царем. Банкеты, маскарады, фейерверки шли своим обычным чередом.

       В Петре таился неистощимый запас веселости, а также широкой общительности. По некоторым свойствам характера и темперамента он до зрелого возраста оставался ребенком с наивной жизнерадостностью, потребностью в излияниях и простотой молодости. При каждом казавшемся ему счастливым происшествии он не мог удержаться, чтобы не поделиться своей радостью со всеми, кого, по его мнению, это могло интересовать. Таким образом писал он сразу до пятидесяти писем, сообщая о победах далеко не первой важности, например о взятии Штеттина в 1713 г.[114] Он был нетребователен к удовольствиям, и мы видим его в 1711 г. в Дрездене катающимся на деревянных лошадях, покрикивающим: «Живей! Живей!» и смеющимся до слез, когда быстрота вращения выбивает из седла некоторых его спутников.[115] В 1721 г. среди народных увеселений, сопровождавших заключение Ништадского мира, он имел вид отпущенного на свободу школьника, прыгал и жестикулировал в толпе, вскакивал на столы и распевал во все горло. Он до последних лет своей жизни любил шутить и поддразнивать, увлекаясь грубыми проказами, всегда готовый к шалостям. В 1723 г. он приказывал бить набат среди ночи, поднимал с постелей всех жителей Петербурга — пожары там были частые и опустошительные, — и не помнил себя от радости, когда они летели в ужасе по направлению предполагаемого несчастья, а, прибежав на площадь, видели солдат, разложивших костер по приказанию царя и встречавших их со смехом словами: «Первое Апреля!».[116] Однажды, сидя за столом с герцогом Голштинским, Петр расхваливал целебные свойства Олонецких вод, которыми пользовался уже несколько лет. Бассевиц, министр герцога, выразил желание тоже их испробовать. Его прервал удар кулаком по толстой и круглой спине: «Ну, вот еще, наливать воду в бочку»! Но Бассевиц настаивал, говоря, что: «Венера заставляет его предпочитать воду вину». И Петр разразился смехом.[117]

       Каким же образом при такой простоте обращения он скорее внушал страх, чем привязанность? Почему смерть его явилась освобождением для окружающих, концом томительного кошмара, режима ужаса и принуждения? Прежде всего, это зависело от его привычек, носивших отпечаток общества, среди которого он вращался с детства, и занятий, которым всегда предавался с наибольшим удовольствием. К строгости русского «барина» он присоединил грубость голландского матроса. Но кроме того он был вспыльчив и часто выходил из себя, также как поддавался малодушию, — все по той же причине, благодаря тому же главному недостатку своего душевного строя: отсутствию самообладания. Энергия воли часто оказывалась у него бессильной против стремительного натиска темперамента. Всегда встречая себе должное повиновение среди окружающих, случалось, что она являлась бессильной против внутренней неурядицы его наклонностей и страстей. Слишком рабская угодливость приближенных еще более способствовала развитию в Петре этой природной черты. «Он никогда не отличался особенно вежливым нравом», замечает саксонский посланник. Лефорт заносит в свои записки в мае 1721 г.: «Но день ото дня он становится невыносимее; счастлив тот, кому не приходится быть около него».[118] «Разница небольшая. В сентябре 1698 г. среди банкета, устроенного в честь посла императора Гуариента, царь вспылил на генералиссимуса Шеина по поводу некоторых повышений в армии, по его мнению несправедливых; он застучал обнаженной шпагой по столу и закричал: «Изрублю так на куски весь твой полк, а с тебя прикажу содрать шкуру!» Ромодановский и Зотов пытались вступиться, он накинулся на них; у одного пальцы на руке оказались наполовину отрублены, другой получил несколько ран в голову. Только Лефорту — Меншикову, по свидетельству других — удалось успокоить царя.[119] Но вскоре, ужиная у полковника Чемберса, он опрокинул того же Лефорта на пол и топтал его ногами, а увидав на одном празднике Меншикова, танцующего со шпагой на боку, дал ему такую пощечину, что у того носом пошла кровь.[120] В 1703 г. Петр остался недоволен словами, обращенными к нему публично голландским резидентом, и сейчас же выразил свое раздражение ударом кулака и несколькими ударами шпаги плашмя.[121] Дело последствий не имело; дипломатический корпус привык уже давно к нравам царской столицы. В доме баронов Рааб в Эстляндии сохраняется трость, которой Петр, не найдя подставных лошадей на соседней с замком почтовой станции, выместил свой гнев на спине замковладельца. Доказав свою невинность, барон получил позволение сохранить трость в виде вознаграждения за напрасную обиду. Бывало и лучше. Иван Саввич Брыкин, предок знаменитого археолога Снегирева, рассказывал, что в его присутствии царь убил ударами трости слугу, провинившегося в том, что слишком медленно снял перед ним шапку.[122]

       Даже с пером в руках государю случалось в раздражении терять чувство меры; например, обрушиваясь на несчастного соперника Августа II, короля Лещинского, и, обозвав его изменником и «сыном воровки», в письме, от которого трудно было ожидать, чтобы оно осталось конфиденциальным.[123]

 

 

IV

 

       Злоупотребление спиртными напитками, к которым Петр был пристрастен, во многом содействовало частому повторению подобных выходок. «Он не пропускает ни одного дня, чтобы не напиться», утверждает барон Пёлльниц, рассказывая о пребывании государя в Берлине в 1717 г. Утром 11 июля 1705 г., посетив базильянский монастырь в Полоцке, Петр остановился перед статуей прославленного мученика ордена, блаженного Иосафата. Он изображен с топором, вонзившимся в череп. Царь спросил объяснения: «Кто замучил этого святого?» — «Схизматики». Этого слова достаточно было, чтобы вывести царя из себя. Он ударил шпагой отца Козиковского, настоятеля, и убил его; офицеры его свиты бросились на остальных монахов; трое также были заколоты насмерть; два других — серьезно раненные, — умерли через несколько дней; монастырь был отдан на разграбление; разоренная церковь служила кладовой для царских войск. Рассказ, немедленно посланный из Полоцка в Рим и оповещенный в униатских церквах, сообщал еще новые, ужасные и возмутительных подробности. Царь был изображен там призывающим свою английскую собаку, чтобы загрызть первую жертву; он якобы приказывал отрезать груди у женщин, не имевших за собой другой вины кроме несчастья, что присутствовали и при резне и были не в силах скрыть своего волнения. В этом была определенная доля преувеличения. Но факты, приведенные выше, удостоверены. В «Истории Шведской войны» в первоначальной редакции царского секретаря Макарова находилось следующее лаконическое сообщение: «30 июня (11 июля) был в униатской церкви в Полоцке и убил пять униатов, обозвавших наших генералов еретиками». Петр подтвердил признание, собственноручно вычеркнув его. И все сведения относительно происшествия тождественны в одном отношении: отправляясь в монастырь, Петр был пьян: он только что вернулся с ночной оргии.

       Впрочем, вытрезвившись, он всегда сожалел о причиненном зле и старался его загладить. В этом отношении он был так же скор на раскаянье, как быстр на гнев. В феврале 1703 г. из-под его пера выливаются в записке, адресованной Федору Апраксину, следующие многозначительные строки: «Я как поехал от вас не знаю: понеже был зело удоволен Бахусовым даром; того для всех прошу, если какую кому нанес досаду, прошения, а паче от тех, которые при прощании были, и да непамятует всяк сей случай».

       Он часто пил не в меру и требовал того же от присутствовавших, имевших честь находиться с ним за столом. В Москве, а позднее в Петербурге, дипломатический корпус постоянно высказывал свои жалобы по этому поводу: приходилось рисковать жизнью! Среди приближенных царя даже женщины должны были подчиняться общему правилу, и, чтобы побудить их не отставать от него со стаканом в руках, Петр не задумывался в выборе поощрений. Дочь вице-канцлера Шафирова, крещенного еврея, отказалась от чарки водки; он закричал ей: «скверное еврейское отродье, я научу тебя слушаться!» И подтвердил свое восклицание двумя увесистыми пощечинами.

       Петр всегда подавал сам пример; но таково было его богатырское сложение, что, подтачивая постепенно здоровье, эти излишества часто не отражались ни на его внешности, ни на рассудке, тогда как вокруг него ноги не слушались и умы мутились. И этим обстоятельством воспользовалась легенда; в таких вечных оргиях, доходивших до некоторой систематичности, великий муж видел только орудие к управлению государством, средство проникнуть в сокровеннейшие мысли своих сотрапезников. Опасный прием, если допустить его возможность. Во всякой другой стране государь рисковал бы в такой игре своим авторитетом и престижем. И даже в России извлекаемая политическая выгода не вознаградила бы нравственного урона: распущенности всего общества! Местные нравы до сих пор сохранили этот отпечаток. Известна история тоста: «За твое здоровье, Франция!» провозглашенного в присутствии Людовика XV, чересчур увлекшегося непринужденностью затянувшейся трапезы. — «Господа, вот король!» — возразил монарх, к которому вернулось сознание его достоинства. И больше он не увлекался. Петр всегда позволял обращаться к себе на «ты» в подобных сборищах, с постоянно менявшимся составом. Если дело заходило слишком далеко и ему вздумывалось обратить на это внимание, единственная мера наказания, к какой он прибегал, был громадный кубок водки, который виновный должен был залпом осушить до дна. После чего с уверенностью можно было предсказать конец его выходкам, так как обыкновенно он скатывался под стол.

       Слишком трудно допустить во всем этом след глубокой мысли и обдуманного намерения. Нет для того никаких доказательств. Напротив, можно заметить, в особенности к концу царствования, что частое повторение длительных и необузданных оргий, каким предавался царь, вредно отражались на общем ходе дела. «Царь уже шесть дней не выходит из своей комнаты», сообщает саксонский посланник Лефорт от 22 августа 1724 г., «чувствуя себя нездоровым вследствие оргий, происходивших в Царской мызе (теперешнее Царское Село) по поводу закладки церкви, крещенной тремя тысячами бутылок вина, благодаря чему задерживается поездка в Кронштадт.[124] «В январе 1725 г. переговоры, завязавшиеся относительно заключения первого франко-русского союза, неожиданно приостановились; французский посол Кампредон, обеспокоенный, обратился к Остерману и наконец вырвал у него многозначительное признание: «В настоящее время невозможно беседовать с царем о серьезных вещах; он всецело поглощен развлечениями, заключающимися в ежедневных скитаниях из дому в дом по знатнейшим семьям столицы в сопровождении двухсот человек, музыкантов и тому подобное, распевающих на всякие лады и угощающихся едой и питьем за счет тех, кого посещают».[125] Даже в эпоху более раннюю, в наиболее деятельный и главный период своей жизни, у Петра бывали такие мимолетные задержки, в чем сказывались недостатки его первоначального воспитания. В декабре 1707 г., когда Карл XII подготовлялся к решительному походу, — завоеванию сердца России, — оборона страны оставалась в беспомощном состоянии, потому что царь находился в Москве и там веселился. Меншиков слал ему курьера за курьером, убеждая прибыть в армию; он оставлял пакеты нераспечатанными и продолжал празднества.[126] Надо сказать, что он быстро приходил в себя и умел наверстать потраченное время. Но очевидно не с целью самовоспитания забывал он на долгие недели о грозящей войне со своим страшным противником.

 

 

V

 

       Грубые нравы, естественно, шли рука об руку с кабацкими привычками. В обществе женщин, которое Петр любил, он, кажется, больше всего ценил вульгарный разврат и в особенности удовольствие видеть пьяными своих избранниц. Сама Екатерина — «перворазрядная пьяница», по свидетельству Бассевица, и этому качеству обязана значительной долей своего успеха. В торжественные дни полы обыкновенно разделялись, но Петр сохранял за собой привилегию входить в дамский зал, где царица председательствовала за пиршеством и употребляла все усилия, чтобы развеселить повелителя любимым зрелищем. Но на собраниях более тесных трапеза бывала совместная и заканчивалась совершенно в сарданапаловском духе. Духовенство также занимало видное место на этих банкетах и не получало пощады. Напротив, Петр очень любил соседство представителей духовенства, чередуя самые обильные возлияния с самыми неожиданными богословскими спорами и применяя в виде наказания обычный кубок водки за нетвердость в догматах, если ему удавалось в том изловить своего собеседника. После чего прения часто заканчивались дракой, к его большому удовольствию. Его любимые собутыльники, капитаны кораблей и голландские купцы, еще не составляли низших слоев общества, с которыми он пировал и выпивал запросто. В Дрездене в 1711 г. в гостинице «Goldener Ring» его излюбленное местопребывание было в лакейской; он завтракал с прислугой на дворе.

       Не было в нем ничего утонченного, изысканного. В Амстердаме, во время своего первого путешествия, он приходил в восторг от знаменитого клоуна Тестье-Руна, дававшего свои представления на площадях и плоскими шутками забавлявшего низы населения. Петр хотел взять его с собой в Россию.

       У него были мужицкие вкусы. В некоторых отношениях он до самого конца не терял своей природной дикости. Был ли он жестокий дикарь? Так говорили. И действительно, по внешности, кажется, что вопрос этот не подлежит сомнению. Однако об этом можно еще поспорить. Он часто присутствовал при пытках, где работали кнут и дыба, и на площадях во время казней, где красовались орудия самых возмутительных мучений. Говорят даже, что не всегда при этом он играл роль простого зрителя. Мне придется еще возвращаться к этому обстоятельству по поводу ужасных сцен, ознаменовавших собой конец стрельцов. Но споры, возникшие по этому поводу, мне кажутся праздными. Если Петр иногда исполнял обязанности палача, что же такого? Ведь брался же он за работу матроса, или столяра, и не чувствовал, не мог чувствовать разницы. Он был человек, совмещавший в себе больше всего обязанностей в стране, где совместительство в порядке вещей, и его петербургский палач значится также в списке придворных дураков.[127] Итак, Петр срубал головы? Возможно, и находил в том удовольствие? Допустимо, как вообще во всякой работе, удовольствие дела. Но вот и все. Я не верю ни одному слову из анекдота, рассказанного Фридрихом Великим Вольтеру относительно обеда, во время которого, в присутствии барона фон Принцена, прусского посланника, царь будто бы развлекался тем, что срубил головы двадцати стрельцам, осушив столько же стаканов водки, и предлагал пруссаку последовать своему примеру.[128] Таким образом вокруг каждой черты этого характера и каждой главы этой истории существует множество изложений, которые следует отбросить à priori, только по причине их явной неправдоподобности. Тут могут возникнуть сомнения. Я уже ссылался на свой обычный путеводный огонек: согласование данных, хотя и рознящихся в подробностях, но дающих общую картину, точную и определенную. Вообще я не вижу ничего, что указывало бы в характере Петра на признак истинного зверства: жестокого наслаждения причиняемыми страданиями, страсти крови. В нем не замечалось ни малейшего признака садизма, ни даже обыкновенных проявлений кровожадности. Он суров, жесток и бесчувствен. Страдание в его глазах такое же явление, как болезнь или здоровье, и нисколько его не трогало. Поэтому его нетрудно себе представить, по словам легенды, преследующим осужденных вплоть до эшафота упреками и ругательствами, издевающимся над их агонией и смертью.[129] Но если он не был доступен жалости, когда сознавал свою правоту, он был далеко не чужд ее, когда, по его мнению, дело не затрагивало государственных интересов. Знаменитая аксиома уголовного права, поставленная в такую заслугу Екатерине II: «Лучше помиловать десять виновных, чем осудить на смерть одного невинного», не принадлежит к наследию, оставленному историей великой государыней. Петр сам начертал ее собственноручно, да еще в воинском регламенте.[130]

       Правда, современники пришли к убеждению, что невозможно объяснить себе большинство поступков Петра иначе, как удовольствием, какое он испытывал, доставляя окружающим неприятности и даже причиняя им зло. Указывают на пример адмирала Головина — бывшего, однако, любимцем, — отказавшегося есть салат, потому что не любил и не переносил уксуса. Петр сейчас же влил ему в рот большой флакон уксуса, рискуя его задушить.[131] Анекдот мне кажется правдоподобным потому, что приходится слышать много других, в таком же роде. Нежные молодые девушки вынуждены были выпивать гренадерские порции водки, дряхлые старики — кривляться на улицах в костюмах скоморохов. Такие сцены повторяются ежедневно в продолжение всего царствования. Но возможно и другое истолкование для них. Петр принял определенную манеру одеваться, есть и развлекаться, признанную им удобной и, потому что она была самой подходящей для него, она должна была подходить всем. Это его способ толкования его обязанности самодержца, его роль Преобразователя. Он твердо на том стоит. Отказавшись от уксуса, Головин нарушил смысл государственного закона, и что произошло из-за этого с Головиным, повторялось с другими из-за сыра, устриц, прованского масла. Петр не упускал случая пичкать ими всех, у кого замечал отвращение к этим гастрономическим новшествам. Точно также, выбрав для своей столицы место на болоте и называя ее «своим раем», он требовал, чтобы все строили тут дома и восторгались, или по крайней мере делали бы вид, что восторгаются, как он.

       Очевидно, Петр не отличался большой нежностью чувств. В январе 1694 г., видя мать опасно, даже смертельно больной, он досадовал на задержку в Москве, терял терпение и объявил о своем отъезде. Она лежала в агонии в день, назначенный им для отъезда, и когда она умерла, то он спешил поскорее ее похоронить. Нельзя также не упомянуть о кровавом призраке Алексея, печальной тени Евдокии. Но все-таки надо принимать во внимание обстоятельства, неразрывно связанные с нравственной точкой зрения человека и остальными чертами его облика, т. е. неизбежные роковые последствия революционного периода, и характер царя, не выносивший никакого противоречия, не говоря уже о нетерпимости его политики, безгранично произвольной и самовластной. Он обожал своего второго сына, и его переписка с Екатериной, такая нежная в том, что ее касается, полна выражений, свидетельствующих о постоянной заботливости о здоровье и благополучии двух его дочерей, Анны и Елизаветы, которых он в шутку называл «воровками», потому что они отнимали у него время, но также величал «своим нутром» (Eingeweide). Каждый день он заходил к ним в классную комнату и следил за их занятиями.

       Он не боялся войти в келью заключенного, вчерашнего любимца, чтобы объявить ему, что к своему большому сожалению, принужден приказать его завтра казнить. Так было с Монсом в 1724 г. Но пока друзья казались ему достойными дружбы, он не только был внимателен к ним, но ласков и приветлив, даже чересчур. В августе 1723 г. на празднике годовщины основания флота, в присутствии «дедушки» флота — английской шлюпки, найденной в 1688 г. в сарае, — правда, подвыпив, он целовал герцога Голштинского в шею, в лоб, в голову, — сняв с него парик, — и даже, «в конце концов», сообщает Бергхольц, «в рот и губы».

       Все эти черты не позволяют видеть в нем, даже с точки зрения, занимающей нас в эту минуту, простую разновидность азиатского деспота. И как государь, и как частный человек, Петр стоит выше; во всяком случае он представляет собой нечто иное, во многих отношениях выделяясь из уровня среднего человечества, к лучшему или к худшему, но ни в каком случае не отличаясь бесчеловечностью по наклонностям или обдуманно. Целый ряд указов за его подписью доказывают ум, если не сердце, доступное мыслям, — если не чувствам, — благожелательным. В одном из указов он принимает титул покровителя вдов, сирот и людей беззащитных.[132] Также со стороны рассудка следует искать центр нравственной тяжести у этого большого бессознательного идеалиста и в то же время большого чувственника — случай не единственный, — умевшего однако, при всей необузданности своего темперамента, в общем и чаще всего подчинять свои чувства всенародному закону, первым рабом которого он себя объявил, думая таким образом приобрести право покорить ему все воли, все умы, все страсти, незаметно, но неуклонно.

 

 

Глава 2. Черты интеллектуальные.
Нравственный облик.

 

I. Умственные способности. — Мощь и эластичность. — Сравнение с Наполеоном I. — Славянская восприимчивость. — Сношения с квакерами. — Ло. — Любознательность и жажда знаний. — Ночь, проведенная в музее. — Непоследовательный и рудиментарный характер приобретенных познаний и сведений. — Дипломатия Петра. — Был ли он великим полководцем? — Отсутствие чувства меры. — Смешение серьезности с ребячеством. — Петр хирург и дантист. — Учреждения научные и художественные. — Петр и аббат Биньон. II. Ясный и проницательный ум. — Эпистолярный слог. — Отпечаток Востока. — Проект восстановления колосса Родосского. — Противоречивые черты. — Щедрость и скряжничество. — Честность и плутовство. — Скромность и хвастливость. — Их согласование. — История и предание. — Рыцарский дух на Западе и византийский дух в России. — Жанна д'Арк и княгиня Ольга. — Баярд и Св. Александр Невский. — Нравственность Петра. — Отсутствие щепетильности и пренебрежение к требованиями приличия. — Причины и последствия. III. Сила и узость взгляда. — Умственная близорукость. — Недостаток психологического чутья. — Неспособность к отвлеченным понятиям. — Невосприимчивость идеальных сторон цивилизации. — Каким образом Петр все-таки идеалист. IV. Любовь к переодеваниям. — Шутовство. — Распущенность ума или затаенная политическая мысль. — Придворные дураки. — Близость к простонародью. — Царь веселится. — Неприличная сторона таких развлечений. — Сочетание маскарада и серьезной жизни. — Шут — хранитель печати. — Диспут ряженых сенаторов. V. Ложный патриархат. — Его цель. — Папа или патриархи? — Желал ли Петр высмеять духовенство? — Происхождение и дальнейшее развитие установления. — Ложный папа и его конклав. — Странные церемонии и шествия. — Ряса отца Кальо. — Свадьба князя-папы. — Княгиня-игуменья. — Синтез и объяснение явления. — Местные причины и чужеземные влияния. — Византийский аскетизм и сатанинское служение на Западе. — Нравственное угнетение и реакция. — Оригинальность, деспотическая фантазия и стремление к всеобщему уравнению. — Петр и Иоанн Грозный. — Людовик XI и Фальстаф.

 

I

 

       Мозг Петра обладал строением по истине феноменальным. Характер и сила его блеска невольно вызывают теперь сравнение с Наполеоном I. Та же неутомимость в работе без видимых признаков усталости. Та же мощь, эластичная и гибкая. То же уменье охватывать сразу бесконечное множество вопросов, самых разнообразных, самых неподходящих по существу, без заметного рассеиванья мыслительных способностей, без всякого ослабления их относительно каждого вопроса в частности. В 1698 г. в Штокерау, в окрестностях Вены, пока его послы спорили с императорскими сановниками, обсуждая подробности своего торжественного въезда в столицу, Петр Михайлов, постоянно вмешиваясь в эти раздражавшие его пререкания, занимался перепиской с Виниусом о постройке русской церкви в Пекине! В одном из писем к адмиралу Апраксину, помеченном сентябрем 1706 г., мы находим рядом с приказом относительно текущей кампании, указания для перевода некоторых латинских книг, советы по воспитанию пары щенят с подробным перечислением всего, что они должны изучить: I) «носить поноску, II) снимать шляпу, III) делать на караул, IV) прыгать через палку; V) служить и просить есть». 15 ноября 1720 г. в письме к Ягужинскому, посланному с поручением в Вену, Петр беседует с ним о возвращении Шлезвига герцогу Голштинскому; о портрете девушки «со свиным рылом», привезенной из путешествия Петром Алексеевичем Толстым: где находится эта девушка и нельзя ли ее увидать? О двух или трех дюжинах бутылок хорошего токайского, которое ему хотелось бы получить; но он желает знать цену и стоимость пересылки.[133]

       Это был умственный очаг, открытый для всех отраслей понятия с развитой до крайних пределов способностью чисто славянской, определенной Герненом названием «восприимчивости». Вероятно Петр ничего раньше не слыхал о квакерах и их учении до своего приезда в Лондон; игрой случая он поместился в том самом доме, где знаменитый Вильям Пенн проживал в критическую минуту своего бурного существования, когда его преследовали как заговорщика и изменника. Этого было достаточно, чтобы царь вступил в очень близкие сношения с тем же Пенном и другими его единоверцами, Фомой Стори, Жильбертом Моллисоном, принимая от них брошюры и набожно выслушивая их проповеди. Девятнадцать лет спустя, прибыв в Фридрихштад, в Голштинии, с отрядом войск для оказания помощи Дании против Швеции, он первым делом справился, имеются ли в городе квакеры. Ему указали место их собраний, и он туда отправился.[134] Он не придавал большого значения системе Ло и даже вообще финансам; однако изобретатель, его система и судьба, как только он с ними познакомился, его сильно заинтересовали. Он переписывался с предприимчивым банкиром, следил за ним любопытным взором, сначала восхищенным, позднее сострадательным, но всегда благосклонным, даже во время неудач, постигших Ло.[135]

       Как только речь шла о том, чтобы что-нибудь увидать или узнать, Петр горел таким нетерпением, что Наполеон может показаться выдержанным человеком в сравнении с ним. Прибыв в Дрезден после целого дня путешествия, совершенно измучившего всех его спутников, едва успев поужинать, он потребовал, чтобы его свели в «Кунсткамеру», местный музей; пришел туда в час ночи, и провел всю ночь, удовлетворяя свою любознательность, при свете факелов.[136] Вообще эта любознательность, как уже сказано, была настолько же всеобъемлюща и неутомима, насколько лишена чувства выбора и меры. Царица Марфа Апраксина, вдова Феодора, умерла в 1715 г. пятидесяти одного года от роду; Петр пожелал проверить справедливость мнения, распространенного в обществе, о болезненном состоянии покойного и строгих нравах покойницы. С этой целью он задумал сам произвести вскрытие трупа, и, кажется, вынес благоприятное заключение относительно добродетели своей невестки.[137]

       Таким образом, постоянно увеличиваясь, его запас познаний и сведений при удивительном разнообразии сохранял некоторую непоследовательность и рудиментарность. Он хорошо говорил только по-русски, а по-голландски мог беседовать лишь с моряками и о море. В ноябре 1721 г., имея надобность переговорить по секрету с Кампредоном, проживавшим в Голландии и усвоившим местный язык, он принужден был прибегнуть к переводчику, причем выбор оказался весьма неудачным.[138] Действительно, Петр совершенно не был знаком с приемами, общеупотребительными в западной дипломатии; в мае 1719 г. французский резидент в С.-Петербурге ла Ви заметил, что он затеял аландские переговоры, не потребовав «предварительных пунктов», что позволило шведам отвечать ему подобными же переговорами, весьма компрометирующими и приведшими лишь к разрыву с союзниками. Он применял к своей иностранной политике собственные ухищрения и ухищрения своей страны, — славянское лукавство, усугубленное азиатским коварством, — выбивая своих иностранных партнеров из колеи свойственными ему уловками, неожиданными фамильярностями, резкостями и ласками, прерывая их поцелуями в лоб, отвечая речами, в которых они не понимали ни слова и которые были рассчитанными на зрителей, потом отпуская их, предупредив всякие объяснения.[139]

       Он считался, да и до сих пор считается некоторыми военными историками, великим полководцем. Ему приписывались новые и удачные мысли относительно роли резервов кавалерии, взаимопомощи разбросанных частей, простоты построений, пользования импровизованными укреплениями. Полтавская битва, как утверждают, служит единственным примером «пользования редутами при наступлении», — приводившим в восторг Морица Саксонского. — Эти редуты приписывали изобретению Петра. Он сам руководил большинством осадных работ, весьма многочисленных во время Северной войны, и всегда его непосредственное вмешательство способствовало успеху.[140] Мы не считаем себя достаточно компетентными, чтобы вступать в рассуждения по этому поводу, и вполне склонны довериться в этом отношении восторженному отзыву Морица Саксонского. Нас останавливаем только красноречивое свидетельство «Истории Северной войны», на которую нам уже приходилось ссылаться. Петр, заведовавший ее редакцией, не блещет в этом ни как историк, ни как стратег. Описания битв, там помещенные, — а больше там и нет ничего, — или поразительно ничтожны, как, например, описание битвы под Нарвой, или когда вдаются в подробности, изобилуют явными неточностями. Трудно спорить. Может быть, великий человек и действительно изобрел редуты, оказавшиеся так кстати при Полтаве; но всем известно, что сам он там удовлетворился командованием полком, предоставляя, как всегда, общее начальство своим генералам. Он приложил определенное старание к изучению военно-инженерного искусства и заботился об укреплении новых приобретений на Балтийском побережье; но Петропавловская крепость никоим образом не может считаться чудом искусства, и из всех однородных сооружений, предпринятых под руководством Петра, ни одно, даже по свидетельству его величайших поклонников, не доведено до конца. — Что касается осад, обязанных ему своим удачным исходом, мы видим, что все они неизменно оканчивались приступом, свидетельствующим только о блестящих качествах новой русской армии, ее храбрости и дисциплине. Эти качества, по нашему мнению, единственные неоспоримые данные, содействовавшие в этом направлении усилению славы великого преобразователя. Он умел почти из всякого материала, — как будет указано ниже, — создавать превосходнейшее орудие, созидавшее могущество и престиж его родины; он был несравненным организатором, и нельзя не согласиться с некоторыми его почитателями, что он опередил свое время: в вопросе о рекрутском наборе, в применении некоторых принципов, теоретически подтвержденных и провозглашенных гораздо раньше его на Западе, но отстраненных рутиной из области практического пользования.

       Для достижения действительного совершенства в какой-либо отрасли знания у Петра не хватало не только чувства меры, но этому мешал еще другой недостаток, не покидавший его всю жизнь, — именно серьезное отношение к пустякам и легкомыслие в вопросах серьезных. Достаточно привести в пример его занятия и претензии в области хирургии или зубоврачебного искусства. По возвращении из Голландии он всегда носил при себе набор инструментов и не упускал случая применить их к делу. Служащим петербургских госпиталей было вменено в обязанность предупреждать его каждый раз, когда имелся интересный оперативный больной: он почти всегда присутствовал на операциях и нередко сам брал в руки хирургический нож. Однажды он выпустил двадцать фунтов воды женщине, страдавшей водянкой и умершей от этого через несколько дней. Несчастная всеми силами, как могла, отбивалась, если не от операции, то от оператора. Он присутствовал на ее похоронах. В художественном музее в Петербурге сохраняется полный мешок зубов, вырванных августейшим учеником странствующего амстердамского зубодера. Лучшим способом угодить государю считалось обратиться к его помощи, чтобы вырвать себе коренной зуб. Ему случалось вырывать и совершенно здоровые. Его лакей Полубояров пожаловался ему, что жена, под предлогом зубной боли, уже давно уклоняется от своих супружеских обязанностей. Петр призвал непокорную, немедленно приступил к операции, несмотря на ее слезы и крики, и предупреждал, что ей придется лишиться обеих челюстей в случае повторения проступка. Однако не следует забывать, что Москва ему обязана с 1706 г. своим первым военным госпиталем, к которому последовательно были добавлены хирургическая школа, анатомический кабинет, ботанический сад, где царь сам сажал некоторые растения. В том же году его заботами основаны были аптеки в Петербурге, Казани, Глухове и Ревеле.[141]

       Но занятия или создание научных и художественных учреждений для него не составляли вопроса личного удовольствия или природной склонности. Мы видели в нем ясное отсутствие всякого художественного чутья и малейшей любви не только к живописи, но даже к архитектуре. Деревянный домик в Преображенском, такой низенький и вросший в землю, что Петр рукой мог доставать до крыши, вполне соответствовал его личным потребностям. Долгое время царь не желал признавать ничего иного даже в Петербурге. Однако он считал уместным требовать возведения там дворцов, будущих жилищ для своих сподвижников. Но постройки медленно подвигались вперед; он понял необходимость лишний раз подать пример и решил выстроить для себя дворцы Зимний и Летний. В них мы видим довольно неискусное подражание западным образцам, так как Петр пожелал быть сам архитектором. Главные части зданий не соответствовали флигелям и образовывали неуклюжие углы, и он распорядился сделать двойные потолки в предназначенных для себя покоях, чтобы получалась иллюзия деревянного домика. Но начало было положено, и со временем французскому архитектору Леблон, приглашенному на громадное жалованье, сорок тысяч ливров ежегодно, удалось исправить прежние ошибки, придав новой столице приличествовавший ей величественный и нарядный вид. Петр заботился также о расширении маленького художественного музее, заложенного во время первого путешествия в Голландию. Посетив Амстердам в 1717 г., он сумел придать себе вид просвещенного знатока; добился приобретения картин Рубенса, Ван-Дейка, Рембрандта, Жана Стрена, Ван-дер-Верфа, Лингельбаха, Берхема, Миериса, Вувермана, Брегейля, Остада, Ван-Хунссена. Он подобрал несколько морских видов для Летнего дворца и целую галерею для Петергофского. Опытный рисовальщик и гравировщик Пикар и смотритель, швейцарец Гзелль, бывший в Голландии антикварием, были приставлены к этим коллекциям, никогда не виданным в России.

       И все это делалось без всякого личного интереса. Сомнительно, чтобы Петр находил его и в переписке с аббатом Биньоном, королевским библиотекарем и членом парижской Академии наук, почетным членом которой царь сам состоял со времени своего посещения Парижа в 1717 г. В 1720 г. он послал к аббату своего библиотекаря — он завел у себя также и библиотеку — немца Шумахера, вручив ему рукопись золотыми буквами по пергаменту, найденную в Семипалатинске, в Сибири, в склепе разрушенного храма. Следовало разобрать ее и прежде всего определить, на каком языке она написана, и Петр был по-видимому в восторге, когда аббат, прибегнув к содействию собственного переводчика короля, Фурмона, объявил, что таинственный документ написан на наречии тунгусов, старинного калмыцкого племени. Только после его смерти двое русских, отправленных им в Пекин для изучения китайского языка и пробывших там шестнадцать лет, решились приняться за пересмотр этого научного заключения и пришли к открытию, нелестному для репутации парижских ориенталистов: рукопись была манджурского происхождения, и текст ее совершенно иной, чем указал Фурмон.[142] Но Петр умер в убеждении, что содействовал освещению важного вопроса народной палеографии и этнографии, добросовестно исполнив свою обязанность государя.

       Среди редкостей, собранных им в музее искусств и естественных наук, современники упоминают о нескольких живых представителях человеческого рода: ужасном, отвратительном калеке, уродцах детях.[143] В выставлении таких образцов великий человек видел также служение науке.

 

 

II

 

       Это был ум светлый, ясный, точный, идущий прямо к цели, без колебаний и уклонений, как орудие, управляемое твердой рукой. В этом отношении характерна переписка Петра. Он не писал длинных писем, как его преемница Екатерина II. У него на это не хватало времени. В письмах нет лишних слов, риторики, а тем более каллиграфии или орфографии. Например, вот как начинается записка, адресованная Меншикову: «Mei hez brude in Kamamara», что должно значить: «Mein Herzbruder und Kamarad» (Сердечный брат мой и товарищ). Он чаще всего подписывался «Пер» по-русски, пропуская букву т. Но говорил он быстро и хорошо; находя сразу и без усилий нужное выражение, слово, метко передающее его мысль. Но больше всего он любил шутливые обращения, и возможно, что великая Екатерина просто подражала ему в этом отношении. Он писал, например, Меншикову на имя дога, в особенности любимого фаворитом. Часто встречаются шутки, остроты до крайности бесцеремонные по содержанию и форме, но еще чаще колкости и резкости. Вице-адмирал Крюйс подал ему рапорт, где жаловался на своих офицеров, заканчивая восхвалением царя: «Бесподобный моряк, Петр лучше, чем кто-либо, знает, насколько дисциплина необходима во флоте». Петр отвечал: «О неискусных офицерах виною сам вице-адмирал, ибо едва не всех он сам нанимал, в том не на кого пенять, что же принадлежит о моем искусстве (что здесь помянуто) и сей комплимент есть не на крепких ногах: ибо здесь являет искусными, а в прошедшем времени, когда мы по видании неприятельских кораблей с моей гинау, по обычаю стреляли, которую стрельбу в гулянье младенцев или про здоровье за подпиток почтено было. И когда я сам на борт прибыл к г. вице-адмиралу, тогда не точию сам (т. е. Крюйс) не сказал, но и не хотел верить, дондеже с его машты матрос увидал. И таким образом прошу г. вице-адмирала или из искусных, по своему рассуждению выписать, или, ежели достоин, впредь от сей, издевки престать».

       Восточный отпечаток сказывается на непринужденно образных и пластичных оборотах его слога. По поводу союза с Данией и испытанных от него разочарований из-под его пера выливается следующее размышление: «Двум медведям в одной берлоге не ужится», и далее: «Словно о здешнем объявляем, что болтаемся туне: ибо что молодые лошади в карете, так наши соединеные, а наипаче коренные, сволòчь хотят, да коренные ни думают».[144] Когда речь идет о Польше, где умы находятся в постоянном брожении, он говорит: «Дела там играют словно молодая брага». Человек, говорящий необдуманные вещи, сравнивается с «медведем, заявляющим, что зарежет кобылу». Даже как законодателю, ему случалось говорить таким языком. Создавая пост обер-прокурора при Сенате, он говорит: «Ничто так ко управлению государства нужно иметь, как крепкое хранение прав гражданских, понеже всуе законы писать, когда их не хранить или ими играть, как в карты, прибирая масть к масти». Прокурор будет «его оком».

       Никуда негодный историк с точки зрения искусства, он не был лишен исторического чутья. Он плохо описывал события, но прекрасно понимал их значение и важность. И здраво судил о них даже в письменных беседах с Екатериной, где, по-видимому, нисколько не следил за собой. Ясно, что он отдавал себе вполне точный отчет в своих действиях и в переживаемых событиях.

       Петр обладал воображением с природной наклонностью к великому и даже огромному, и в этом отношении сказывается печать Востока. В последние годы он мечтал возобновить колосса Родосского между Кронштадтом и Кроншлотом, — поставить громадный маяк над проливом, под аркой которого могли бы проходить самые большие корабли, а на верху его возвышалась бы крепость и маячный огонь. Закладка его уже совершилась в 1724 г.[145] Петр часто находился в приподнятом настроении, эпическом или трагическом, с порывами эксцентричности и проявлениями грубости, сбивавшими с толку очень хороших судей. В некоторых его выдумках оказываются шекспировские черты. В 1697 г., когда его отъезд в первое путешествие по Европе задержался вследствие раскрытия заговора Циклера, он, чувствуя связь преступной солидарности между настоящим и прошлым, приказал вырыть труп Ивана Милославского, погребенного двенадцать лет тому назад, уже изглоданный червями. Его останки привезли в Преображенское на санях, запряженных двенадцатью свиньями, и поместили в открытом гробу на эшафот, где Цыклеру и его сообщникам, стрельцам, предстояло умирать медленной смертью, разрубленным, разрезанным на мелкие куски. При каждом взмахе топора кровь казнимых фонтаном лилась на прах ненавистного врага, вырванного из смертного покоя, чтобы присутствовать при ужасной отплате своего победителя.[146] В 1723 г. Преображенское сделалось свидетелем другого зрелища, не столь ужасного, но не менее странного. Петр приказал сжечь свой деревянный дом, водворенный по его приказанию на старом пепелище, так как он тогда путешествовал. В то время жилища строились переносными: настолько еще свежа была в народе память о кочевой жизни. Пожар символический и знаменательный! В этом домике — как сообщил Петр герцогу Голштинскому, — он задумал план грозного поединка со шведом, наконец оконченного, и теперь, весь отдавшись радости завоеванного мира, Петр хотел изгладить последние воспоминания о пережитых ужасах. Но для придания большей торжественности мирной демонстрации, он придумал соединить ее с фейерверком; он поджег наполовину сгнившие бревна своей хижины римскими свечами, с крыши пускал снопы разноцветных ракет; и сам бил в барабан в течение всего аутодафе.[147]

       Иногда, даже в области понятий и чувств гораздо более возвышенных, Петр, по-видимому, без всяких усилий, возносится и парит на одном уровне с прекраснейшими историческими избранниками, обладавшими душой высокой и благородной. В 1712 г. Стефан Яворский, монах-малоросс, вызванный Петром из Киева для возведения в епископский сан, публично сделал ему порицание в проповеди, обрушиваясь на мужей, расходящихся с женами, и на людей, не соблюдающих посты. В этом заключалось преступление оскорбления Величества, и в таком смысле был сделан доклад государю. Петр удовольствовался замечанием на полях: «Перво одному, потом с свидетели», желая показать этим, что не считал проповедника обязанным щадить слабости и пороки сильных, но замечая, что и Стефан не соблюл евангельского правила, повелевающего «сначала обличить наедине, потом со свидетелями и наконец уже в церкви». Но Яворский выразил желание удалиться в монастырь; Петр этому воспротивился и получил от Константинопольского патриарха разрешение не подчиняться требованиям православного поста.[148] Фанатик покушался на убийство царя, произведя в него два выстрела из пистолета во время его сна. Оба раза произошла осечка, и злоумышленник, охваченный ужасом, разбудил царя, чтобы сообщить ему о случившимся. «Видно Бог послал его, чтобы дать государю чудесное знаменье своего заступничества». «Теперь убей меня, государь», добавил он. «Посланников не убивают», спокойно ответил Петр и отпустил убийцу.[149] Анекдот, пожалуй, не слишком достоверный, и трудно себе представить Петра, упускающего такой прекрасный случай судебного разбирательства, с пытками, розысками сообщников и работой в застенке. Остановимся только на Яворском, происшествие с которым является неоспоримым. Но во всяком случае, изобретенное ли целиком или только переиначенное, приключение вполне соответствует облику государя. Очень часто и при самых различных обстоятельствах проявлял он ум великодушный, величаво-философское отношение к собственной особе. По возвращении в Варшаву после неудачного Прутского похода его поздравляли со счастливым прибытием. «Мое счастье», отвечал он, «заключается в том, что вместо ста палок я получил только пятьдесят». Потом, словно говоря сам с собой: «Пришел, увидел, победил...» но тотчас же поправился: «Не так уж много! не так много!» Неплюев, один из его любимых учеников, запоздал на утреннюю аудиенцию, назначенную ему на доках. Царь уже ждал. Неплюев извинялся: «Засиделся ночью с друзьями». — «Хорошо; прощаю тебе за то, что сказал правду», и к тому... Тут Петр по-видимому намекнул на самого себя, прибегая к народной поговорке: «Кто бабе не внук?» [150]

       Естественны ли, присущи ли ему были такие мысли, слова, поступки? Действительно ли они соответствовали природным качествам ума и характера? Не являлись ли они просто рисовкой, которой он щеголял, но которую, случалось, и нарушал по оплошности, прихоти или невыдержанности? Сомнение возможно — столько мы видим отклонений и противоречий. Вступая в Дербент в 1723 г., он сказал: «Александр построил этот город, а Петр его взял». На одной из триумфальных арок, растущих в Москве, как грибы, задолго до Полтавы, возвращаясь из персидского похода, он следующим образом возвещал об этой нетрудной победе:

Struxerat fortis, sed fortior hanc cepit urbem.[151]

       В тот день Петр очевидно забыл о скромности. При взятии Нарвы в 1704 г. он позабыл о великодушии, дав пощечину коменданту Горну, виновному только в слишком упорной обороне, и приказав бросить в воду труп его жены, убитой во время осады.[152]

       При взятии Выборга в 1710 г. он согласился на условие, что осажденные выйдут из крепости с оружием в руках, но затем, после подписания сдачи, оставил гарнизон в плену. То же повторилось в Дерпте и в Риге.[153] Этот же человек, после битвы при Твеермюнде (июль 1714) обнимал капитана фрегата Эреншедьда и объявил, что гордится победой над таким противником. Он честно исполнял в 1721 г. условия мира, заключенного со Швецией, но начало войны может служить поразительным образцом коварства. В мае 1700 г., вернувшись из Воронежа в Москву, он дружески упрекал шведского резидента Книперкрона за тревогу, высказанную его дочерью, проживавшей в Воронеже, по поводу казавшегося ей неизбежным столкновения обоих государств. Он старался ее успокоить: «Глупое дитя», сказал он ей, «неужели ты допускаешь, что я начну неправую войну и нарушу мир, в вечность которого поклялся?» Он обнял при свидетелях Книперкрона и тоже рассыпался перед ним в успокоительных уверениях: «Если король польский возьмет Ригу, он, Петр, отобьет ее, чтобы вернуть Швеции». А в это время он уже вступил в союз с Августом против Швеции, составил план совместного нападения и наметил дележ предстоящей добычи. 8 августа, получив от Украинцева, своего посла в Константинополе, уведомление о заключении мира с Портой, чего дожидался, чтобы сбросить с себя маску, он отдал приказ о выступлении войск в поход для осады Нарвы; но в то же время его другой посланник, князь Хилков, получив аудиенцию у Карла XII, продолжал уверять того в миролюбивых намерениях.[154]

       Главным образом практическое направление его ума не мешало ему иногда обнаруживать определенную узость и мелочность. Когда Лейбниц ему предложил устроить на всем протяжении государства сеть магнитных обсерваторий, он чуть не изменил своего мнения, составленного о великом ученом.[155] Это не мешало ему позаботиться об открытии пролива, получившего название Берингова: тут предвиделся новый торговый путь и очевидная выгода. Он был бережлив до скупости; пользовался математическими инструментами, которые всегда носил при себе, для измерения ежедневно количества съеденного сыра от подаваемого ему куска, а для увеличения скудного жалованья, получаемого его поваром Фельтеном, придумал обратить в пикники, по червонцу с человека, пирушки, на которые приглашал своих друзей.[156] Он охотно шел в крестные отцы по своей страсти мешаться во все на свете, но подарок, который он делал родильнице, лобызая ее по обычаю того времени, никогда не превышал червонца, положенного под подушку, если то была жена офицера, и рубля, если то была жена простого солдата.[157] Лоцману Антону Тимофееву, спасшему ему жизнь в 1694 г. во время бури, застигшей его на Белом море, он дал тридцать рублей,[158] и с его стороны это было большое проявление щедрости.

       Но все-таки он производит впечатление полной искренности и непосредственности при всех своих противоречиях. Он полон природных противоположностей в силу обстоятельств, к которым нам еще предстоит вернуться, а его склад и духовное воспитание слишком сильно разнились ото всего, к чему мы привыкли. Не следует забывать о стране, где он родился, народности, к которой принадлежал, традициях, на него воздействовавших. Рюрик, Олег, Св. Владимир, Святополк и Мономах, — эти герои русской истории и предания, конечно, великие люди, но их никак не следует смешивать с историческими и легендарными образами старого европейского мира. От него они отличались своим характером не меньше, чем именами. Ничто в них не напоминал Баярда или Франциска I. Своими патриархальными нравами они скорее подходили к духовному облику библейских царей. Современная Россия не должна видеть в этом утверждении безосновательного оскорбления, а также незаслуженного отрицания рыцарского духа в том, что ее касается. Это было бы равносильно не признанию широкого образования и превосходного воспитания многих из ее представителей. Но тем не менее нельзя оспаривать, что во времена Петра большинство не умело читать и, никогда не видав в глаза ни одного рыцаря, прожило средние века, не получив никакого представления о рыцарстве, как позднее обе эпохе возрождения, и почти не ведало греческого или римского искусства.[159] Впоследствии явилась возможность наверстать потерянное время, но еще долго Русь бесспорно оставалась совершенно чуждой блестящей и великодушной школе, сделавшей, от Роланда до Баярда, на Западе слово «честь» синонимом верности данному слову; зато, наоборот, она находилась под влиянием греческой империи, заимствуя от нее науки, искусства, нравы, религию и политику с ее коварными и недобросовестными уловками. Даже легендарный тип женщины не имеет ничего героически идеального. Это не Жанна д’Арк Франции, вдохновенная девственница, ведущая народ к победе порывом своей веры, или Ванда, кроткая мученица, предпочитающая смерть союзу с чужеземным принцем, оскорбляющим ее национальное чувство — это Ольга, разбитная вдова, которая охотится, сражается, торгует, торжествует над своими врагами столько же благодаря хитрости, как и силе, а когда греческий император задумал жениться на ней, против ее воли, превосходно спроваживает такого жениха. Петр принадлежал к тому же разряду, как Александр Невский, этот «Улисс среди святых», как его назвал Кюстин — князь более умный, чем храбрый, олицетворение благоразумия, но не великодушия или добросовестности. Вот почему французский посланник Кампредон, говоря об одном из сподвижников царя, мог написать в 1725 г.: «Он не прямодушен, и это обстоятельство снискало ему доверие покойного государя».[160]

       Те же видимые противоречия встречаются у Петра в вопросах расхожей морали и религии. Был ли он верующим? Даже в этом можно усомниться, с такой бесцеремонностью он иногда относился к обрядам и служителям веры, требованиям которой в другое время ревностно подчинялся. Мы видим, как он прогоняет от постели сестры Марии, лежащей в агонии, монахов, намеревающихся исполнить освященный преданием обрядности. Они приносят умирающей разнообразные кушанья и напитки и спрашивают жалобным тоном: неужели она хочет расстаться с жизнью, потому что ей не хватает пищи. «К черту с глупостями!»

       Может быть Петр придерживался простой веры и осуждал суеверия? Но известна его привычка запоминать сны.[161] В депеше от 25 марта 1712 г. английский посланник Витворт говорит о победе, одержанной над тигром во сне, что укрепило царя в его воинственном настроении.[162] В то же время приличия, дурные или хорошие нравы, благопристойность или вежливость, — все было для него пустыми звуками. В 1723 г. Ягужинский, один из выскочек, какими себя окружил Петр, вздумал бросить жену, безупречную женщину, имевшую от него взрослых детей, чтобы жениться на дочери канцлера Головкина. Видя сопротивление жены Ягужинского с одной стороны и канцлера с другой, Петр, которому такой план был на руку, потому что содействовал унижению старой аристократии ради новой, немедленно вмешался в дело: жену постригли в монахини, отца принудили дать свое согласие; царь объявил первый брак расторгнутым и взял на свой счет расходы по второму. Вот каковы были его отношения к семейным устоям; легко себе представить, чего можно ожидать во всем остальном.[163] В Берлине в 1718 г., при осмотре коллекции медалей и античных статуй, его внимание привлек божок в неприличной позе, — один из тех, какими римляне любили украшать брачные комнаты. Он позвал императрицу и пригласил ее поцеловать фигурку; когда Екатерина сделала вид, что хочет от этого уклониться, он грубо крикнул ей: «Kopab!» (голову долой!) давая ей понять, чем она рискует в случае неповиновения. Потом он обратился к королю, оказавшему ему гостеприимство, с просьбой уступить эту редкость, а также некоторые другие диковинки, и, между прочим, янтарный поставец, стоивший баснословных денег, по словам маркграфини Байрейтской. В Копенгагене, облюбовав таким же образом мумию в естественноисторическом музее, он выразил желание ее присвоить. Королевский инспектор доложил о том своему повелителю и последний ответил вежливым отказом: «Мумия отличается особенной красотой и величиной; второй подобной нет в Германии». Петр снова отправился в музей, схватил мумию, оторвал у нее нос, всячески уродовал, затем ушел, говоря: «Пусть теперь она у вас остается».[164] В Дрездене в 1711 г., покидая гостиницу «Золотого кольца», он собственными руками снял, намереваясь увезти, несмотря на возражения прислуги, ценные драпировки, присланные саксонским двором для украшения его апартаментов. В Данциге в 1716 г., находясь в церкви, и почувствовав, что дует холодный сквозной ветер, он ни слова не говоря, протянул руку, снял парик с головы рядом сидевшего бургомистра и надел его на себя.[165]

       Но трудно поверить, что барону фон Принцену пришлось взбираться на верхушку мачты, чтобы вручить свои верительные грамоты русскому государю, занятому укреплением снасти и ни за что не соглашавшемуся прервать свою работу. Этот анекдот, которым великий Фридрих угощал Вольтера,[166] нам кажется прямо созданным, чтобы уличить одного из рассказчиков — трудно сказать, которого — в заведомой лжи. Прибытие фон Принцена в Россию состоялось в 1700 г. В то время еще не существовало Петербурга, где бы послу мог быть оказан подобный прием: к корабельным сооружениям там было приступлено только в 1704 г., когда место фон Принцена уже занимал его преемник, граф Кейзерлинг. Кроме того, покинув Берлин 12 октября, посланник курфюрста бранденбургского, впоследствии первого короля прусского, мог прибыть на свой пост только в самый разгар зимы, т. е. в такое время года, когда в России поневоле приостанавливаются работы самых рьяных оснастчиков. Наоборот, по-видимому, полного доверия заслуживает Кампредон, когда, отдавая отчет в аудиенции, просимой у царя по поводу переговоров о мире со Швецией, он утверждает, что на прием к нему Петр пришел из адмиралтейства в матросской куртке.[167]

       Такая бесцеремонность, пренебрежение общепринятыми правилами приличия, постоянное нарушение благопристойности уживались в том же человеке с глубоким чувством долга и безусловным уважением закона и дисциплины. Каким образом и почему? Без сомнения потому, что тут следует видеть нечто иное, чем необдуманное отрицание необходимых основ всякого социального здания. При известной доли взбалмошности и причудливости, от чего зависела большая часть проявляемой непоследовательности, существовала еще более уважительная причина. Петр взялся за преобразование жизни народа, у которого обрядности и предрассудки на добрую половину заменяли собой и религию, и нравственность. Довольно справедливо он видел в них главное препятствие движению вперед по пути прогресса и весьма логично старался не упустить ни одного случая, чтобы с ними расправиться. В 1699 г., плавая по Дону со своей флотилией галер, он увидал голландского моряка, который лакомился фрикасе из черепах, пойманных в реке. Петр рассказал об этом своим спутникам, которые испустили крики ужаса: подобная пища в их глазах составляла предмет отвращения и соблазна. Сейчас же Петр отдал повару приказание и под видом цыплят велел подать на стол мерзкое кушанье. С Шеином и Салтыковым, присутствовавшими на обеде, сделалось дурно, когда по приказу государя им показали оперение птицы, которой их угостили.

       Петр чувствовал себя призванным освободить народную совесть от шлаков, копившихся в ней веками. Но для того чтобы сознательно произвести необходимую расчистку, он приступил к предпринятой задаче слишком стремительно, внося слишком много личной грубости и, главное, слишком много страсти. И поэтому, исправляя, он разрушал, и таким образом этот великий воспитатель является так же одним из величайших деморализаторов человеческого рода. При всей теперешней мощи, современная Россия ему обязана большей частью своих пороков.

 

 

III

 

       Его неоспоримый гений, при всей обширности поприща, где он парит, не производит впечатления всеобъемлющего взора, окидывающего широкие пространства и сложные картины. Скорее, принимая во внимание его пристрастие и сметливость в мелочах, можно бы сравнить его с тысячью мелких взглядов устремленных постепенно на столько же мелких точек. Так же его общие представления, когда они у него имеются, всегда оказываются несколько смутными и непоследовательными; в его намерениях и предположениях чаще всего не хватает определенности и ясности, и когда он смотрит вдаль, его взор затуманивается. Он страдает умственной близорукостью. Создание Петербурга может служить тому красноречивым доказательством. Там прямо принимаются за дело, планы создадутся после, и получаются в результат кварталы без улиц, улицы в виде тупиков, и гавань без воды. Скорее приступать к действиям, обдумывая их потом, не теряя времени на обсуждения планов, если они кажутся заманчивыми, не задумываясь над средствами, если они находятся под рукой, — такова обычная манера этого блистательного ума. Умение давать оценку выбранным им сподвижникам, доходившее до прозорливости по уверению панегиристов, было одной из наиболее ценных способностей Петра. Приемы, употребляемые им с этой целью, как, например, обыкновение, схватив за волосы субъекта, остановившего на себе его внимание, приподнимать ему голову и на минуту заглядывать в глаза, хотя и приводят по своей несложности в восторге судью настолько серьезного, как Соловьев,[168] но в сущности только лишний раз доказывают ту же поверхностность, о которой мы уже упоминали, как о самой сущности всех познаний и способностей Петра. Он был совершенно лишен психологического чутья. Встретив у школьного учителя служанку, которая ему понравилась, он взял ее в любовницы, чтобы сделать из нее впоследствии императрицу, и решил сейчас же превратить школьного учителя в основателя народного образования. Такова история Екатерины и Глюка. Екатерина скиталась до того по лагерям, переходя из рук в руки солдат и офицеров своего будущего супруга. Глюк, скромный пастор лифляндского городка, принимается обучать вверенных ему маленьких москвичей пению лютеранских псалмов. Когда царь о том спохватывается, он закрывает школу и отсылает учителя, и дело народного обучения вперед не двигается.

       Однажды, присутствуя на спуске нового корабля, — зрелище, всегда действовавшем на него возбуждающим образом, — Петр пустился в историческую философию. Припоминая путь, пройденный в Европе просветительной культурой, ее греческую колыбель, потом ее итальянский расцвет, он закончил выражением убеждения, что теперь настал черед России. «Будем надеяться», говорил он, «что через несколько лет мы будем в состоянии унизить соседние страны, доведя свою родину до высочайшей точки славы». Самое его представление о цивилизации вылилось в этих словах: это просто конкуренция одного фабриканта с другим, соседним. Петр был слишком некультурен, чтобы анализировать и понять свойства, из каких складывалось превосходство иноземных соперников, которым он завидовал, мечтая их обогнать. Он видел только внешнюю сторону этого превосходства и потому не умел ценить его по достоинству. Его разум, такой всеобъемлющий и всеусваивающий, кажется, был вообще ограниченным и невосприимчивым с одной стороны: был совершенно недоступен для отвлеченных понятий. Вот почему он так неискусен в суждениях об определенном сцеплении обстоятельств, в умении выводить последствия из данной точки отправления, или по результатам доискиваться до причины. Он быстро схватывал практические преимущества цивилизации, но даже не подозревал необходимой подготовке ко всякой культурной работе. С ним случалось, что он хотел начинать постройку с крыши или трудиться сразу над фундаментом и коньком кровли здания. Умения быть хорошим плотником или даже посредственным корабельным инженером оказалось недостаточным, чтобы привести в органическое движение духовные силы народа.

       Одним словом, Петр кажется более изобретательным, чем гениальным. Его способ править страной тоже скорее напоминает ремесленника, чем художника; деятельного чиновника, чем государственного мужа. Обладая чрезвычайным влиянием на людей и обстоятельства, он проявлял необыкновенное искусство в умении держать их в руках, а также поразительную переимчивость, какую и сейчас, конечно, в меньшей степени, приходится наблюдать у каждого русского человека, который, покинув, например, берега Дона, где он в глаза не видал никакой машины, ни фабрики, а после нескольких недель, проведенных в каком-нибудь промышленном центре Запада, настолько усваивает себе последние усовершенствования производства того времени, что в состоянии применить их у себя на родине. Но у Петра нет ни одной безусловно собственной мысли, и он не высоко ценит оригинальность в других. Он не пытается даже придать некоторой своеобразности работе в применении пластических материалов, извлеченных им извне и изнутри, которыми пользуется для своих опытов строительства политического и социального. Он довольствуется наклейками и мозаикой. Даже подражание загранице — не его изобретение для России, потому что оно пустило прочные корни со времен Иоанна Грозного. Только ручеек ввоза польского происхождения, тонкую струйку воды, медленно просачивавшуюся в бесплодную почву страны, он заменил потоком, водопадом, лавиной производств немецких, голландских, английских, французских, итальянских. Работа механическая, чисто поверхностная, иногда совершенно неразумная, преследующая исключительно внешние стороны, без всякой заботы относительно внутренней потребности; работа, предпринятая с таким незнанием сущности и действительной ценности обрабатываемых материалов, что смысл и цель ее не могли не ускользнуть от разумения и сознания народа, которому она была навязана; работа разнородная, несогласованная и недружная, во многих отношениях бесполезная, в других даже вредная: голландский флот, немецкая армия, шведское правительство, версальские нравы и амстердамские каналы спутаны в общей смеси заимствования; ни малейшего понимания с идеальной стороны затеянного дела, но постоянное порабощение деспотизму готовых мыслей. Ему говорят, что каналы, прорытые им на Васильевском Острове, — единственном уголке суши, имеющемся в его новой столице — непригодны, слишком узки, чтобы служить путями сообщения. Его первая мысль — бежать к голландскому резиденту, чтобы спросить у него план Амстердама и с циркулем в руках проверить размеры.

       Однако мы называли его идеалистом, и теперь не отказываемся от своих слов; он действительно был идеалистом в том уголке своей души, который недоступен для случайностей и непоследовательностей его ежедневно менявшегося настроения; он был идеалистом по-своему, в общем подчинении своей мысли и постоянном самоотречении ради цели, лишенной всякого материализма и непосредственной осязаемости: грандиозного будущего, предназначенного, по его мнению, его родине. Нельзя сказать, чтобы при стремительности и вечной суете его деятельности и ограниченности его поля зрения эта цель принимала когда-либо совершенно определенные очертания. Знаменитое завещание, давшее такую задачу изобретательности политиков, является, — как будет нами впоследствии указано, — простой мистификацией, к которой он совершенно непричастен. Далекий горизонт, куда Петр устремлял свой бег, именно благодаря такой отдаленности, сохраняет в его глазах неясность контуров, неопределенность линий, что-то смутное, не то походный лагерь, наполненный бряцанием оружия, не то улей, кипящий плодотворной деятельностью: очаг жизни промышленной, умственной, даже художественной. Итак, он грезит, но с широко раскрытыми глазами; давая удовлетворение даже с этой точки своему положительному разуму. Доходит почти до обладания этими грезами, этим призраком могущества и славы, мощью своего усилия и энергией своей веры. Он делает больше: внушая эту галлюцинацию далекого, чудесного будущего своим подданным, он обеспечивает ей жизнь. Беспримерный деспот, он ударами дубины и взмахами топора вгоняет ее в их плоть и кровь. Народ грубый он превращает в народ фанатичный. После него остаются не только легенды, но религия, которая, в противоположность остальным религиям, одухотворяется, вместо того чтобы материализироваться в наивных сознаниях, куда заложены ее начала. Современная Святая Русь, практичная и грубая, как он, да еще вдобавок мистически настроенная, стремящаяся, как многоголовая провозвестница нового учения, преобразовать старую Европу, наводнив ее, — это его наследие.

       Да, он был, подобно Наполеону, идеалистом, мечтателем, великим поэтом действий, этот дровосек с мозолистыми руками, этот солдат-математик, одаренный меньшей взбалмошностью фантазий, более здравым сознанием возможностей и более реальными планами будущего.

 

 

IV

 

       Особенно характерной и выдающейся чертой в этом облике, почти уродливом в некоторых отношениях, благодаря обилию контрастов, является постоянное, бесконечное шутовство, надевающее колпак скомороха на эту царскую голову, придающее клоунскую улыбку суровому лицу и всегда и везде, среди превратностей судьбы, полной великих событий и великих деяний, перемешивающее забавное с серьезным, фарс с драмой. Начинается это очень рано, еще на заре царствования. Переряживаясь, сам молодой государь вменял то же в обязанность своим друзьям и первоначальным сподвижникам. Уже в 1695 г. князь Федор Ромодановский кроме звания генералиссимуса носил еще титул «кесаря», и в письмах к нему по поводу наиболее важных вопросов Петр не упускает случая называть его «Min Her Kenih». И подписывается: Нижайший услужник пресветлого величества Петрушка Алексеев или Knecht Piter Komandor или «Ir Daheleix Kneh», что имело смысл, понятный только ему одному. Он высказывал по всякому поводу готовность пролить всю кровь свою до последней капли на службе этого, созданного воображением, государя. В то же время Зотов, его бывший воспитатель, был объявлен «князем-папою», патриархом берегов Яузы и всего «Кукуя» (прозвище неизвестного происхождения, данное Немецкой слободе); Тихон Никитич Стрешнев был возведен в сан папы; Петр писал ему: «Святейший отец» или «Ваше святейшество», и требовал, чтобы и ответы были в том же духе, носили ли они характер деловых писем или официальных донесений. Ромодановский адресовал свои письма «г-ну Бомбардиру Петру Алексееву» и заканчивал, как государь подданному, простым выражением благосклонности. В мае 1703 г., после взятия Ниеншанца, служа секретарем фельдмаршалу Шереметьеву, Петр собственноручно составил донесение «королю», т. е. Ромодановскому, чтобы известить его, что он и Меншиков, с изволения «Его Величества» удостоились получить от фельдмаршала орден Св. Андрея Первозванного. И принятые прозвища настолько укоренились, что пережили участников комедии. В 1719 г., когда умер Федор Ромодановский, титул и привилегии его воображаемого королевства перешли к сыну его Ивану, и, поздравляя собственноручно капитана Сенявина с морской победой, Петр выражал уверенность в удовольствии, какое доставить это известие Его Величеству.[169]

       3 февраля 1703 он писал Меншикову, называя его «сердце мое» и сообщая об освящении крепости, выстроенной в недавно подаренном ему поместьи и получавшей название Ораниенбурга. Это теперешний Раннебург, в Рязанской губернии. Митрополит Киевский совершал богослужение. Этот самозванный митрополит был только один из веселых друзей настоящего государя и притом один из самых развратных — Мусин-Пушкин. К письму приложен план с указанием имен, данных бастионом (см. ниже).

 

 

       При освящении на бастионе номер первый служила водка, на номере втором — лимонад, на номере третьем рейнвейн, на номере четвертом — пиво, на номере пятом мед. Присутствующие, в числе двадцати человек, и среди них посланники прусский и польский, Кейзерлинг и Кёнигдек, английский купец Стиль и несколько знатных москвичей, подписали это письмо, заменяя свои имена шутливыми прозвищами, а Меншиков ответил в очень серьезном тоне, потому что шведы на носу и нельзя всегда только смеяться. Но вместе с тем он не забыл поблагодарить своего августейшего друга, удостоившего его чести напиться в его имении.

       В 1709 г. при праздновании в Москве Полтавской победы, громадный деревянный дворец был выстроен на Царицыном лугу. В зале для приемов Ромодановский заседал на троне, окруженный главнейшими придворными сановниками, и приглашал вождей победоносной армии представить ему донесение о ходе и счастливом окончании битвы. Шереметьев подошел первым: «По милости Божьей и счастью вашего Кесарского Величества я уничтожил шведскую армию». — «По милости Божьей и счастью Вашего Кесарского Величества», повторил в свою очередь Меншиков, «я взял в плен при Переволочной генерала Лёвенгаупта с его армией». Петр подошел последним: «По милости Божьей и счастью Вашего Кесарского Величества я победоносно сражался при Полтаве со своим полком». Все трое вручили ложному кесарю установленные рапорты и удалились с поклонами, после чего ввели и представили ему изумленных шведских пленников. Церемония закончилась банкетом, на котором этот странный самозванный государь присутствовал, восседая под балдахином, на эстраде, куда вели несколько ступеней. Он удостоил пригласить к себе за стол «полковника» Петра Алексеевича.[170]

       Для оправдания подобных выходок, заключающих в себе что-то оскорбительное в такую минуту и при таких торжественных обстоятельствах, им пытались дать различные толкования: «Петр хотел внушить собственным примером своим подданным чувство дисциплины; он старался уничтожить местничество подобным смешением всех чинов и положений. «Возможно, что он действительно об этом думал. В нем замечается глубокое сознание того, что составляет основу всякой дисциплины: повиноваться, чтобы самому тебе повиновались, служить, чтобы самому служили. «Я служу»... «С тех пор, как на службе» — постоянно употребляемые им выражения. И столь же явственной и постоянной была его забота приучить своих подданных к тому же, влить в их представление и души высший идеал, которому он отдавал всю свою жизнь и которому все должно быть принесено в жертву, требовавший все и от всех, — идеал, перед которым никто ничего не значил — даже царь! Такие мысли по всем вероятиям положены в основу представлений, вроде только что описанных, но способы, какими пользовался Петр для проведения их в жизнь, зависели всецело и единственно от его фантазии и любви к маскарадам, фарсу, мистификациям, наконец, распущенности воображения, не сдерживаемого никаким чувством благопристойности и даже уважения к самому себе. Не надо забывать, что маскарады находились в это время в большой чести у западных соседей Петра и в России давно уже приобрели права гражданства: Иоанн Грозный приходил от них в восторг. Петр в этом отношении только следовал за господствовавшим увлечением, доводя его до крайних пределов, как того требовал широкий размах, присущий его гению. И в таком преувеличенном виде средства очевидно заходили дальше намерений, обращаясь против них. Только при условии чрезвычайной кротости народного характера, привычного ко всевозможным проявлениям деспотизма, самая идея самодержавия не пошатнулась в сознании его подданных от подобных испытаний; в особенности, когда переряживания самого государя, наиболее неожиданные, не имеющие никакого оправдания, низводили даже его человеческое достоинство до самого постыдного унижения. В 1698 г. мы видим его по возвращении из первого путешествия заграницу участвующими в шествии, где самозванный патриарх Зотов, в митре с изображением непристойного Бахуса, предводительствовал толпой растерзанных вакханок, с пачками зажженного табаку вместо виноградных лоз на головах.[171] В этом можно усмотреть намек на монополию, приобретенную маркизом де Кермартеном, следовательно политическую подкладку. Но способ, выбранный для его осуществления, не может не показаться неудобным. В том же году, на другой день после казни полутораста стрельцов, погибших в ужасных мучениях, Петр, находясь в веселом настроении, оставил обедать бранденбургского посла, явившегося на прощальную аудиенцию, а во время десерта угостил его шутовской сценой, когда, раздав свои благословения присутствующим двумя крестом сложенными трубками, ложный патриарх подал сигнал к танцам. Царевич Алексей и его сестра Наталья присутствовали при этом представлении, находясь за занавеской, которую приоткрыли, чтобы дать им полюбоваться зрелищем.[172]

       Двадцать лет спустя повторилось то же самое. На масленице 1724 г. толпа от шестидесяти до семидесяти человек, дворян, офицеров и духовенства, — в том числе царский духовник Надежинский, — горожан и простонародья — среди них матрос, идущий на руках головой вниз, отчаянно кривляясь, — сопровождала царя по улицам. Эти люди, набранные из числа самых горьких пьяниц и низких распутников, составляли настоящее братство, собиравшееся по установленным дням под названием «беспечального собора», и предававшееся оргиям, часто затягивавшимся на целые сутки. Иногда в такие собрания приглашались также дамы, и высшим сановникам, министрам, генералам, людям с весом и в летах часто приходилось принимать участие в развлечениях «собора». В январе 1725 г. восьмидесятилетний старец из родовитой семьи, Матвей Головин, должен был по приказу царя участвовать в шествии, наряженный чертом. Он отказался. Тогда по знаку Петра на него бросились, раздели донага, нахлобучили шапку с картонными рогами и в таком виде выдержали целый час на льду, на Неве. Он схватил горячку и умер.[173]

       Нет ни одного происшествия в продолжение всего царствования, не послужившего бы предлогом для повторения подобных сцен. Ништадский мир наравне со свадьбой любимого шута. Когда шут умирает, Петр приказывает за его гробом идти маскам, как окружил ими его брачное ложе. В 1724 г. все петербургские шуты присутствовали на похоронах одного из своих товарищей, одетые в черное, следуя за маленьким катафалком, запряженным шестеркой испанских пони. В том же году, во время маскарада, длившегося восемь дней, было отдано строжайшее приказание сенаторам не снимать масок даже в зале заседаний и в часы, посвященные рассмотрению дел.[174]

       У Петра было значительное количество придворных дураков, Штраленберг [175] приводит список, где значатся имена, известные по другим должностям: Зотова, Тургенева, Шанского, Панина, Шаховского, Тараканова, Кирсантьевича и Ушакова, наиболее ценимого. Эти имена имеют свое объяснение: Флогель в истории придворных дураков [176] разделяет их на четыре категории: I дураки по природному слабоумию, служащие для развлечения царя; II — дураки в виде наказания, осужденные дурачиться за недостаток сообразительности, проявленный на прежней службе; примером этому служит Ушаков, капитан гвардейского полка, посланный из Смоленска в Киев со срочными депешами. Прибыв к городу ночью и застав ворота запертыми, он долго не мог достучаться и поворотил обратно, снова проскакал тысячу верст и спешил пожаловаться на свою неудачу; III — дураки притворщики, симулирующие безумие, чтобы спастись от смерти, будучи замешанными в какой-нибудь заговор; Петр иногда замечал обман, но считал достаточным наказание, избранное для себя несчастным; IV — дураки по недостатку образования. Посылая заграницу многих молодых, людей Петр, по возвращении, спрашивал у них отчет в приобретенных знаниях; тем, кому судьба не благоприятствовала на таком экзамене, оставалось только надеть дурацкий колпак, чтобы избежать наказания более сурового. В эпоху великого царствования эти придворные шуты имели также, надо сказать, политическое значение: они пополняли царскую полицию. За столом они громко и безнаказанно рассказывали о злоупотреблениях его сановников, их воровстве и лихоимстве. Петр иногда даже возлагал на них поручение: воздать должное наказание. Тогда они старались напоить виновного во время пирушки, затевали с ним ссору, видя его достаточно пьяным, и награждали побоями.[177] В списке Штраленберга пропущены два имени, наиболее знаменитые из шутовской команды: русского Балакирева, и португальца д’Акоста, вероятно родственника известного перекрещенца Уриеля. Второго Петр назначил на должность директора-распорядителя шутовских представлений и начальника над участниками в них. В 1713 г. царь произвел его, кроме того, в графы и сделал самоедским ханом. Это последнее назначение дало повод к целому ряду шутовских церемоний, на которых присутствовало несколько семей настоящих самоедов, привезенных по такому случаю из глубины Сибири. Наряженный самоедом, с развесистыми оленьими рогами на голове, опоясанный желтой лентой, на которой висела медаль с именем Актеона, выгравированным на одной из сторон, среди инородцев фигурировал также один из поваров императрицы. Петр иногда делал из него соперника Ушакову и Балакиреву и очень часто свое излюбленное посмешище. Жена бедняги пользовалась репутацией легкомысленной женщины, и царь никогда не упускал случая, видя его при свидетелях, приставить ему символическим жестом два пальца ко лбу.[178]

       Сама по себе такая манера развлекаться, как ни груба она кажется, в особенности в настоящее время, не подлежит критике: это естественный и необходимый противовес существования, посвященного неустанной работе, перешедшей бы, не будь такого отдыха, границы сил человеческих даже у такой исключительно могучей натуры, как Петр. Великий муж инстинктивно искал в подобных развлечениях отдыха напряженным нервам, и, хватая во всем через край, не сумел и тут избежать недостойных излишеств. Даже можно сказать, что он выкупал нехорошую, циничную или бесчеловечную сторону своей веселой непринужденностью и широким добродушием, проявляемыми им в таких случаях. Спустя полстолетия Христиан VII, датский, отдал под суд и приговорил к смертной казни графа Брандта за то, что тот не мог стерпеть насмешек по поводу своих супружеских злоключений и забылся настолько, что поднял руку на самого государя. Петр, не поморщившись, переносил удары кулаком повара Екатерины, если последний случайно оказывался не в настроении переносить поддразнивания.[179] Напрашивается возражение, что царь мог бы искать себе объектов для шуток не по кухням. Но такова уж была его привычка. Он не был аристократом. Наоборот, он весьма близко стоял к народу по известным чертам грубости юмористического задора и ребяческой веселости, характеризующих чернь всех стран, хотя общее направление ума и характера его и отличают его резко от местного простонародья. Благодаря своим первым сотоварищам, конюхам, Петр хорошо знал народные нравы и обычаи, и отчасти обязан этому знакомству своим знанием толпы и уменьем ею управлять. Мы уже видели его на Рождестве славящим Христа по местному простонародному обычаю, распевающим славословие Господне у дверей домов и требующим установленной подачки. Однажды самый богатый московский купец Филатьев отказался проявить при таких обстоятельствах надлежащую щедрость; Петр сейчас же собрал перед его домом целый квартал и требовал выкупа по рублю на каждую голову.[180] Часть его гения сказывается в этом умении возбуждать толпу — действуя на ее самые низменные инстинкты.

       Действительно неудобная сторона этих увеселений и развлечений заключалась в добровольном смешении, какого придерживался Петр, безумия с рассудком, маскарада с серьезной жизнью. Смехотворные графы и патриархи, шуты и гаеры совмещали и перемешивали постоянно свои шутовские должности и атрибуты с другими званиями и обязанностями, которые создавали из них, или должны были создать, важных сановников. Зотов был хранителем печатей! Иван Головин, ничего не понимавший в мореплавании, хотя сопровождал Петра в Голландию, на этом основании был назначен генерал-адмиралом. Для государя и его друзей тем создавался лишний источник забавных шуток, но флот, который принято было между ними называть семьей Ивана Михайловича, чокаясь за его здоровье, от того ничего не выигрывал.

       Для таких заблуждений не существует ни оправданий, ни извинений; они ясно обнаруживают слабую сторону недюжинного ума, выбитого из обычной колеи, лишенного противовеса, какой воспитание, традиции, общественная среда обыкновенно составляют для наиболее самостоятельных натур, поддерживая равновесие в пространстве, где эти натуры действуют и сами пробивают себе дорогу.

 

 

V

 

       Публичное официальное учреждение шутовского патриаршества, о котором мы уже упоминали, имело ли оно целью, — как утверждают многие, — подготовить уничтожение настоящего? Пожалуй, что так; но как опасен был, опять-таки, подобный окольный путь!.. Ведь Петр рисковал разбить там на каком-нибудь ухабе все достоинство духовенства и даже самое понятие о религии! Говорят, что имелось в виду создать только пародию на папство. Сомнительно. Мы видим, что Зотов поочередно называется то князем-папой, то патриархом. Ну, а выставив рядом с ним самозванного кесаря Ромодановского, какой титул, какое звание, какие обязанности старался высмеять и унизить Петр? Скорее можно предположить, что он преследовал главным образом цель увеселения ума, предрасположенного к причудливости и эксцентричности вследствие некоторого атавистического проявления восточного деспотизма, определенных недостатков духовного склада и определенных пробелов первоначального воспитания. Может быть самые серьезные намерения примешивались или даже служили точкой отправления этой шутовской и непристойной распущенности воображения, но они быстро исчезали, сметаемые и уничтожаемые ее бурным и мутным потоком.

       Не таково мнение одного из недавних апологетов Петра, настолько убежденного, что он удивляется, как никто раньше него не догадался о действительной и неизменной глубине намерений и расчетов, таким образом осуществленных великим государем. Как это никто не понял, что целью царя было скрыть от врагов тайну своих сил, втихомолку против них подготовлявшихся, и работу своей мысли, замышлявшей их уничтожение? Пьяные днем, или притворяясь ими, князь-папа и его конклав употребляли ночь на неустанный труд. Переписка лже-первосвященника с его дьяконом (сам Петр носил такое звание) при всем видимом пустословии и непристойных шутках представляла собой только уловку тайнописания. Так, в письме Зотова к царю, с пометкой 25 февраля 1697 г., «Масленица» со своими спутниками «Ивашкой» (пьянство) и «Еремкой» (разгул), которых Петр должен остерегаться, означали собой коварную и раболепную Польшу с ее союзниками: казачьим атаманом и татарским ханом.[181] Такое толкование не отличается остроумием. Можно ли представить себе Петра и его сподвижников, прибегающих в 1697 году к таким ухищрениям, чтобы уверить Польшу или Швецию в своем бессилии? Последнее в данную минуту было слишком очевидным, и в интересах России было бы достичь совершенно иного оптического обмана. Так же трудно вообразить себе ночи, проведенные Зотовым в неустанном труде. Мы читаем в депеше французского посланника Кампредона от 14 марта 1721 г. «Вышеупомянутый мною «патриарх», прозванный здесь «князем-папой», — записной пьяница, избранный царем чтобы выставить на посмешище свое духовенство». Вот справедливая оценка, по крайней мере в том, что касается нравственной подлинности упомянутого лица, хотя речь идет здесь уже о преемнике Зотова. Во всем остальном спор остается открытым. Думал ли действительно Петр выставить на посмешище свое духовенство? Унизить патриаршество, как власть, соперничавшую с ним? Да, пожалуй. Обычай требовал до того времени, чтобы в Вербное воскресенье в Москве царь участвовал в торжественной процессии, ведя под уздцы ослицу патриарха. Главенство духовной власти, освященное первенствующим положением патриарха Филарета наряду с первым из Романовых, таким образом укреплялось из года в год. Петр заменил процессию шутовским шествием князя-папы, верхом на быке в сопровождении целого ряда повозок, запряженных свиньями, медведями и козлами.[182] Здесь ясно просвечивает политическая цель. Но так же очевидно она быстро стушевывается и уничтожается, благодаря беспрестанным перевоплощениям, бесконечной непристойной пародии, в которой такой опытный свидетель, как Вокерод, не видит ничего, кроме разгула души и тела.

       Однако явление требует себе иного объяснения. Оно слишком обширно, глубоко и продолжительно, чтобы его можно было отнести только на счет личного фантазерства, как бы причудливо и распущенно оно ни было. И действительно, оказывается ирония, сатира, изображение в комическом или карикатурном виде всех важнейших жизненных условий, составляют отличительную черту эпохи, непосредственно предшествовавшей воцарению Петра. Может быть, в этом следует видеть противовес указанному нами аскетическому направлению, приводившему, как сказано выше, к отрицанию всяких проявлений общественной жизни.[183] Что же касается особенностей формы, какую Петр придавал этому стремлению — или какою только содействовал развитию уже существующего — то не имела ли она родственной связи с эксцессами, каким в другое время — но тут приходится оглянуться на целое столетие назад — под влиянием мнимых демонических влияний, предавалось народное воображение и страсти в других странах? Стоит только припомнить оргии ночных шабашей и черных месс, так распространенных во Франции в начале семнадцатого столетия,[184] слабым отражением которых являются мистификаторские изобретения современных оккультистов. Аналогия причин в этом отношении по-видимому подтверждает аналогию фактов. И там и тут — возмущение духа и плоти, одинаково угнетаемых и стесненных обычным укладом жизни и, в погоне за минутным облегчением, устремляющихся, рвущихся за пределы действительности, за пределы закона, религии и общества. Странность заключается в том, что Петр председательствовал на таких сатурналиях. Но разве он не имел одинаковых потребностей, не подчинялся общему закону, подавая первый пример, и добровольно соглашаясь замкнуться ужасным железным кольцом, созданным его указами?

       Впрочем, прежде всего, необходимо привести факты, которые могут оказаться достаточно убедительными.

       Происхождение оскорбительных комедий, в каких участвовали папа или патриарх Зотов и его преемники, относится, как сказано выше, к первым годам царствования; но подробности развивались постепенно. Создав первосвященника, Петр понемногу добавлял к нему кардиналов, конклав. Это «всешутейший» или «всепьянейший собор» — конклав или собрание «всех шутов» и «всех пьяниц» — учреждение постоянное, почти официальное. И Петр из года в год совершенствовал его устав, изобретая, дополняя собственноручно статуты и регламенты, работая над ним даже накануне Полтавской битвы.[185] Членами этого учреждения состояли самые беспутные из его собутыльников, к которым царь присоединял несколько человек, отличавшихся серьезностью ума и строгими нравами, может быть по жестокому капризу деспота, а, может быть, чтобы, унизив, крепче держать их в руках. Избранные прежде всего отправлялись в дом князя-папы, прозванный «Ватиканом», чтобы представиться и выразить свою благодарность. Четверо заик, под предводительством царского камердинера, служили им толмачами во время этой церемонии, когда их одевали в красное платье, в котором впредь им предстояло щеголять. В таком наряде они отправлялись в зал «Консистории», где вся обмеблировка состояла из кресел, расставленных по стенам. В глубине, на груде эмблематических предметов, бочонков, стаканов и бутылок возвышался трон князя-папы. Кардиналы проходили перед ним один за другим, получали стакан водки и выслушивали установленную формулу: «Преосвященный отец, раскрой рот, проглоти, что тебе дают, и ты нам скажешь спасибо». После чего все усаживались в кресла, заседание считалось открытым и затягивалось на долгие часы, причем возлияния чередовались с шутовскими выходками. Конклав помещался в соседнем доме, куда направлялась процессия во главе с князем-папой, ехавшим верхом на бочке, запряженной четырьмя волами. Его окружали шутовские монахи, якобинцы, кордельеры. Ряса отца Калльо, француза, кордельера, проживавшего в Москве, послужила образцом для их костюмов. Петр даже настаивал на участии самого монаха в шествии и уступил только перед энергичным протестом французского посланника. Одетый голландским матросом, царь обыкновенно сам руководил шествием. Обширная галерея, обставленная узкими диванчиками, ожидала членов конклава. В проходах опять-таки бочки, распиленные пополам и предназначенные частью для съестных припасов, частью для отправления естественных нужд. Шутовским кардиналам строго воспрещалось покидать свои ложа до окончания конклава. Прислужникам, приставленным к каждому из них, поручалось их напаивать, побуждать к самым сумасбродным выходкам, непристойным дурачествам, а также, говорят, развязывать им языки и вызывать на откровенность. Царь присутствовал, прислушиваясь и делая заметки в записной книжке. Конклав продолжался трое суток. Когда не предстояло избрания нового папы, время проходило в спорах, например, относительно качеств вина, непонравившегося одному из кардиналов.

       В 1714 г., чтобы внести разнообразие в программу, Петр затеял женить князя-папу, Зотова, восьмидесятичетырехлетнего старца, отца сыновей, занимавших видное положение в армии. Один из них тщетно умолял царя избавить седины отца от такого позора. Невестой была выбрана Анна Пашкова, из хорошей семьи, около шестидесяти лет от роду. Начались грандиозные приготовления к празднованию беспримерной свадьбы. Надо заметить, что Северная война все еще свирепствовала в данную минуту со своей зловещей свитой общего траура и жертв, изнурительных для народа. И вот, за четыре месяца до события, всем придворным чинам и дамам был разослан приказ приготовиться к участию в предстоящем торжестве и прислать канцлеру, графу Головкину, подробное описание выбранного костюма, чтобы не могло случиться более трех похожих. Участники и костюмы два раза подвергались самоличному осмотру Петра, 2 декабря 1714 г. и 15 января 1715 г. Он собственноручно писал все указания и распоряжения, относящиеся к церемониалу, придуманному для этого случая. В назначенный день, по сигналу пушки с Петропавловской крепости, все мужчины и женщины, принимавшие участие в маскараде, собрались, первые — в доме канцлера, вторые — у «княгини-игуменьи». Теперь имелась уже и «княгиня-игуменья», г-жа Ржевская, «ловкая и льстивая, но всегда пьяная баба», по отзыву одного из современников. После смерти заместительницей ее сделалась княгиня Анастасия Голицына, дочь князя Прозоровского, большой друг Петра, с которой он обращался как с сестрой — пока не велел публично отстегать плетьми на дворе Преображенского приказа. Она обвинялась в сообщничестве с Алексеем, за которым ей было поручено следить и подсматривать. Она вернула себе царскую милость, согласившись занять место г-жи Ржевской.[186]

       Шествие началось от царского дворца и, перейдя по льду через Неву, направилось на другом берегу к церкви Петра и Павла, где девяностолетний священник, разысканный в Москве, ожидал у алтаря жениха и невесту. Шествие открывал Ромодановский, лже-кесарь, наряженный царем Давидом, с лирой в руках, прикрытый медвежьей шкурой. Он ехал в санях, запряженных четырьмя медведями, пятый стоял на запятках вместо лакея. Награждаемые ударами кнута всю дорогу, звери испускали оглушительный рев. Сзади следовали на очень высоких санях новобрачные, окруженные купидонами, с оленем, украшенным огромными рогами, впереди, на месте кучера, и козлом на запятках. Лже-патриарх нарядился в свое папское облачение. Вся столичная знать, представители правительства, аристократии, дипломатического корпуса, князь Меншиков, адмирал граф Апраксин, генерал Брюс, граф Витутум, посланник Августа II, в костюмах гамбургского бургомистра играли на рылях; канцлер, князья Яков и Григорий Долгорукие, князья Петр и Дмитрий Голицыны, наряженные китайцами, играли на свирелях; императорский резидент Плейер, ганноверский посланник Вебер, голландский резидент де Би, одетые немецкими пасторами, играли на волынках. Все были налицо, многие смущенные и недовольные, но Петр не обращал на это внимания. Некоторые сановники, Михаил Глебов, Петр и Никита Хитровы были избавлены от необходимости играть на музыкальных инструментах, «потому что их дряхлая старость мешает им владеть руками». Но все-таки им было приказано присутствовать. Царевич, в костюме охотника, трубил в рог. Екатерина в финском наряде с восемью придворными дамами; старая царица Марфа, вдова царя Федора, в польском костюме; принцесса Ост-Фрисландская в древнегерманском костюме, все играя на свирелях. Петр, по обыкновению наряженный матросом, бил в барабан. Венецианцы, извлекавшие пронзительные звуки из своих свистков, дикари из Гондураса, потрясавшие копьями, поляки, пиликавшие на скрипках, калмыки, тренькавшие на балалайках, норвежские поселяне, лютеранские пасторы, католические монахи, епископы с оленьими рогами на голове, раскольники, китобои, армяне, японцы, лапландцы, тунгусы окружали его пестрой шумной толпой. Музыка, рев медведей, звон колоколов, раздававшийся изо всех церквей, восклицания тысяч зрителей смешивались в адской какофонии. И толпа кричала: «Патриарх женится! Ура патриарху с супругой»!.. Банкет, закончившийся оргией, как нетрудно себе представить, завершил церемонию. Восьмидесятилетние старцы, нетвердо державшиеся на ногах, исправляли обязанности кравчих. Празднество продолжалось на другой день и длилось до февраля.[187]

       Нельзя умолчать о следующей подробности: в самый день свадьбы, между маскарадом и банкетом, Петр, не снимая матросского костюма, ухитрился дать аудиенцию графу Вицтум и, переговорив с ним о делах весьма серьезных, вручил письмо к его государю, помеченное тем же числом и касающееся польских дел. Он принимал также Бассевица и толковал с ним о делах герцога Голштинского.[188] Конечно, такое обстоятельство достойно удивления, но тем не менее обстановка, среди которой оно промелькнуло, не может не показаться возмутительной. В 1717 г. Зотов умер, Петр составил для выборов его преемника новый регламент, целое сочинение, где изощряется в смешных и непристойных изобретениях, настаивая в особенности на удостоверении пола кандидата по обычаю, установленному в Риме после знаменитой папессы Иоанны. Не забудем, что в это время Петр ожидал возвращения сына Алексея и готовился приступить к ужасному процессу, набросившему такую печальную тень на последние годы его жизни. По нему этого совершенно незаметно. Кандидата звали Петром Ивановичем Бутурлиным. До сих пор он носил звание архиепископа Петербургского в епархии пьяниц, прожор и дураков. Принадлежал он к одной из знатнейших фамилий страны. Петр предназначил себе на этот раз роль протодьякона конклава, члены которого получали свои избирательные записки из рук «княгини-игуменьи», целуя при этом ее груди. Записки эти изображаются яйцами... Пропускаем неподдающиеся передаче подробности.[189] Спустя несколько месяцев несчастный Алексей изнемогал под кнутом в допросной камере, а его отец тем временем пировал с новым князем-папой, «патриархом или скорее издевательством над патриархом», как выражается Вакерод, и присутствовал при сценах безобразного, омерзительного разгула: «Переполнив, наконец, себе желудок, патриарх облегчил его, обдав с высоты трона вонючей струей парики и одежды сидевших у подножия его стола, что доставило обществу громаднейшее удовольствие».[190]

       В 1720 г. Петр придумал женить Бутурлина на вдове Зотова, и вот снова затеваются дурачества, непристойности и невыразимые профанации. Устраивается постель в пирамиде, воздвигнутой перед Сенатом в память счастливой битвы со шведами. Нет пощады даже победе, крови пролитой на защиту отечества, собственной славе! Молодых укладывают, напоив их мертвецки пьяными, и заставляют их пить еще из стаканов, одна форма которых — оскорбление для нравственности; потом через отверстия, устроенные в стенах пирамиды, толпе дают насладиться зрелищем, каким, говорят, любовался Людовик XV на свадьбах своих детей. На следующий день князь-папа вступает в исполнение своих папских обязанностей, раздавая благословения «по обряду русских священников» процессии масок, собравшихся в его жилище.[191]

       Это папство было непродолжительным, и 10 сентября 1723 г. мы читаем в депеше Кампредона: «Церемония провозглашения нового патриарха будет происходить в Москве. Местом конклава выбран маленький островок по соседству с Преображенским, где находится крестьянская изба. Самозванные кардиналы соберутся там в назначенный день; их заставят целые сутки пить вино и водку, не давая им спать, и после такой блестящей подготовки они выберут себе патриарха».

       Не может быть двух мнений о подобных мерзостях и гнусностях. Можно только расходиться во взгляде на их толкование. Мы придерживаемся уже высказанного нами мнения. Петр является представителем общества еще только формирующегося, куда исторические посылки и его личная инициатива внесли и привили различные, противоположные ферменты; где нет ничего прочного, заветного, а следовательно и священного. Со времен Иоанна Грозного все выдающиеся люди в этом обществе были оригиналами, «самодурами», по выразительному народному названию, что объясняется отсутствием общей почвы национальной культуры. Таков и Петр — мастодонт в образе человека. Он духовно сохранил колоссальные, грандиозные размеры допотопной флоры и фауны; в нем бушуют стихийные силы и инстинкты. Он человек первобытный, полный зарослей, как девственный лес, изобилующий жизненными соками и разнообразный до бесконечности; непохожий ни на кого и вызывающий сравнения самые разноречивые, мощный и причудливый, трагичный и шутливый, родственный Людовику XI и недалекий от Фальстафа. Весьма близко стоявший к народу, как уже было говорено, не чуждавшийся трясины, откуда медленно поднимался вокруг него общественный отбор, он избирал себе сподвижников и друзей в среде простонародья, заботился о своем хозяйстве, точно лавочник, бил жену как мужик, и искал удовольствий там, где привыкла их искать толпа. Если добавим к этому постоянное столкновение в его уме мыслей и планов, часто противоречивых, но имевших обыкновенно предвзятую цель всеобщего переворота и уравнения; если припомним, что в его воле всегда жило сознание безграничнейшей власти над людьми и обстоятельствами, когда-либо выпадавшей на долю человека, а в душе, как мы уже говорили, — страстное стремление за пределы действительности, становившейся наконец невыносимой даже для такого человека, как он, — то и на эту сторону его духовного облика, по нашему мнению, прольется достаточно ясный свет.

 

 

Глава 3. Планы, принципы и приемы управления

 

I. Изобилие планов. — Мнемонические приемы. — Планы эти по большей части — заимствования. — Подражание Западу. — Неудовлетворительность некоторых существенных понятий. — Правосудие, религия, нравственность. — Умственная непоследовательность. — Практический ум. II. Общее представление о роли государя. — Столкновение противоречивых принципов. — Отрицание отдельной личности и поглощение ее общественной жизнью. — Введение социального принципа в переустройстве страны и признание его крайних последствий. — «Первый слуга государства», Петр представляет в государственное пользование богатства, накопленные его предшественниками. — Наследие Романовых. — Жалованье «Петра Михайловича». — Его расходная книга. — 366 рублей в год. — Обратная сторона медали. — Прихоть и деспотизм. — Слуга заносит руку на своего повелителя. III. Причины такого противоречия. — Революционный характер реформы. — Присоединение азиатского элемента. — Террористический режим, усугубленный его влиянием. — Историческая преемственность. — Самовластье и розыск. — Любитель-палач. — Всеобщее шпионство. — «Язык». — Тайная канцелярия и судебные заседания Конвента. — Продолжительность такого режима и долготерпение подчиняющегося ему народа. — Соответствие местным нравам. IV. Система вечных угроз. — Короткая расправа. — Дубинка. — Под топором палача. — Дезертирство. — Карательные меры для его искоренения. — Клеймо. — Вне закона. — Недостаточность таких мероприятий. — Всеобщее бегство. — «Близко к царю, близко от смерти». — Отчужденность родовитых фамилий. — Выскочки. — Их содействие усилению гнета. — Фаворитизм. — Старозаветные традиции. — Их роль в реформе и влияние на ее значение.

 

I

 

       Говоря об умственных дарованиях великого преобразователя, мы уже постарались обрисовать их проявление на деле, потому что он — олицетворение дела. Однако следует еще изобразить их в непосредственном столкновении с жизненной действительностью и способами управления. У Петра ежедневно зарождались новые планы. Об их изобилии свидетельствуют мнемонические приемы, к которым ему приходилось прибегать, чтобы не подвергать риску случайной забывчивости ежедневный результат такой мозговой плодовитости. Петр всегда носил при себе и постоянно вынимал из кармана записную книжку, куда заносил быстрые заметки. В записных книжках места не хватало; он пользовался первым попавшимся клочком бумаги, малейшим пустым промежутком в деловых бумагах, находившихся у него под рукой, хотя бы содержание их не имело никакого отношения к предмету, озабочивавшему его в данную минуту. Таким образом на полях донесения, касающегося предполагаемого основания С.-Петербургской Академии, дополняя собой заметки, относящиеся к этому учреждению, находятся следующие строки, начертанные так же рукой Петра: «Надо послать Румянцеву, на Украйну, приказ обменять быков, каких можно вывести из этой местности, на овец и баранов и отправить кого-либо заграницу, чтобы научиться уходу за этой породой животных, как их стригут и как обрабатывать их шерсть».

       Эти соображения, если их хорошенько рассмотреть, скорее простые заимствования извне, почти не подвергнувшиеся внутренней мыслительной переработке, и качество их не соответствует количеству. Петр думал, как и видел, останавливаясь главным образом на подробностях, и ум его по преимуществу — превосходнейший рефлектор. Но при том зеркало его кажется состоящим из чересчур многосложных и причудливо расположенных граней: часть окружающих предметов не захватывается его полем зрения, и часто эти предметы наиболее близкие. Живя рядом с Посошковым, Петр не подозревал о существовании этого своеобразного и глубокого мыслителя. Вероятно, неудача бедного философа заключалась в том, что он не родился англичанином или немцем. Напрасно он посылал государю некоторые из своих сочинений: «Рассуждение о богатстве и бедности», обширную и поразительную политическую энциклопедию; даже старался привлечь внимание царя в области практических применений, столь им ценимой. Не он ли был основателем первого в России производства селитры? Князь Борис Голицын заплатил ему четырнадцать рублей за изобретение, и тем ограничилась вся его награда. Когда наконец, уже после смерти Петра, его сочинения были прочитаны, то автора их засадили в тюрьму, где он и умер. Издатель же для них нашелся только полстолетия спустя, в 1799 г. Петру не нужны были его знания и таланты: во время своего пребывания в Гааге он обратился к государственному секретарю Штатов, Фажелю, с просьбой указать человека, способного учредить и управлять у него государственной канцелярией, т. е. еще одного голландского подмастерья, который мог бы установить и пустить в ход новую машину. Затем в Лондоне он по тому же поводу советовался с протестантским священником. В «Аполейпомена» Франциска Ли [192] находим следы такого совещания, и наряду с глубокомысленными рассуждениям о плане Ноева ковчега там находим принцип будущих административных коллегий, положенных великим мужем в основу правительства. Фокус его зеркала неизменно обращен был к Западу. Мемуары Остермана, еще неизданные, говорят, содержат следующее признание, приписываемое великому мужу: «Европа нам нужна на несколько десятков лет; потом мы обернемся к ней спиной».[193] Я не имел возможности удостовериться в этой цитате, но даже в случае ее точной передачи, в ее подлинность трудно поверить. Без проверки, легче предположить, что она носить печать современного славянофила.

       Действие у этого человека, находящегося в постоянном движении, часто предшествовало мысли или по крайней мере непосредственно за ней следовало; у него было больше самостоятельных поступков, чем мнений. При этом наблюдается полнейшее отсутствие некоторых основных понятий, например в области правосудия. В 1715 г. несколько голландских кораблей были сожжены его моряками, принявшими их за шведские суда. Он заявил, что убытки должна заплатить Швеция, потому что событие произошло близ Гельсингфорса, а Гельсингфорс принадлежит Швеции. И считал себя безусловно правым. Чтобы получить нужную сумму, он заставил канцлера Пиппера, своего пленника со времен Полтавской битвы, подписать вексель на Стокгольм, а когда шведское правительство отказалось от уплаты, приказал посадить Пиппера в тюрьму, — где семидесятилетний больной старец умер в следующем году.[194] Нам уже приходилось указывать на непоследовательность поступков Петра, обнаруживавших хаос, царивший в его уме в области религии. «Запись исповедников», впоследствии скрываемая Екатериной от Вольтера, — его изобретение, а также и карательные меры для ослушников. Он пел на клиросе в церквах, и каждая его победа сопровождалась богослужением, длившимся не менее пяти часов. После Полтавской битвы служба продолжалась семь часов, чтобы возблагодарить в достаточной степени Бога-воителя. В церквах, обыкновенно посещаемых Петром, были выставлены кружки, куда опускались пожертвования, в виде штрафа, налагаемого им на присутствующих, уличенных в неподобающем поведении, болтливости или дремоте, а в Александро-Невской лавре сохраняется железный ошейник, предназначавшийся суровым государем для рецидивистов. В следующее воскресенье им приходилось выстаивать обедню прикованными за шею к стене храма.[195]

       А иногда его слова и даже поступки обнаруживали в нем склонность к протестантизму. Он окружал себя лютеранами и кальвинистами, затевал с ними догматические диспуты, где его православие сильно хромало, и благоговейно выслушивал проповеди заведомо еретические. Указ, изданный в 1706 г. по его повелению, разрешал всем протестантам свободу богослужения. Но Тейнер обнародовал целый ряд документов, свидетельствующих о надеждах, возлагавшихся Римом в это самое время и даже после такого распоряжения, на возможность соединения обеих церквей, и бывали случаи, когда государь выказывать поощрение даже иезуитам. Собственно говоря, он приступил к их изгнанию в 1689 г., и в 1698 году в Вене высказывал о них мнение далеко не лестное: «Император не может не знать», говорил он, «что эти люди богаче него; однако, в последнюю войну с Турцией он не попользовался от них ни одной копейкой, ни одним человеком!» Однако это не помешало отцам, восемь лет спустя, основать коллегию не только в Москве, но еще в Петербурге и Архангельске. Здесь они оставались до 1719 года. Вдруг неожиданно новое гонение. Что случилось? Разрыв с Венским двором, покровителем последователей Лойолы. Не будучи в силах поразить императора, Петр обрушился со своим гневом на его верноподданных. Вот ясное отражение его воззрений, религиозных и политических.[196]

       А евреи? Относительно них у Петра, по-видимому, была предвзятая мысль. Он их терпеть не мог и ни под каким видом не желал дозволить им пребывания в своем государстве. Но что же? Мы видим среди его приближенных некоего Мейера, происхождению которого не вызывает сомнений, который вместе с зятем Лупеом служит ему посредником в различных финансовых операциях и при продовольствии армии. Мы встречаем этого откупщика даже во время заседаний сената, восседающим по правую руку от императора и окруженным почтительностью и предупредительностью.[197]

       Прежде всего и во всем Петр «материалист», и благодаря этому в вопросах нравственности его мнения, как и общее направление поступков, граничат обыкновенно с практическим цинизмом. Детоубийство наказуется смертью в его законодательстве, но законодатель удивляется, что Карл V применял ту же кару за прелюбодеяние: «Разве у него было слишком много подданных?» Прибыв однажды в Вышний Волочек, Новгородской губернии, для наблюдения за прорытием каналов, он заметил в толпе молодую девушку, сразу бросившуюся ему в глаза своей красотой и смущенным видом. Он подозвал ее к себе; она подошла, но сгорая стыдом и закрыв лицо руками. Царь выразил намерение выдать ее замуж; остальные молодые девушки, присутствовавшие при этом, разразились смехом. В чем же дело? Ему объяснили, что бедняжка забылась с немецким офицером, покинувшим ее с ребенком на руках. Большая беда! Он строго отчитал насмешниц, приказал показать себе ребенка и радовался, видя в нем будущего хорошего солдата. На прощанье поцеловал мать и наградил ее пригоршней серебряной монеты с обещанием еще раз навестить.[198]

       Петр дает десять тысяч червонцев председателю своей торговой коллегии Толстому, желая помочь ему избавиться от итальянской куртизанки, и приказ о выселении ее, но чтобы деньги не пропадали совершенно даром, он затаивает секретные переговоры, возложив на красавицу поручение соблазнить ими Вену и Рим.[199]

 

 

II

 

       Как уже было сказано, Петр имел общее представление о своей роли и обязанностях, а также о сопряженных с ними правах; но совершенно бессознательно он совмещал при том, нисколько об этом не беспокоясь и даже того не подозревая, два принципа, положительно непримиримые. Исходя из полнейшего отрицания личности ради общественных интересов, он кончает положительным поглощением общественности неограниченным я. Оставив далеко позади Людовика XIV, он желал отождествлять собой не только «Государство» с «государем», но всю народную жизнь, прошлую, настоящую и будущую. Он твердо верил, что умственное и экономическое возрождение, которыми он руководил, но которые зависели от причин предшествовавших и отчасти находились вне сферы его влияния, — всецело его личное дело, его создание, творение его рук, лишенное без него всякого смысла и даже возможности осуществления. Без сомнения, он верил также в продолжение этого дела за пределами своего вероятного земного существования; он даже работал исключительно для этого будущего, но в глубине души не представлял себе его без собственного участия. Отсюда проистекало его равнодушие к вопросу престолонаследия. Не потоп видел он после себя, а почти небытие.

       Его права и обязанности, как он их понимал, являлись для России новостью. Весь уклад, государства, не исключая и политической жизни, покоился до него на семейных устоях. Царь Алексей Михайлович, его отец, был только главой народа и семьи. Никакого общества; ни малейшего намека на права и взаимные обязанности. Это нравы и обычаи востока. Петр вернулся из-за границы с усвоенным им новым принципом «общественности», который стал проводить в жизнь, впадая по обыкновению в крайности. Объявляя себя первым слугой родины, он доводил эту мысль до странных, уродливых преувеличений. В 1709 г. он писал фельдмаршалу Шереметьеву, прося его поддержки у «государя», т. е. Ромодановского, ходатайствуя о получении чина контр-адмирала, приниженно излагая свою просьбу и перечисляя свои заслуги перед отечеством. В 1714 г. он получил и безропотно принял отрицательный ответ адмиралтейства, к которому обращался с ходатайством о повышении в чине. В 1723 году во время стоянки в Ревеле со своим флотом он заручился докторским свидетельством, чтобы получить от генерал-адмирала разрешение ночевать в городе.[200] Выстроив себе дачу близ Ревеля, Екатериненталь, Петр удивился при первом своем посещении, не видя никого в парке. Не для себя же одного он заставлял работать столько народу и потратил столько денег? На следующий день глашатай возвестил жителям Ревеля, что парк находится в их распоряжении и что они могут разгуливать там без стеснений.[201] Сейчас же после восшествия на престол царь разделил на две части весьма значительные богатства, накопленным его отцом и дедом. Благодаря привилегиям и монополиям, присвоенным государю, царь Алексей владел 10734 десятинами пахотной земли и 5000 домами с доходом в двести тысяч. Петр не пожелал ничего оставить себе; он предоставил в государственное пользование все эти поместья и сохранил за собой только скромное наследие Романовых: восемьсот душ в Новгородской губернии.[202] К доходам со своего именья он прибавлял только обычное жалованье, соответствовавшее чинам, постепенно им проходимым в армии или во флоте. Сохранились квитанции с его подписью, свидетельствующие о получении им ежегодного вознаграждения в размере 366 руб. в качестве тиммермана. Имеется также его счетная книга, ведущаяся не особенно аккуратно, но изобилующая любопытными подробностями. «В 1705 г. получил 366 рублей за работы на Воронежских верфях и 40 рублей за службу в чине капитана. В 1706 г. всего 156 рублей, полученных в Киеве. В 1707 г. жалованье полковника, полученное в Гродно: 460 руб. — Расходы: в 1707 г. пожертвовано в Вильне в монастырь 150 руб.; за материи, купленные в том же городе 39 руб.; Анисье Кирилловне на платье 26 руб.; князю Григорию Шаховскому на платье 41 руб.; адъютанту Бартеньеву для крайне нужной поездки 50 руб.» [203] Посетив однажды завод в Истьи, Рязанской губернии, он смешался с рабочими, трудился несколько часов с молотом в руках, потом сделал подсчет: оказалось, что он заработал восемнадцать алтын (алтын — 3 коп.) за такое количество пудов чугуна, над которыми упражнял силу своих мускулов. Получив деньги, он с гордостью заявил, что по возвращении в Москву отправится в ряды и употребит свой заработок на покупку новых башмаков, потому что бывшие на нем совершенно развалились.[204]

       В этом много трогательного, также как и величавого; но у медали была и своя обратная сторона. Прежде всего тут была большая доля причуд, что хорошо сознавал сам великий муж. В 1713 г. он писал из Гельсингфорса Екатерине: «6-го месяца адмирал возвел меня в генеральский чин, с чем поздравляю и генеральшу. Странное дело! чин контр-адмирала я получил во время кампании в степях, а вот теперь сделался генералом, плавая по морю». История, сообщаемая Нартовым, встреча Петра с Ромодановским по пути в Преображенское забавно освещает настоящую двойственность, какую ему нравилось создавать между действительностью и своим воображаемым чином и положением. Петр в скромной одноколке, по своему обыкновению, приветствовал самозванного государя, величая его полным титулом: «Mein gnodiger Her Kaiser», но забыл обнажить голову. Ромодановский в роскошном экипаже, окруженный многочисленной свитой, предшествуемый курьером, разгонявшим толпу ударами бича и громким криком: «Сторонись! шапки долой»! пролетел словно вихрь, окинув настоящего государя гневным взором. Час спустя, он вызвал к себе «Петра Михайлова».[205] И, не вставая и не предлагая тому сесть, на него накинулся: «С каких это пор он осмеливается не снимать шапки, приветствуя его?» — «Я не узнал ваше величество в татарском одеянии», возразил Петр. И его величество этим удовлетворился. Он вероятно вспомнил об одном письме, полученном от «Петра Михайлова», вследствие жалобы Якова Брюса и начинавшемся следующими словами: «Зверь! долго ль тебе людей жечь? — И сюда (Петр находился тогда в Голландии) раненые от вас приехали (Брюс, изувеченный Ромодановским). Перестань знаться с Ивашкой (Хмельницким). Быть от него роже драной».[206]

       Но вот что гораздо важнее: все это ложное унижение и действительное самоотречение, тут проявлявшиеся, не мешали тому же самому человеку быть относительно народа, которому он, по своему заявлению, служил, ради которого отказывался от всего, которому посвящал всю свою жизнь, быть, не только самым требовательным, — чему еще можно бы найти оправдание, — но и самым безграничным деспотом. Очевидно, служба жертвы приурочивались им к этому высшему идеалу, бесконечно требовательному, обязательному для всех; между тем как ему следовало бы считаться с отсутствием способностей, со слабостями, личным недостатком развития. Но у Петра не было ни для кого снисхождения. Кто не занимал в общем ряду указанного места, не исполнял возложенных на него обязанностей, был изменником, отступником и как таковой лишался защиты закона. Если он владел имуществом, оно отбиралось у него потому, что человеку, никуда негодному, не надо ничего иметь. Из доходов ему выдавалась незначительная доля, а остальное переходило к родственникам, и простого ходатайства последних, представленного в Сенат и им засвидетельствованного, было достаточно, чтобы совершить передачу. Если он находился в возрасте, пригодном для вступления в брак, ему запрещалось жениться, потому что дети, без сомнения, будут походить на него, а «государству таких подданных не надо».[207] В декабре 1704 г. в Москве Петр сам произвел смотр своему штату, боярам, стольникам, дворянам и всем служащим, имеющим какой-либо чин. Рядом с каждым именем, он собственноручно записывал предназначаемую лицу должность.[208] Если человек не соответствовал требованиям выбранного для него места или уклонялся от них, его ожидала гражданская смерть, если удавалось избежать иной.

       Был ли свободен по крайней мере человек, поступивший на службу, если исполнял свои обязанности? Вовсе нет! Потому что принцип, во имя которого он призван, требует его всего без остатка: его душу и тела, всех его мыслей и времяпрепровождения до развлечений включительно. И здесь — проявляется во всем объеме, со всеми последствиями сбивчивость представления об идее и человеке, ее олицетворяющем. Существует только одна цель и одна дорога, к ней ведущая; царь идет впереди, надо следовать за ним. Надо делать то, что он делает, думать, как он думает, и веселиться, как он и когда он веселится. Надо обходиться без мостов, чтобы переправиться на другой берег Невы, потому что царь любит совершать этот переезд на лодке. Надо брить себе бороду, потому что у него плохая борода. Надо напиваться, когда он пьян, наряжаться кардиналом или обезьяной, если ему это нравится, богохульствовать, если ему так вздумается, и проводить на следующий день по семи часов в молитвы. В случае сопротивления, ослушания или просто недостатка понимания, если силы не ответствуют стараниям, если отвращение берет верх над желанием повиноваться или просто ум не в состоянии усвоить приказания — виновного ждут палка, кнут или плаха. Объявивший себя «слугой» заносит руку на своего властелина, бьет его или убивает. В марте 1704 г. князь Алексей Баратынский подвергается на торговой площади наказанию кнутом за то, что скрыл несколько рекрутов, которых обязан был доставить; но в том же году Григорий Камынин присуждается к такому же наказанию за отказ принять участие в «славлении».[209]

 

 

III

 

       Противоречие поразительное, но объяснимое. Петр — преобразователь силою; его преобразования носят характер революции, вследствие чего его правление соответствует условиям существования и деятельности, неразрывно связанным во всех странах и во все времена с политическим и социальным положением, определяемым таким образом. С другой стороны, это правление до известной степени еще оставалось данником заветов прошлого: истории, обычаев, нравов. Сам Петр это сознавал. На одной из триумфальных арок, воздвигнутых в Москве в 1721 г. по случаю мира со Швецией, изображение царствующего государя соединено с изображением Иоанна Грозного. Это мысль герцога Голштинского. Дядя одобрил племянника и воспользовался удобным случаем, чтобы подчеркнуть историческую общность, которую его поступки и действия бесспорно ежеминутно подтверждали.[210] Пусть в принципах нет никакого сходства, практика на каждом шагу опровергала теорию. Теория иногда граничила с крайним либерализмом; практика почти всегда оставалась деспотизмом, произволом, розыском, террором. Да, это было правление террористическое, как впоследствии правление Робеспьера, а раньше Кромвеля, только еще с особым отпечатком жестокости, свидетельствующим о его азиатском происхождении. В 1691 г. несчастный политический сообщник Софьи, Василий Голицын, в своем далеком и ужасном изгнании подвергся новому преследованию. Чернец слышал, как бывший правитель предсказывал близкую смерть царя; допрошенный несколько раз, он упорно стоял на своем доносе. По-видимому, доказательства были налицо, однако следствия установили, что послушник никогда не видал изгнанника, не бывал в Яренске, где тот находился в заточении; он выдумал «от безумия», — сумасшествия, часто встречавшегося как во времена Иоанна Грозного, так и в царствование Петра, — умственного потрясения вследствие постоянного страха перед тайным приказом и застенком. Такая система соответствовала народным обычаям. Народная поговорка ее освящает и одобряет: «Кнут не ангел, а язык развяжет!» Петр в этом был убежден; он был страстный поклонник розыска, любитель ужасного искусства, и собственноручно записывал ход допроса, часто вмешиваясь в него сам. Тогда он входил в мельчайшие подробности, подчеркивая каждое слово, следя за каждым движением. Он призвал к себе во дворец для допроса простого ювелира, подозреваемого в краже драгоценностей, подверг его дважды, и каждый раз по часу, пытке дыбой и кнутом, а вечером весело рассказывал герцогу Голштинскому о своем утреннем времяпрепровождении.[211] Имея к своим услугам целую армию сыщиков и шпионов, он поощрял их усердие, подслушивая под дверями, прогуливаясь между столами во время пирушек, когда обязательные возлияния разгорячали головы и развязывали языки. Около должностных лиц или военачальников, по отдаленности расстояния ускользавших от его непосредственного наблюдения, он назначил комиссаров, контрольных агентов, находившихся с ним в переписке и пользовавшихся весьма широкими полномочиями. Посланному для усмирения бунта в Астрахани фельдмаршалу Шереметьеву приставлен был с этой целью простой сержант гвардии Щепотьев; за бароном Шлейницом, посланником в Париже, следил его канцелярский писец, Юрин.[212] Прием знакомый. Столетие спустя та же история повторяется с Белльгардом, Дюбуа и Дельми, представителями Конвента в лагере Дюмурье.

       Революции следуют своей чередой, вполне походя друг на друга. Для одного из современников, автора «Записок», история года великого царствования почти ограничивалась перечнем казней.[213] Арест одного обвиняемого влек за собой десятки, сотни других. Прежде всего виновного подвергали пытке, чтобы заставить выдать своих сообщников; он называл имена, по большей части случайно подвернувшиеся; когда запас иссякал, ему надевали на голову мешок из дерюги и водили по улицам, разыскивая прохожих, которых он мог бы указать палачу. Отчаянный крик раздавался повсюду, звуча грознее, чем «Пожар!» и обращая в пустыни людные улицы. «Язык? язык?» Так окрестил народ невольного соучастника, по большей части покорного, погони за ослушниками. И все бежали врассыпную. Доносы размножались в невероятном количестве; целый ряд указов тому способствовал, одобряя и поощряя доносчиков и грозя строжайшим наказанием тем, кто, имея сведения, касающиеся безопасности царя или государства, не поспешил их сообщить.[214] Обыкновенно в виде награды выдавалось десять рублей, но при исключительных обстоятельствах размер вознаграждения значительно увеличивался. В 1722 г. на одной из московских площадей около фонаря было положено десять мешков, в каждом по сто рублей, предназначавшихся тому, кто укажет автора памфлета против государя, подброшенного в одной из кремлевских церквей. Кроме того доносчику были обещаны земельные угодья и место. Первый встречный, произнеся роковой возглас: «Слово и Дело» и заявляя таким образом о том, что знает и подозревает деяние, подведомственное тайной полиции, мог возбудить уголовное преследование. И не требовалось больших улик для привлечения к суду: достаточно было неосторожного слова, даже того менее. Один крестьянин был подвергнут пытке, а затем осужден на вечные каторжные работы за то, что, пьяный, приветствовал царя «необычным образом». Другой подвергся той же участи за незнание, что царь принял теперь титул императора. Священник говорил о болезни государя и как будто допускал возможность его смерти — его сослали в Сибирь, на каторгу. Женщина увидала у себя в погребе на бочонке с пивом буквы, начертанные неизвестной рукой, на неведомом языке; на допросе она не сумела объяснить их значение и умерла под кнутом. Другая женщина, находясь в церкви, нарушила богослужение криками и беспорядочными движениями; она была слепая и вероятно одержима падучей болезнью, а может быть просто хотела устроить скандал. Ее подвергли допросу. Студент в состоянии опьянения произнес непристойные слова: тридцать ударов кнута, вырванные ноздри и вечные каторжные работы. Это выдержки из официальных документов, протоколов тайной канцелярии, и, не будь кнута, их легко было бы смешать с постановлениями судилищ под председательством Кутона или Сен-Жюста.[215]

       Петра нельзя назвать совершенно чуждым чувству милосердия. В этом отношении он стоял выше уровня обыкновенных революционеров, и тем еще раз подтверждает составленное нами представление о его характере. В 1708 г. он предлагал Долгорукому относиться снисходительно к участникам Булавинского бунта, изъявившим покорность. Долгорукий был поражен, царь продолжал настаивать: необходимо уметь отличать случай, где суровость необходима, от случая, когда можно обойтись без нее. Но изумление Долгорукого доказывает, насколько суровые меры составляли неотъемлемую принадлежность режима.

       Режим этот длился во время царствования Петра. Каким образом его так долго терпели? Терпели потому, что он вполне соответствовал народным нравам. Все в нем соучастники. В обществе не было ни малейшего чувства осуждения к поступку и личности доносчика. Полтора века спустя такое душевное настроение не подверглось почти никакому изменению. Самые, пожалуй, популярные стихи самого популярного из национальных поэтов рассказывают о скачке по степи казака, везущего донос царю!

 

 

IV

 

       Характерной чертой образа действий великого преобразователя была постоянная угроза у него на устах. Неплюев, отправляемый резидентом в Константинополь, прощаясь, называет его «отцом»; Петр перебивает: «Я буду тебе отцом, коли поведешь себя хорошо, а не то неумолимым судьей».[216] Он дает приказание генералу Репнину воспрепятствовать ввозу в Ригу леса из Польши: «Если туда попадет хоть одно полено, клянусь Богом, снесу голову долой».[217] И эта угроза, не пустая слова. Когда в 1696 г. он писал своему другу Виниусу относительно небрежности одного своего корреспондента: «Скажи ему, что он не допишет на бумаге, то я допишу ему на спине»,[218] — то всякий понимает, что это не простая метаморфоза. Весьма часто он призывал к себе в кабинет чиновников, которыми бывал недоволен, начиная от самых высокопоставленных до самых мелких, и выражал им свое неудовольствие побоями дубинкой. Но это считалось милостивым обращением. Государь в таких случаях не желал придавать огласке ни вину, ни наказания. При нем присутствовали только доверенные слуги, вроде Нартова, а провинившиеся старались, уходя, придать себе такой вид, будто с ними ничего не случилось. Обыкновенно их даже приглашали в тот же день к обеду. Но случалось также, что дубинка работала всенародно в канцелярии какой-нибудь административной коллегии или даже на улице. Иногда Петр возлагал на кого-либо другого обязанность возмездия частным образом; для исполнителя такого поручения оно служило величайшим доказательством уважения и дружбы. Капитан Сенявин взял в плен два шведских корабля, первые доставшиеся русским и, благодаря такой удаче, сразу сделался любимцем. Петр призвал его к себе и сказал: «Завтра ты будешь обедать с таким-то, затеешь с ним ссору за столом и дашь ему в моем присутствии пятьдесят хороших ударов палки». И вот один наказан, а другой получает награду в виде участия в царской расправе, что, по-видимому, государь ценит очень высоко.[219] Во время персидского похода на Волынского, тоже любимца в данную минуту, проходившего вечером мимо царской палатки, внезапно без всяких предупреждений обрушился град ударов. Вдруг царь остановился: темнота и отдаленное сходство ввели его в заблуждение; вышло недоразумение. Но он ограничился спокойным замечанием: «Ничего, не сегодня, завтра ты заслужишь то, что получил сегодня; тогда напомни только, что я с тобой уже рассчитался». И случай для сведения счетов действительно не замедлил представиться.[220]

       Вспыльчивость властелина и его обычная несдержанность, конечно, играли роль в такой короткой расправе, но тут была и доля определенной системы и сознательной воли. Зайдя неожиданно в каюту капитана корабля, Петр увидал у него в руках раскрытую книгу, которую тот напрасно старался скрыть от зоркого взгляда царя; он взял книгу и громко прочитал следующий афоризм: «Русский человек, как вобла, если его не побить, никуда не годится». Он улыбнулся и ушел со словами: «Занимаешься полезным чтением, отлично, получишь повышение».

       Дубинка, как уже сказано, предназначалась только для тех, кого царь любил и щадил. Остальным же приходилось испытать на себе карательное правосудие в ином виде. Однообразие наказаний — одна из отличительных черт уголовного законодательства того времени. Законодатель не соразмерял свою строгость со степенью виновности, подлежащего наказанию, но исключительно основывался на идее возмездия. И так как в этой идее, с точки зрения интересов государства, не существовало подразделений, то не было их и в наказаниях. Указы и уставы гражданского уложения не уступали в суровости военным регламентам. Смерть солдату, идущему на приступ «с воем» или остановившемуся, чтобы подобрать раненого, «хотя бы то был его родной отец», и смерть канцелярскому служителю, не отправившему бумагу в срок, законом установленный.[221] Смерть, смерть почти во всех случаях!

       К концу царствования среди приближенных государя создалась атмосфера взаимного опасения и недоверия, делавшая жизнь положительно невыносимой. Как он следил за всеми, так все следили за ним и друг за другом тем же подозрительным и беспокойным взором. Царь скрывал каждое свое намерение, и все ему подражали. Не было ни одного дела, дипломатических переговоров или иных, которые не старались бы окружить непроницаемой тайной. Друг с другом перешептывались только на ухо; переписывались только на условном языке. В феврале 1723 г. на собрании у князя Долгорукого Остерман подошел к Кампредону и увлек его незаметно, с тысячью предосторожностей в нишу окна: ему надо было переговорить с ним по поручению царя. Кампредон весь обратился в слух, но вдруг нетерпеливо ожидаемое сообщение замерло на устах у канцлера. Слишком близко стоял кто-нибудь посторонний, думал он. Подошел сам царь. Дружески посадил он рядом с собой французского посланника, рассыпался перед ним в любезностях, но когда посол пытался заговорить об интересующем его вопросе, сделал вид, что не слышит, заглушил его голос шумными восклицаниями и затем отошел, кинув шепотом: «Я прикажу, чтобы с вами переговорили». Дело шло о браке цесаревны Елизаветы с герцогом Шартрским, и первое свидание, назначенное для переговоров по этому поводу Остерманом Кампредону, происходило в шесть часов утра,[222] когда скорее можно было надеяться укрыться от нескромных взоров.

       За два года до того, среди переговоров, начавшихся в декабре 1721 г. относительно гарантии престолонаследия, свидания царя с Кампредоном происходили у Ягужинского без ведома Остермана. И для начала Петр потребовал объяснения обстоятельства, для него чрезвычайно важного, хотя к настоящему делу не имеющего никакого отношения. Во время своего пребывания в Париже он самолично начал и вел некоторые переговоры; вдруг тайна их оказалась обнаруженной. Он желал знать: каким образом и кем? Кампредону пришлось отправить к регенту курьера, чтобы как можно скорее получить ответ по этому поводу. Согласно своему обыкновению, регент поспешил сообщить депешу своего посланника королю Англии, и тот, не смущаясь, написал на полях: «Все это меня убеждает в том, что приближенные царя, стремящиеся погубить друг друга, нашли возможность внушить ему подозрение на кого-либо из своей среды, и он сгорает желанием посадить его поскорее на кол. Вот по моему мнению единственная причина его любопытства». И далее: «Меня это убеждает в том, что царь кого-то хочет посадить на кол».[223]

       Странное дело, при всей суровости кар, применявшихся неумолимым судьей, чтобы обеспечить эту всеобщность «службы», какую царь хотел вменить в обязанность своим подданным, ему не удавалось прекратить все разраставшегося дезертирства. Напрасно он отвечал усилением строгостей. Для военной службы устав военной коллегии ввел в 1712 г. обычай клеймить рекрутов наподобие каторжников. По этому поводу даже создалась целая легенда, по словам которой царь, попиравший старые верования, стал налагать на своих солдат печать Антихриста. Действительно, установленное клеймо изображало собой крест, начертанный на левой руке посредством татуировки: рисунок накалывался на коже, натирался порохом и поджигался. Любопытно заметить, что письмо Петра, где упоминается об этой варварской мере, полно, с другой стороны, предписаниями, доказывающими величайшую заботливость, о благосостоянии бедных заклейменных во время их пути до места сбора.[224] Практический гений преобразователя сказывается в этом противоречии. Он внушал ему для наилучшего пользования человеческими силами, находившимися в его распоряжении, применение способов самых надежных и обеспечивавших ему наивысшую производительность; только ум его, не знавший границ благоразумия, доводил его и тут до злоупотребления. Что касается гражданской службы, уклонение от нее, как было уже нами сказано, наказывалось бесчестием и лишением защиты закона. «Если», говорит указ 1722 года, «кто-либо ограбит такого дезертира, ранит его или убьет, за то не подвергается никакому преследованию». Фамилии создававшихся таким образом «стоявших вне закона» сообщались народу посредством объявлений, прибитых к виселицам. Половина их имущества обещалась тому, кто их захватить живьем, хотя бы «поймавший был рабом пойманного», другая половина отбиралась в казну.[225] А все-таки бегство не уменьшалось.

       «Близко к царю, близко от смерти», говорит народная пословица. И все спешили укрыться, куда возможно. Близость к царю такого количества выскочек из простонародья, Меншикова, Лукина, Проскурова, Владимирова, Поспелова объясняется также, кроме его личного выбора, повальным бегством родовитых фамилий.[226] И роль этих лиц в политической системе, часть которой они составляли, в значительной степени содействовала усилению ее гнета. Личное правление Петра — иногда самая суровая, тягостная, тревожная действительность; но часто оно превращается в простую фикцию, и от такой замены никто не выигрывает. Царь не был в состоянии, какую бы необыкновенную производительность работы и энергии он ни проявлял при всей своей невероятной подвижности, все видеть собственными глазами, всем заведовать самолично. Во время его отсутствий, пребывания в армии, путешествий за границу или странствований по своим необозримым владениям власть переходила к Меншикову и другим. Они пользовались ею по-своему, но большей частью злоупотребляя, и время от времени призывались к отдаче отчета, завершение которого часто возлагалось на палача; но, живя как все, изо дня в день, в общем страхе и неуверенности, они широко пользовались выпавшими на их долю короткими часами произвола, и тем самым еще усиливали гнет, и без того тяжелый, сжимали еще сильнее тиски, и без того невыносимые, ужасной машины, которая рано или поздно и их сметала с дороги. Фаворитизм, стоивший России столько денег, слез и крови, конечно, не создание Петра, но наследие прошлого, им не отвергнутое, а, наоборот, признанное и получившее при нем более широкое развитие.

       Преемник и продолжатель завещанных отцами традиций, Петр не отступал от них, в определенных отношениях, даже в области экономической, где, по-видимому, им не оставлено было камня на камне. Правда, он отказался от системы монополий и царских привилегий, превращавших его предшественников в первых купцов государства. Но в сентябре 1713 г., имея надобность в доставке для себя денег из Петербурга в Любек, он советовал нагрузить галиот, отправляемый за деньгами, разными товарами, которые можно с прибылью продать в Петербурге.[227] Это совершенно в духе древних кремлевских владык, великих стяжателей всяческих барышей, не брезгавших и мелкой выгодой. На маскараде, происходившем во время празднования мира в 1722 г. в Москве, мы видим бородатого Нептуна в совершенно необыкновенной роли: верноподданные царя приглашаются привешивать червонцы к волосам этой символической бороды, ожидающей ножниц цирюльника, — самого Петра. Капитан гвардии в сопровождении писца следует за морским богом при шествии по улицам, ведет счет подаренным червонцам и отмечает имена жертвователей.[228]

       Даже необыкновенное искусство Петра выставлять всякий пустяк напоказ отчасти отзывается духом прошлого. «После каждой, малейшей удачи», замечает в 1700 г. голландский резидент Ван дер Хульст, «здесь поднимается такой шум, что кажется, будто удалось перевернуть весь мир». Пальба из пушек, фейерверки, неурочные производства офицеров, раздача наград идут беспрерывной чередой в самый бедственный период шведской войны. Без сомнения таким образом Петр пытался, с похвальной целью, отвлечь общественное мнение, удержать его от отчаяния, а может быть поднять и общественный дух; но во всяком случае это совершенно манера Софьи, полное подражание обычаям востока. Приглашенному в 1705 г. к царскому столу английскому посланнику Витворту показывали русского солдата, изувеченного, по его словам, шведами, вместе с сорока четырьмя товарищами, пленниками, подобно ему. Петр пользовался случаем и пускался в пространные рассуждения о варварстве своих противников, оставляющем далеко за собой жестокость, приписываемую ими подвластному ему народу. Ни один шведский пленник не потерпел подобной участи в России! Царь высказал намерение разместить сорок пять калек по разным полкам, чтобы они служили предостережением товарищам, доказывая, что можно ожидать от вероломного врага. Заряд пропал даром, так как Витворт остался в убеждении, что над ним посмеялись,[229] тем более что он, конечно, ничего не понял из рассказа солдата, говорившего по-русски; но самое событие совершенно в духе византийской школы.

       И все это вместе взятое, близкая и сильная связь с духом и плотью своего народа, его прошлым и настоящим, позволила Петру так глубоко и прочно внедриться в его жизнь. Его деспотизм, будь он более логичен, но менее проникнут народным духом, не отличался бы такой долговечностью. Противоречивость в характере преобразователя отчасти содействовала успеху его преобразований.

 

 

Глава 4. Интимная жизнь

 

I. Петербургский домик. — Лоцманский обед. — Катя. — Дворец и загородные дома. — Стрельненская липа. — Петергоф. — Царское село. — Ревель. II. День великого мужа. — Вставание. — Утренняя работа. — За столом. — Обеды в тесном кругу и торжественные банкеты. — Кухня Екатерины. — Что Петр ел и пил. — Придворная роскошь и простота в домашнем обиходе. — Кареты Меншикова и одноколка царя. — Как он одевался. — Простота и нечистоплотные привычки. — Тараканы. III. Развлечения. — Не охотник и не игрок. — Его любимое удовольствие: на воде. — Зимнее плаванье. — Весь Петербург на море. — Животные. — Финетта и Лизетта. — Политическая роль собачки. IV. В обществе. — Встреча с маркграфиней Байрейтской. — В Немецкой слободе. — Сотоварищи развлечений. — Отход ко сну. — Подушка царя. — Приближенные. — Денщики. — Женитьба фаворита. — Девица Матвеева.

 

I

 

       В ноябре 1703 г. первый купеческий корабль, голландский «флибот», пришедший из Фрисланда с грузом соли и вина, вошел в устье Невы. Капитану был предложен банкет в доме петербургского губернатора, его и его людей осыпали подарками; [230] но раньше ему пришлось воспользоваться гостеприимством лоцмана, вводившего корабль в гавань. Он пообедал с ним и его женой в невзрачном домике на самом берегу реки, был угощен национальными кушаньями, дополнениями некоторыми лакомствами, заимствованными из его родной страны, и в заключение не пожелал остаться в долгу по вежливости и щедрости: вынул из дорожной сумки кусок маслянистого сыра, штуку полотна и предложил их хозяйке, попросив разрешения ее поцеловать.

       — Не упрямься, Катя, — сказал лоцман, — полотно славное, и у тебя выйдут такие рубашки, о каких ты в молодости и не мечтала.

       В эту минуту голландец услыхал позади себя шум отворенной двери, обернулся и чуть не упал в обморок: на пороге стоял человек, очевидно знатный сановник, расшитый золотом, увешенный орденами, и кланявшийся до земли, отвечая на приветственные слова, обращенные к нему супругом Кати.

       Пожалуй анекдот этот может показаться сомнительным; во всяком случае он должен быть отнесен ко времени позднейшему: в 1703 г. Екатерина, по-видимому, еще не занимала места у очага своего будущего супруга. Но за исключением этого, рассказ вполне правдоподобен; он рисует Петра в его излюбленном обществе. Являться в качестве лоцмана на голландские и другие корабли, угощать их капитанов у себя за столом, мистифицировать их простотой своей обстановки и своего обращения, — всегда было в привычках Петра. Что касается домика на набережной Невы, он существует и сейчас. Он был выстроен голландскими рабочими по образцу виденных путешественником 1697 года в Саардаме. Сруб из грубо обтесанных бревен поддерживает низкую крышу, где гонт смолистого дерева заменил собой красивую красную черепицу. В нижнем этаже, над которым находится чердак, помещаются две комнаты, разделенные узким коридором, и кухня. Всего семь окон. С наружной стороны домик расписан в голландском вкусе красной и зеленой краской. На конце крыши и на двух углах украшения в воинственном духе: мортира и разрывающаяся бомбы, все деревянное; внутри белое полотно на стенах, а оконные дверные рамы разрисованы букетами цветов. Комната направо служила рабочим кабинетом и приемной залой, налево — столовой и спальней.[231]

       Теперь на месте последней устроена часовня, куда народ приходит помолиться и поставить свечу перед образом Спасителя; под которым Елизавета начертала первые слова молитвы «Отче наш». В этой часовне всегда толпятся многочисленные богомольцы. В другой комнате собраны некоторые вспоминания: деревянная мебель, сработанная великим мужем и — увы! — отделанная в 1850 г., шкаф, два комода, стол, скамейка, на которой Петр обыкновенно садился перед дверью, чтобы подышать свежим воздухом и полюбоваться на свой флаг, развевавшийся напротив на бастионах Петропавловской крепости; также утварь и инструменты, какими он пользовался.

       Домик площадью едва восемнадцать метров на шесть, не отличавшийся ни поместительностью, ни роскошью, был дорог своему хозяину. Когда царю пришлось с ним расстаться, чтобы переехать во дворец, тоже весьма скромный, как уже было сказано, он о нем очень сожалел. Вообще, хотя Петр любил воздвигать города, но не находил никакого удовольствия в них жить. В 1708 г. он решил устроить для себя резиденцию более сельскую в малопривлекательных окрестностях своей излюбленной столицы. В начале он остановил свой выбор на отдаленном уголке на берегах Стрельны — маленькой речки, быстроводной и холодной. Здесь он выстроил себе в одно лето, сам принимая участие в работе, дом, уже более удобный, с двумя залами и восемью комнатами: теперь при нем уже была Екатерина и появились дети. От дома не осталось никаких следов. Но рядом сохранилась громадная липа, в ветвях которой была устроена беседка, куда поднимались по лестнице. Петр забирался туда курить и пить чай из голландских чашек, слушая напев самовара, тоже вывезенного из Голландии, потому что эта утварь, с тех пор сделавшаяся народным достоянием на Руси и распространенная в Европе под этим новым названием, также голландского происхождения. В России его только разогревают углями, более дешевым способом, вместо того чтобы разогревать спиртом, как принято на его родине. По соседству с липой высятся величественные дубы под названием: «Петровский питомник». Они посажены собственноручно царем. Неподалеку от них красуются сосны, выращенные им из семян, собранных в горах Гарусских и осеняющие подъезд ко дворцу, появившемуся впоследствии в этом укромном уголке, получившем название Стрельны. После коронования Екатерины, уже императрицей ей приходилось считаться с новыми требованиями ее положения и подумать о размещении двора. Но тогда Петру его дача сразу надоела. Она становилась слишком многолюдной и шумной. Он поспешил от нее отделаться, подарив цесаревне Анне (1722), а сам переселился в Петергоф.[232] Увы! императорская свита и царедворцы последовали за ним и туда. И в Петергофе в свою очередь возник дворец, все более и более роскошный, с парком на французский лад и фонтанами, подражанием Версалю. Петр отказался жить сам в этом дворце; для него поблизости был выстроен голландский домик, до сих пор носящий это имя, все-таки очень простой, хотя уже далекий от первоначальной незатейливости, с легким отпечатком фламандской роскоши. Стены спальни, очень узкой, имеют облицовку из изразцов, чисто оглазуренных; пол покрыт клеенкой с цветами, а камин украшен прелестными образцами дельфтского фарфора. С кровати Петр мог видеть Кронслоот и любоваться судами своего флота. В нескольких шагах находилась маленькая бухта, откуда на шлюпке, через канал, царь доплывал до устья Невы.

       Благодаря привычкам Петра к кочевой жизни, число его загородных домов разрасталось. Был выстроен дом в Царском Селе, деревянный, как все остальные, в шесть комнат, занимаемых им иногда вместе с Екатериной. Легенда, довольно сомнительная, производит название этой местности, впоследствии столь знаменитой, от имени некоей Сарры, к которой будто бы иногда Петр приходил пить молоко. «Saari-mojs», финское название местечка, означающее «верхнее селение», или «возвышенное», по-видимому, указывает на более достоверную этимологию слова. В Ревеле опять-таки деревянный домик предшествовал тяжелому и неуклюжему дворцу, выстроенному под конец царствования. Петр по возможности избегал дворца. Домик, сохранившийся до сих пор, состоит из спальни, бани, столовой и кухни. В спальне стоит двуспальная кровать, довольно узкая, с площадкой у подножия. На этой площадке укладывалось трое денщиков, оберегавших сон государя.

 

 

II

 

       Петр, как известно, не любил долго спать. Обыкновенно в пять часов утра мы уже застаем его на ногах, на час или на два раньше, если имелись срочные дела; тайное совещание, спешная отправка курьера или снабжение уезжающего посланника дополнительными указаниями. Встав с постели, царь с полчаса ходил по комнате, в коротком халате, не прикрывавшем голые ноги, в белом вязаном колпаке, с отделкой из зеленых лент. В это время он, без сомнения, обсуждал и распределял в голове работу дня. Когда он кончал, входил его секретарь Макаров и прочитывал ежедневные донесения, представляемый начальниками учреждений. Потом Петр наскоро, однако плотно, завтракал и уходил пешком, если была хорошая погода, или уезжал в одноколке, весьма скромно запряженной одной лошадью. Он отправлялся на доки осматривать строящиеся корабли, затем неизменно заканчивал свой путь посещением адмиралтейства. Там выпивал стакан водки, закусывал баранкой и снова работал до часу, т. е. до обеда. В маленьком дворце, окруженном теперь с.-петербургским летним садом, кухня находилась рядом со столовой, и кушанья подавались через форточку в стене. Петр не выносил присутствия за столом многочисленных слуг, и эта черта тоже чисто голландская. Когда он обедал вдвоем с Екатериной, что случалось чаще всего, прислуга состояла из одного пажа, выбранного из числа самых молодых, и горничной, наиболее преданной императрице. Если за столом присутствовало несколько приглашенных, главный повар, Фельтен, сам подавал блюда при помощи одного или двух денщиков. Наконец, когда бывал подан десерт и перед каждым гостем поставлена бутылка вина, всем прислуживавшим отдавалось приказание удалиться.[233]

       Таковы обеды запросто. Других не бывало в доме царя. Во дни торжеств обедали у Меншикова, председательствовавшего за роскошными трапезами, где подавали до двухсот перемен кушаний, изготовленных французскими поварами, с изобилием посуды золотой и из ценного фарфора. В большом летнем дворце было две столовых: одна в нижнем этаже, другая во втором; обе с прилегающими к ним кухнями. Петр удосужился в 1714 г. заняться с мелочной заботливостью оборудованием этих кухонь. Он приказал их устроить, сравнительно, довольно обширными и выложенными по стенам изразцами, «чтобы», говорил он, «хозяйке там было приятно следить за стряпней и при случае стряпать собственноручно».[234] Не будучи синим чулком — в доме своих бывших хозяев она, говорят, больше занималась стиркой — Екатерина обладала кулинарными талантами.

       Петр ел очень много. В октябре 1712 г. В Берлине он ужинал у наследного принца, поужинав уже у своего канцлера, Головкина, и в обоих местах ел с большим аппетитом. Рассказывая о последнем пиршестве, посланник короля польского, Мантейфель, восхваляет царя, который «превзошел самого себя», потому что «не рычал, не п....., ни ковырял себе в зубах; по крайней мере я того не видал и не слыхал»... И, чтобы подать руку королеве, даже надел «довольно грязные перчатки».[235]

       Царь носил с собой свой прибор: деревянную ложку с отделкой из слоновой кости, вилку и железный нож с зеленой костяной ручкой. Любил он больше всего национальные простые кушанья: щи, кашу, черный хлеб, никогда не ел сладких блюд и рыбы, которых его желудок не переваривал; в великом посте питался фруктами и пирогами. Последние три года своей жизни, уступая настоянию врачей, он иногда отказывался совсем от вина или сокращал употребление его. Отсюда возникла репутация воздержанности, прославленной некоторыми путешественниками, посетившими Россию в это время, между прочим Лангом, сопровождавшим царя во время Персидской кампании. Тогда он пил кислые щи, сдобренные английским бальзамом, но не мог устоять против искушения выпивать по несколько стаканчиков водки. Впрочем такие промежутки умеренности были непродолжительны; он быстро возвращался к прежним привычкам, избегая только смешения спиртных напитков и придерживаясь Медока и Кагора. Напоследок, по совету шотландского врача Эрескинса, пользовавшего его от попоек, он остановился на вине «Эрмитаж».[236]

       Царские конюшни были обставлены несложно. В каретных сараях дворца мы видим две четырехместные кареты для императрицы и уже знакомую нам одноколку для императора — вот и все. Одноколка эта была красного цвета, очень низкая. Зимой ее заменяли маленькие сани. Никогда Петр не ездил в карете, разве только чтобы почтить какого-нибудь знатного гостя, и в таком случае пользовался экипажами Меншикова. У временщика выезд был великолепный. Даже когда он выезжал один, шестерка лошадей в сбруе малинового бархата с золотыми и серебряными украшениями влекла его золоченую карету в форме веера; на дверцах красовался его герб; княжеская корона венчала верхушку; скороходы и лакеи в роскошных ливреях шли впереди, пажи и музыканты следовали позади, одетые в бархатные расшитые золотом ливреи; шесть камер-юнкеров ехали около дверец кареты, и взвод драгун довершал процессию.[237]

       Петру было совершенно чужда подобная роскошь. Его обычный костюм, когда он не надевал мундира, мало отличался от крестьянского платья. Летом он состоял из кафтана толстого темного сукна Сердюковской фабрики, находившейся под покровительством царя, жилета из тафты, шерстяных чулков, как известно, заштопанных, грубых башмаков на толстых подошвах и очень высоких каблуках, с пряжками стальными или кожаными; на голове — треугольная войлочная или бархатная шляпа. Зимой шляпа заменялась барашковой шапкой, башмаки — мягкими сапогами из оленьей кожи; кафтан делался на меху — соболем на полах, беличьем на спине и в рукавах. Только во время походов царь носил мундир капитана гвардейского Преображенского полка: кафтан зеленого толстого голландского сукна, на подкладке без тафты того же цвета (теперь голубого оттенка), с узким золотым галуном и большими медными пуговицами; жилетка из очень толстой замши. Шляпа из галуна, шпага с медным эфесом без позолоты в черных ножнах, воротник из простой черной кожи. Однако Петр любил белое, тонкое белье, изготовлявшееся в Голландии, и только в этом отношении решился изменить своему пристрастию к простоте, зависевшему отчасти от бережливости, проистекавшей, как можно себе представить, из высших соображений. Когда Екатерина развертывала перед ним великолепное коронационное платье, о котором мы уже упоминали, он, вспылив, гневным движением схватил и потряс расшитую серебром одежду так, что несколько блесток упало на землю.

       — Посмотри, Катя, — сказал он тогда, — все это выметут, а ведь это почти жалованье одного из моих гренадеров?

       Голландии не удалось привить Петру своей любви и привычки к чистоте и домашнему порядку. В Берлине в 1718 г. королева приказала вывезти обстановку из дома Монбижу, предназначенного для Петра, и предосторожность не оказалась излишней. Самое жилище пришлось ремонтировать после его отъезда. «Там царило иерусалимское разорение», говорила макграфиня Байрейская. Только в одном отношении инстинктивное отвращение не вяжется с нечистоплотными привычками, в которых близость Востока отражалась на домашней обстановке царя: он не мог выносить насекомых, которыми тогда, — как, увы! и теперь, — слишком часто кишели русские жилища. При виде таракана Петр чуть не падал в обморок. Офицер, к которому он пришел обедать, показал ему таракана, которого он, думая сделать удовольствие гостю, пригвоздил на видном месте. Петр выскочил из-за стола, обрушился на беднягу ударами дубинки и ушел.

 

 

III

 

       Развлечения Петра соответствовали вкусам. В них было мало изящества. Он не любил охоты, в противоположность своим предкам, истребителям медведей и волков, страстными любителям соколиной охоты. Это подобие войны оскорбляло его практический ум. Он не любил и настоящей войны и покорялся необходимости только ради ожидаемой от того пользы. Однако один раз в начале царствования его увлекли на охоту с борзыми; но он поставил свои условия: чтоб не было ни доезжачих, ни псарей. Требование было исполнено, и он разыграл злую шутку со своими друзьями, доставив себе удовольствие дать им почувствовать условную сторону таких развлечений. Без доезжачих и псарей собаки не слушались, бросались под ноги лошадей, рвались на сворах, стаскивая с седел всадников. Через минуту половина охотников лежала на земле, и охота закончилась в общем смятении. На следующий день уже сам Петр предложил возобновить вчерашнее удовольствие, но попавшиеся в ловушку охотники отказались. Большинство их сильно пострадало и принуждено было лежать в постели.[238]

       Петр ненавидел карты — «удовольствие шулеров», по его словам. Для морских и сухопутных войск существовал строгий приказ, под угрозой самых суровых наказаний, не проигрывать больше рубля в вечер. Иногда чтобы доставить удовольствие иностранным морякам, своим гостям, он соглашался сыграть партию голландского «гравиас».[239] Он играл охотно и хорошо в шахматы. Курил и нюхал табак. В Коппенбрюгге в 1647 г. он обменялся табакерками с курфюрстиной Бранденбургской. Но его главное удовольствие и преобладающую страсть составляла вода. В Петербурге, когда Нева уже на три четверти затянулась льдом и оставалось не больше сажени незамерзшего пространства, он упорно продолжал плавать на первой попавшейся лодке. Часто также в самый разгар зимы, он приказывал прорубать во льду узкий канал и предавался своему любимому спорту.[240] В 1706 г., прибыв в свою столицу и застав улицы наводненными, а пол комнаты, для него предназначенной, на два фута залитым водой, он захлопал в ладоши, как ребенок.[241] Он чувствовал себя вполне в своей тарелке только на борте какого угодно корабля. Заставить его ночевать на берегу, когда поблизости находилась гавань, могла лишь серьезная болезнь. Но и в таком случае он настаивал, что лечение пойдет более успешно во время плавания, и в Риге в 1723 г., страдая приступом жестокой лихорадки, заставившей его было покинуть судно, приказал перенести свою кровать на фрегат. Пролежав здесь все время своей болезни, он приписывал свое выздоровление такому способу лечения. Под конец своей жизни даже для послеобеденного отдыха он растягивался на дне лодки, которую обыкновенно везде находил к своим услугам.

       Впрочем, все жители Петербурга по примеру и его стараниями были снабжены средствами для передвижения по воде. Высокопоставленным сановникам он назначил яхты с двумя двенадцати или четырьмя восьмивесельными шлюпками, остальным лодки попроще, смотря по чину. Он собственноручно написал устав пользования этими судами. В назначенные заранее дни, когда царский флаг взвивался на всех четырех углах столицы, вся флотилия должна была, под страхом крупного штрафа для отсутствующих, собираться близ крепости. По сигналу, данному пушечным залпом, двигались в путь: адмирал Апраксин — во главе на яхте, выкрашенной в белый и красный цвет; за ним — царская шлюпка, где Петр, в белом матросском костюме, сидел на руле. Екатерина обыкновенно сопровождала его. На некоторых судах, богато разукрашенных, сидели музыканты. Таким образом отправлялись в Стрельну, Петергоф, Ораниенбаум, где мореплавателей ожидал банкет.[242]

       Как впоследствии Великая Екатерина, Петр очень любил животных, в особенности собак. В 1708 г. бедный сельский священник по имени Козлов подвергся пыткам в Преображенском приказе за непристойные речи об особе царя; свидетели слышали его рассказ, как он видел в Москве государя, целовавшегося с собакой.[243] А случай такой действительно был: бедняга поп имел несчастье проходить по улице в ту минуту, когда любимая собачка царя, Финетта, бросилась в экипаж своего хозяина и стала тереться мордой об его усы, не встречая сопротивления с его стороны. Финетта, называемая Лизеттой некоторыми современниками, очевидно смешивавшими ее с любимой кобылой царя, имела соперника в лице большого датского дога, чучело которого находится среди вещей, бережно сохраняемых в галерее Зимнего дворца, подарок шаха Персидского. Кобыла, небольшого роста, но со стальными мускулами, разделяла с догом эту честь. Она служила Петру под Полтавой. Передают, что на долю Финетты однажды выпала политическая роль. Под страхом смерти воспрещалось подавать прошения царю. И вот друзья одного чиновника, приговоренного к наказанию кнутом за преступления по должности, ухитрились привязать к ошейнику прелестного животного остроумно написанное воззвание к милосердию государя. Выдумка увенчалась успехом, пример возбудил подражание, но Петр живо отучил подражателей.[244]

 

 

IV

 

       Великий муж часто находил удовольствие и развлечение в довольно дурной компании; надо, впрочем, сознаться, что он совершенно не привык к хорошему обществу. Маркграфиня Байретская — ужасная сплетница и самый злой язычок восемнадцатого столетия; однако должна быть доля правды в ее довольно забавном рассказе о встрече с царем, во время пребывания последнего в Берлине в 1718 году. Петр, уже имевший случай познакомиться с маркграфиней пять лет тому назад, узнав ее, бросился к ней, схватил в охапку, покрывая ее лицо бешеными поцелуями. Она отбивалась, ударяла его по лицу, а он все ее не выпускал. Она жаловалась, ей советовали запастись терпением, она покорилась, но мстила за себя, насмехаясь над супругой невоспитанного монарха и ее свитой. При царице находилось четыреста так называемых «дам». Это были по большей части немецкие служанки, исполнявшие обязанность дам, горничных, кухарок и прачек. Почти все эти особы держали на руках богато разряженных детей, и на вопрос, чьи это дети, отвечали, кланяясь по-русски в пояс: «Царь почтил меня»...

       Привычки и обхождение, усвоенные Петром в Немецкой слободе, несколько высшего порядка, сравнительно с социальным уровнем старой Московии, мало подходили к тону дворов утонченного общества Запада. А Петр никогда не прерывал своих старых знакомств. В январе 1723 года, проживая в Москве, он делил свои вечера между старой приятельницей, женой почтмейстера Фаденбрехта, к которой приказывал приносить себе кушанье и питье, доктором Бидлау, аптекарем Грегори, купцами Томсеном, Конау и Мейером, не забывая также девицы Аммон, которой пошел шестнадцатый год, и у которой танцевали до пяти часов утра.[245] И это еще избранное общество!

       29 марта 1706 года, в первый день Пасхи, Петр писал Меншикову и заставлял приложить к письму руку друзей, собравшихся вокруг него в такой большой праздник. И мы находим среди членов этого тесного кружка простого солдата, двух денщиков, наконец крестьянина, который по безграмотности заменяет свою подпись крестом, прося сделать добавление «что получил разрешение напиваться три дня».[246]

       Петр никогда не спал один; обыкновенно Екатерина разделяла его ложе; редко он приводил туда любовницу. Петр ложился в постель, чтобы спать. Он отличался чувственностью, но не сладострастием, и отдавался любви, как и всем остальным делам, наспех. Мы уже указывали выше, что он терпеть не мог спать один. За отсутствием жены, он клал с собой первого попавшегося денщика, которому вменялось в обязанность лежать очень смирно, под страхом побоев. Петр, вообще, просыпался не в духе. На даче для послеобеденного отдыха он приказывал ложиться на землю одному из денщиков и пользовался его животом вместо подушки; человек не должен был перед тем есть или иметь медленное пищеварение, потому что при малейшем движении царь вскакивал и принимался его нещадно колотить.[247]

       Это не мешает ему быть, в сущности, очень снисходительным к своей личной прислуге. Нартов рассказывает историю о шкафах, изобретенных государем, чтобы запирать там вместе с постелями денщиков, которые, несмотря на повторные приказания и угрозы, упорно продолжали проводить ночь вне дома, странствуя по притонам. Ключи Петр прятал у себя под подушкой и вставал ночью, чтобы в сопровождении Нартова осмотреть спальные кельи своего изобретения. В одну прекрасную ночь все кельи оказались пустыми. Изумление и страшный гнев: «Так у негодяев крылья выросли. Завтра обломаю их дубинкой». Настало утро, виновные явились к государю, однако он удовольствовался обещанием, в случае повторения, засадить их в тюрьму, лучше охраняемую и менее удобную.[248]

       Личный штат царя состоял из шести денщиков, в числе которых были: Татищев, Орлов, Бутурлин, Суворов; двух курьеров для дальних посылок, камердинера Полубояринова, секретаря Макарова и двух помощников секретаря: Черкасова и Памятина. Нартов тоже входил в этот штат в качестве помощника царя в резьбе из слоновой кости и выпиливанию из дерева, чему Петр нередко посвящал по несколько часов в день. Все эти люди составляли исключение из общего правила, по которому все, кому приходилось иметь дело с государем, его ненавидели столько же, как боялись; но близкие слуги Петра Великого обожали его, как и впоследствии слуги Великой Екатерины.

       Иначе обстояло дело с его сподвижниками, в то же время обыкновенно его любимцами: за исключением Меншикова, недолго сохранявшими за собой такое звание. Для них временная снисходительность, даже слабость, доходившая до крайних пределов, неизменно заканчивалась резкой переменой настроения и ужасными превратностями судьбы. Пока все шло хорошо, — это были его балованные дети; Петр заботился об их здоровье и благосостоянии с неусыпным вниманием; брал даже на себя хлопоты об их женитьбе. Когда катастрофа с несчастным Алексеем сделала любимцем одного из сыщиков, участвовавших в захвате царевича, Александра Румянцева, один боярин предложил ему в жены свою дочь, пообещав за ней значительное приданое. Сын мелкопоместного дворянина Костромской губернии, Румянцев был беден.

       — Ты видел невесту? — спросил Петр.

       — Нет, говорят, она неглупа.

       — Это кое-что значит, все-таки я хочу ее сам посмотреть. — Он отправился в тот же день на вечер, куда должна была приехать молодая девушка, велел ее себе сейчас же указать, пожал плечами и сказал про себя, но очень громко: «Ничему не бывать!» Повернулся и ушел. На другой день, увидав Румянцева, он опять повторил: «Ничему не бывать!» Потом добавил: «Найду тебе другую, и не позднее сегодняшнего вечера, приходи к пяти часам». Явившись аккуратно на свидание и усевшись по приказанию царя рядом с ним в одноколке, Румянцев был немало изумлен, увидав, что экипаж остановился перед домом графа Матвеева, одного из самых знатных и богатых лиц государства. Петр дружески поздоровался с графом, целуя его, и сразу заявил:

       — У тебя есть невеста; а вот жених.

       Без дальних разговоров Матвеева вышла замуж за Румянцева. По уверениям некоторых современников, она уже была — в девятнадцать лет — любовницей государя, и любовницей ветреной! Уличив ее незадолго до того в неверности, Петр избрал такое средство, чтобы приставить сторожа к ее слишком хрупкой добродетели, не пощадив предварительно красавицу от изрядного наказания «manu propria».[249]

       Но последующие главы лучше объяснят читателю, сколько достоверности или допустимости, с исторической точки зрения, заключается в этой темной области интимной жизни Петра.

 

 

КНИГА ВТОРАЯ

 

ПРИБЛИЖЕННЫЕ

 

 

Глава 1. Сподвижники, друзья и любимцы

 

I. Аристократия и простонародный элемент. — Школа деятелей. — Первые любимцы. — Ромодановский — князь-кесарь. — Приказ тайной полиции. — Красная площадь в Москве. — Старая Русь. — Медведь исполняет обязанности дворецкого. — Честность энергия, жестокость. — Восточная гибкость. — Шереметьев. — Плохой полководец и превосходный солдат. — Меншиков. — Мальчик-пирожник. — Дядька царя. — Безразличное отношение Петра к толкам по этому поводу. — Алексашка делается князем. — Изобилие титулов и должностей. — Всемогущество. — Злоупотребление властью. — Военачальник. — Администратор. — Достоинства и недостатки. — Апология воровства. — Снисходительность Петра истощается. — Полу-опала. II. Сподвижники второго разряда. — Головин. — Адмирал — не моряк, и министр иностранных дел — не дипломат. — Моряки русские и иностранные. — Апраксин и Крюйс. — Политики и полицейские. — Головкин. — Толстой. — Русский дипломат. Вельможи новой школы: Борис Куракин. — Деятели перворазрядные. — Неплюев и Татищев. — Духовник царя Надежинский. — Матч с секретарем аббата Дюбуа. III. Деятели второстепенные. — Ягужинский, Шафиров. — Польские евреи. — Веселовские. — Создание нового режима. «Прибыльщики». Курбатов; Соловьев. — Первый русский экономист: Посошков. — Состояние Демидовых. — Ломоносов. IV. Сподвижники иностранцы. Часто они несут все труды, но остаются в тени. — Шереметьев и Огильви. — Виниус. — Яков Брюс. — Остерман. — Португальский еврей Девьер. — Наказанный палками полицеймейстер. — Однообразный конец блестящих карьер. — Неизбежное падение. — Французы. — Де Вилльбуа. — Драма в постели императрицы. — Англичане. — Перри, Фергюссон. — Негр, предок Пушкина — Ибрагим Ганнибал. V. Общий обзор. — Статисты и полезности. — Личность великого преобразователя не допускает соперничающих величин. — Петр и Лейбниц. — Посмертная роль великого немца.

 

I

 

       «Наш монарх на гору аще сам-десять тянет, а под гору миллионы тянут»... Описывая так своим образным языком одиночество Петра и трудности, встречаемые им на пути проведения в жизнь своих преобразований, Посошков допускает некоторое преувеличенье. Самое восшествие на престол великого преобразователя было, как мы доказывали, торжеством определенной партии; его первые попытки преобразований были ему также внушены окружающими, и впоследствии навряд ли бы он оказался в силах исполнить в двадцать лет работу нескольких столетий, если бы не имел поддержки в довольно значительном числе умных и энергичных сотрудников. Почва, попираемая его властной стопой и орошаемая пóтом его чела, напротив, оказалась плодовитой нужными силами, конечно грубыми, но могучими. После работников первого времени, Лефорта, Нарышкина, появились другие, местные и чужеземные, бесспорно не великие вожди, не глубокие политики, но, подобно царю, люди деятельные, подобно ему, обладавшие несложным, поверхностным образованием, но способные развить в самых разнообразных направлениях мощную инициативу, большую находчивость и поразительную настойчивость. Когда не хватало сотрудников, среди родовитой аристократии — что наступило очень быстро (испугавшись резкости мероприятий Петра, задыхаясь от грубости обращения, растерявшись от головокружительной быстроты поступков, старая аристократия держалась в стороне или совсем притаилась), — царь опускается ниже, до самых глубин слоев простонародья, и взамен Матвеева или Трубецкого находит там Демидова или Ягужинского. Таким образом вокруг него собирается школа государственных людей, носящих особый отпечаток, — прототип «деятелей» более недавнего времени, — поочередно солдат, дипломатов и экономистов, людей без определенной специальности, отчасти дилетантов, людей без предрассудков и без сомнений, без страха, если и не всегда без упрека, идущих прямо вперед не оборачиваясь назад, всегда готовых на решительные меры, удивительно приспособленных для быстрого исполнения всяких обязанностей, для смелого принятия на себя всякой ответственности. Именно такие люди нужны были Петру для выполнения совместного с ним дела. Он не требовал от них, да и справедливо, чтобы они являли собой образец добродетели.

       В 1722 г. Кампредон извещал кардинала Дюбуа: «Имею честь сообщить Вашему Высокопреосвященству, что если Вам не угодно прибавить к полномочиям денежную сумму для раздачи русским сановникам, то следует отказаться от надежды на успех. Какую бы пользу царь ни находил в союзе с Францией, если его министры не увидят в том личной выгоды для себя, то их интриги и тайные происки разрушат переговоры самые полезные и клонящиеся к наибольшей славе их государя. Мне приходится видеть ежедневно подтверждения этой истины».[250] Этих министров звали Брюс и Остерман, и «подтверждения», может быть весьма существенные, известные французскому посланнику, не помешали им год тому назад превзойти самого Петра в защите его интересов и добиться условий мира, казавшихся ему недостижимыми.

       Трое из числа всех сподвижников великого царствования занимают совершенно особое место: Ромодановский, Шереметьев и Меншиков. Первые два пользовались исключительным правом, — не дарованным даже Екатерине — входить к государю во всякое время дня ночи без доклада. И, отпуская, Петр провожал их до дверей своего кабинета.

       Ни одна из княжеских фамилий потомков Рюрика в первые годы восемнадцатого столетия не могла сравниться по влиянию и занимаемому положению с Ромодановскими. Однако в предыдущем веке они далеко не имели такого первенствующего значения, считаясь ниже Черкаских, Трубецких, Голицыных, Репниных, Урусовых, Шереметьевых, Салтыковых и наравне с Куракиными, Долгорукими, Волконскими, Лобановыми.[251] Младшее ответвление одной из младших ветвей обширной семьи варяжского вождя, князей Стародубских, они получили в пятнадцатом столетии свое имя от поместья Ромодановское во Владимирской губернии. Затем они выдвинулись вперед, занимая преемственно должность, превратившуюся для них как бы в наследственную, хотя и не содействовавшую вящему их прославлению. После учреждения царем Алексеем Михайловичем приказа тайной полиции, с подземными тюрьмами и застенками в Преображенском, заведование им было поручено князю Георгию (или Юрию) Ивановичу Ромодановскому. Сын, после смерти отца, занял ту же должность и, в свою очередь, передал ее своему наследнику.

       Этот сын Юрия Ивановича и был известный «князь-кесарь».

       В 1694 г. в виде награды за победу, одержанную над лже-королем польским в лице Бутурлина, Петр вздумал даровать Ромодановскому такой титул. То была простая шутка, но мы уже видели, насколько забава и серьезное дело смешивались в причудах великого мужа. Труднее себе представить, каким образом человек с нравом Федора Юрьевича мог всю жизнь подчиняться такой комедии. В нем не было ни тени шутовства, склонности к дурачествам, долготерпения. Может быть с наивностью дикаря он не замечал оскорбительной и унизительной действительности, столь очевидной однако в осмеянии его «величества». В глазах Петра он, по-видимому, представлял примирение с режимом, осужденным им на погибель. Поэтому преобразователь терпел его усы и татарское или польское одеяние; но, воздвигая и посвящая культу прошлого такое подобие кумира, искупительного и будившего воспоминания, он позорил и унижал в нем это ненавистное прошлое, все связанные с ним представления и воспоминания: старый московский Кремль, полуазиатскую пышность царей, бывших данников великого хана, тяжелым гнетом придавившую его юные годы; старый замок в Вене и величие римских цезарей, гнет которых он тоже испытал на себе в незабвенный час первого выступления на общественную арену. Вот какие воспоминания стремился Петр обратить в посмешище и низвергнуть в бездну небытия.

       Лицо, избранное для такой двусмысленной роли, имело свои достоинства. Поставленный, по крайней мере по виду, выше всякого соблазна, Ромодановский действительно вне всяких подозрений. Он был неподкупен, прямодушен, честен и неумолим, — каменное сердце и железная рука. Среди всевозможных интриг, низостей, алчностей, кипевших вокруг государя, он оставался прямым, надменным, чистым, и когда в Москве вспыхнул мятеж, он быстро с ним справился по-своему: двести мятежников были выхвачены из толпы и повешены за бок на железных крюках среди Красной площади, — площади древней столицы, так метко названной. Тюрьмы и орудия для пыток находились у Ромодановского даже в его собственном доме, и когда Петр, бывший в то время в Голландии, упрекал его в злоупотреблении своей ужасной властью, совершенном в состоянии опьянения, Ромодановский резко отвечал: «Пусть те, у кого много досуга и кто его убивает по чужим краям, ведут знакомство с Ивашкой, у нас же дело поважнее, чем напиваться вином; мы что ни день, купаемся в крови».[252]

       Однако и характер Ромодановского все-таки не был лишен определенной гибкости: слишком сильно влияние востока. Правда, ему приходилось иногда противоречить государю, даже открыто порицать его, и в 1713 г., в письме к адмиралу Апраксину, добровольный тиран по-видимому недоумевал, что ему делать «с этим воплощенным чертом, поступающим всегда по-своему». Ромодановский видимо относился очень серьезно к своему кесарству и не терпел насмешки по этому поводу. Шереметьев, докладывая ему о Полтавской победе, величает его «Государем» и «Ваше Величество». Во двор его дворца входили пешком и обнажив голову; сам Петр оставлял свою одноколку у ворот. Подходя к «кесарю», делали земной поклон. Его окружала роскошь азиатского владыки, проявляющего соответственные причуды. Его свита при поездках на охоту состояла из пятисот человек, и посетители всех сословий, являвшиеся к нему, должны были выпивать при входе огромный стакан водки, сдобренной перцем, которую им подавал ворчащий медведь. Если посетитель делал вид, что хочет отказаться, медведь бросал поднос и облапливал жертву.[253] Но тот же человек прекрасно помнил, что Меншиков большой любитель рыбы, и заботился об отправке ему лучших запасов из своих садков, вместе с бочонком вина и меда для денщика Поспелова, горького пьяницы и большого любимца царя.[254]

       Шереметьев тоже был, в своем роде, представителем прошлого. Под Нарвой он растерялся, подобно всем; под Полтавой мужественно исполнял свой долг, как и все; в завещании, составленном в 1718 г., он вверяет свою грешную душу царю,[255] и это выражение рисует его целиком. Он прост, скромен и невежествен.

       — Какой чин был у тебя раньше? — спрашивает он у унтер-офицера, прибывшего из Германии.

       — Каптенармус.

       — «Arm», — значит по-немецки бедный? Ты был у себя на родине бедным капитаном, а у нас будешь капитаном, да вдобавок богатым.[256]

       Но он был превосходный солдат; всегда первый в огне, сохранявший полное спокойствие под пулями, обожаемый своими подчиненными. На улицах Москвы, заметив какого-нибудь офицера, служившего под его начальством, он обязательно вылезал из кареты, такой же раззолоченной, как у Меншикова, чтобы пожать руку старому товарищу. Искренний, великодушный и гостеприимный — он кормил целое полчище нищих и держал всегда открытый стол на пятьдесят приборов, являя собой одного из последних представителей старых московских бояр, в его симпатичном воплощении.

       Александр Данилович Меншиков олицетворял тип совершенно другого характера. Он открывает собою в России целый ряд выскочек — созданий царского каприза. Предание рассказывает, что в молодости Меншиков был мальчишкой-пирожником. Княжеская грамота Меншикова ведет его происхождение от старинного литовского рода. В крайнем случае можно согласовать обе версии. Сын мелкопоместного дворянчика из-под Смоленска мог продавать пирожки на улицах Москвы; ведь торговал же ими кавалер ордена Св. Людовика в Версале во времена Стерна.[257] Во всяком случае, его отец не пошел дальше чина капрала Преображенского полка, куда он сам поступил сержантом около 1698 года. Может быть в то время он совмещал эту должность с торговлей пирожками. Даже во вновь образованных полках, основанных Петром, долго держался весьма любопытный дух промышленности, благодаря традициям, завещанным стрельцами. Но уже тогда юноша пользовался большой благосклонностью царя, называвшего его уменьшительным именем «Алексашка» и осыпавшего всенародно проявлениями почти страстной нежности.[258] Известна роль, какую некоторые свидетельства, — положим, спорные, — приписывают Меншикову во время взрыва гнева на генерала Шеина, когда Петра надо было заставить опомниться. Происхождение фавора Меншикова относится по другим рассказам к иному вмешательству, благотворному и важному, в судьбе государя. Отправляясь на обед к одному боярину, Петр встретил пирожника, его физиономия ему понравилась, и он взял его с собой. За столом он должен был стоять позади его стула. Только что царь протянул руку, чтобы взять себе какое-то кушанье с блюда, пирожник сделал быстрое движение, сказал что-то на ухо царю и остановил его. За несколько часов перед тем пирожник проник в кухню боярина и успел подметить там приготовленную отраву. Отвергнутое царем блюдо было отдано, по его приказанию, собаке, и на ней доказана несомненность покушения. Боярин и его сообщники были арестованы, а Алексашка таким образом начал свою необыкновенную карьеру.[259]

       Он родился в 1673 году и был на год моложе Петра. Высокого роста и хорошо сложенный, с приятным лицом, он отличался от царя и от окружающей его среды большою чистоплотностью и даже особенною, свойственною ему одному, элегантностью. Роль представителя, которая ему впоследствии выпала на долю, зависела в некоторой степени от этой особенности. Между тем он не получил никакого образования. Он и впоследствии не выучился грамоте и был лишь в состоянии подписать свое имя.[260] Если верить Екатерине II, имевшей возможность быть вполне осведомленной на этот счет, Меншиков точно так же, будто бы, не достиг и того, чтобы иметь «ясное представление о чем бы то ни было».

       Но, по примеру Петра, хотя далеко уступая ему в этом отношении, он приобрел краткие познания обо всем, в том числе и о великосветских приемах и манерах, во всем подражая монарху и делаясь как бы отражением его. Он сопровождал царя под стенами Азова и жил с ним в одной палатке; он следовал за ним всюду и заграницею и брал с ним вместе уроки; он участвовал также в подавлении бунта стрельцов и хвалился, говорят, тем, что собственноручно срубил двадцать непокорных голов. Предоставив самому Петру сбрить себе бороду, он сделался его придворным брадобреем и, избавив всех членов московской ратуши от излишнего украшения, приводил их бритыми к царю, символически изображая таким образом свою будущую деятельность в великом царствовании. С 1700 года он, по-видимому, исполнял при царе обязанности мажордома и занимал в сердце его совсем особое место. Петр называл его в письме «mein Herzenskind (дитя сердца моего), mein bester Firnt (лучший друг мой), или даже mein Bruder (брат мой), — имена, которые он никогда не давал никому другому. Ответы фаворита в таком же фамильярном тоне, и замечательно то, что он не прибавляет к подписи никаких выражений почтительности, тогда как сам Шереметьев подписывается «Наиподданнейший раб твой».[261]

       Однако фаворит имел двух любовниц-сестер Арсеньевых, Дарию и Варвару, фрейлин царевны Наталии любимой сестры государя, которым он писал обеим зараз: они не ревновали его одна к другой. Наконец, он женился на старшей, к которой у Петра, по-видимому были личные отношения загадочного свойства. Женившись на Дарье, Меншиков, по-видимому, повиновался воле своего августейшего друга, которым руководили как бы загадочные, необычайные угрызения совести.

       По общему мнению современников, эта связь между ними не была простой дружбой, и сам Петр выказывал странное равнодушие к подобного рода обвинениям. В 1702 году один капитан Преображенского полка, уличенный в слишком смелых речах на эту скабрезную тему, был только выслан в отдаленный гарнизон, и подобные факты повторялись несколько раз.[262]

       В 1703 году оба друга в один и тот же день получили орден Св. Андрея, «хотя и недостойны этого», как утверждал Петр в письме к Апраксину.[263] После этого начинается вся феерия Алексашкина возвышения. В 1706 году он получает титул князя Св. Империи, на следующий год, одержав победу над шведским генералом Мардефельдом (при Калише, 18 октября 1706 г.), он становится владетельным русским князем с титулом Ижорского герцога всей Ингерманландии как наследственного владения; он делается также графом в Дубровне, Горках и Потчепе, наследственным владетелем Ораниенбаума и Батурина, генералиссимусом, членом высшего совета, маршалом империи, председателем военной школы, адмиралом «красного флага». Петербургский генерал-губернатор, подполковник Преображенского полка, подполковник трех отрядов лейб-гвардии, капитан роты бомбардиров, кавалер ордена Св. Андрея, Св. Александра, Слона, Белого и Черного Орла... Этого недостаточно. В 1711 году он пытается выкупить у вдовствующей герцогини Курляндской титул ее и герцогство; через год считает себя близким к достижению этой цели и заставляет уже присягать себе чиновников страны.[264] Принужденный отложить до более благоприятного времени окончательное вступление во владение, которое оскорбляет Польшу, он от него не отказывается и вымещает неудачу на польских панах, вынуждая их уступать ему обширные владения за ничтожную цену. Таким образом он прибавляет к своему блеску огромное богатство. В Украйне он покупает у Мазепы весь Почепский уезд и захватывает земли, принадлежащие казацким офицерам. Водруженный его армией столб в какой-либо деревне означает его право на владение ею; в случае сопротивления он прибегает к виселице. Он прибегает и к спекуляциям, которые, будучи основан на его могуществе почти абсолютном, могли быть только прибыльными. Вместе с Толстым и евреем Шафировым, он создает фабрики, которым дает произвольные привилегии.[265] Его могущество ограничивалось только периодическими раскаяниями монарха, сопровождавшимися репрессивными мерами против совершенных им злоупотреблений; а если бы не это, то диктатура, которой он пользовался, предоставила бы ему более полную свободу действий, чем самому Петру, потому что он не ограничивал ее никакими соображениями высшего порядка. Сверх того, если верить императорскому резиденту Плейеру, он доходил до того, что отменял приказания царя; при нем же грубо обращался с царевичем, хватал его за волосы и кидал об пол; цесаревны били ему челом.[266]

       Каковы же были достоинства этого человека и какими мерами он достиг всех этих преимуществ?

       С точки зрения военных доблестей, нечего ожидать от него ни познаний, ни даже храбрости. «Ни опыты, ни знания, ни храбрости», говорил о нем Витворт.[267] Но он обладал стойкостью при неудачах, стремительностью во время успеха и большой постоянной энергией. «Он деятельный, предприимчивый», отзывался о нем Кампредон, прибавляя: «но скрытен, склонен ко лжи, за деньги готов на все».[268] Странная смесь серьезного ума и ребячества, проявлявшаяся в действиях и манере держать себя у Петра, проявлялась одинаково и у его alter ego (двойника) в чертах почти таких же ярких. В августе 1708 года при переходе через Березину и накануне встречи, которой искали шведы и которой Меншиков старался избежать, мы застаем его занятым новой ливреею для немецкого лакея, которую он посылает жене. Можно подумать, что он придавал огромное значение этому занятию. Пока он размерял галуны и чертил полы, Карл XII маневрировал так, чтобы сделать сражение неизбежным. Между тем исход битвы не оказался таким гибельным для русского войска, как этого можно было ожидать. Русские выдержали столкновение со стойкостью, которая служила предзнаменованием будущих побед. Фаворит вновь овладел собою. Впоследствии Потемкин будет этой же школы.

       В Полтаве целые сутки были потеряны Меншиковым перед преследованием, которое, последуй оно тот же час за поражением шведов, неминуемо отдало бы в руки русских Карла с остатками побежденной армии. Когда ему удалось нагнать Лёвенгаупта на берегу Днепра, король уже успел перейти на другой берег, и фаворит, имея с собой только большой отряд кавалеристов, оказался в довольно затруднительном положении. Только счастливая звезда его и дерзость помогли ему выпутаться из беды: он сделал вид, что вслед за ним идет вся победоносная армия; в рядах побежденных произошло смятение, они поддались обману, и Лёвенгаупт пошел на капитуляцию.

       Административные способности Меншикова служили ему главным образом для того, чтобы разбогатеть. Он почти все время нагло, безнаказанно воровал. Правда, в 1714 году чрезмерные его грабежи повлекли за собою расследование дела, которое длилось бесконечно. Но фаворит был изворотлив: он предъявлял старые счета, по которым в свою очередь являлся кредитором казны на суммы, гораздо большие, чем те, которых от него требовали, а когда через четыре года новый донос застал его врасплох, он обратился к Петру приблизительно со следующими разъяснениями:

       «Разведчики и доносчики сами не знают, что говорят и что делают. Они запутались в мелочах. Если они хотят называть воровством присвоение тех сумм, которыми я мог располагать по своему усмотрению, они очень ошибаются в количестве. Да, присвоил себе те сто тысяч, о которых говорит Негановский; да и мало ли, что я еще брал себе! Я даже и счесть не в состоянии. После Полтавской битвы я нашел в шведском лагере значительные суммы и выделил себе из них двадцать тысяч червонных с лишним, и ваш управитель, Курбатов, честный человек, в несколько приемов доставил мне другие суммы из вашей кассы, монетами и слитками; в Любеке я велел выдать мне пять тысяч дукатов; в Гамбурге вдвое больше; в Мекленбурге и в Германских владениях, в Швеции двенадцать тысяч талеров, в Данциге двадцать тысяч. Всего не вспомнишь! Я по-своему воспользовался данною мне властью. Я в крупном виде действовал так, как другие в мелочах. Если я был неправ, надо было давно остановить меня»...

       Петр был обезоружен. Он чувствовал себя соумышленником. Он еще раз закрыл глаза на все. Но доносы преумножались. Кредит в 21 000 рублей, ассигнованный в 1706 году на ремонт войсковых лошадей, вдруг исчез. Вор был все тот же самый. Дело на этот раз подлежало военному суду; тот осудил виновного на лишение прав и состояния. Петр помиловал его. Следствие продолжалось; оно влекло за собою другие расследования; присоединилось обвинение нарушений прав в Польше, в Померании, в Петербургской губернии. Всюду царский диктатор налагал свою руку; не было ни одной губернии, ни одного административного округа, которое миновало бы его рук. Царю это начинало надоедать. Ненасытная алчность его друга угрожала создать монарху дипломатические недоразумения. Голландский посол обвинял ревельского губернатора Зотова в вымогательстве у голландских купцов денег, которые он делил с Меншиковым. Расположение монарха к фавориту с каждым годом охлаждалось; отношения их становились мало-помалу отдаленнее. Наконец дошло до того, что Петр однажды так рассердился, что пригрозил неисправимому грабителю вернуть его к прежней должности. В тот же вечер царь увидел его в поварской одежде с лотком на голове, выкликающего: «Пироги горячие»! Царь рассмеялся. У этого мошенника была не одна зацепка. Он имел всегда верную, неизменную поддержку в Екатерине. Она была когда-то его любовницей и не забывала этого. Он пользовался также страстною любовью Петра к сыну от второй жены, маленькому Петру Петровичу, чтобы расположить к себе царя; в отсутствие Петра он часто писал ему, сообщая ему все новости о его «бесценном сокровище», рассказывая, как тот играет в солдаты, изображая его лепет, восхищаясь его проказами.[269] Но главное, он всегда оставался человеком, на которого можно было положиться во всем, кроме честности, на которого всегда можно было рассчитывать, что он сумеет помочь царю, заменить его, благодаря своей энергии, решимости, предприимчивости, находчивости, которые никогда его не покидали. Посланный в Финляндию с отрядом войска, Апраксин рисковал умереть с голоду. Петр был в отлучке. Совет, созванный на помощь, ничего не решил; купцы отказывались выдавать что бы то ни было в кредит; казна была опустошена. Меншиков сделал распоряжение выломать двери магазинов, забрал все, что ему нужно из провианта, и отослал в Або. Поднялся крик о насилии; сенаторы, заинтересованные в продаже ржи, сделали вид, что хотят арестовать фаворита. Но он выдержал бурю и, по возвращении царя, на этот раз без труда оправдался. Его решительная мера спасла финляндскую армию.

       В его пользу говорило и то, что те, которые уличали его, сами не стояли на должной высоте. Один из них, Курбатов, сам должен был сознаться в покраже в 1721 году и присужден был к уплате штрафа.

       Таким образом, Меншиков отстаивал себя до конца, все более и более подвергаясь нападениям, но все же держался. В 1723 году Екатерина в двадцатый раз пыталась защитить своего протеже, но Петр резко оборвал ее: «Меншиков на свет явился таким же, каким живет век свой: в беззаконии зачат, в гресех родила мать его и в плутовстве скончает живот свой, и если не исправится, то быть ему без головы»! Прежняя привязанность отжила. Даже остроумие Данилыча, которое столько раз, рассмешив царя, вызывало его снисходительность, перестало его выручать. Войдя однажды в дом счастливого выскочки, так любившего пышность, Петр к изумлению своему увидал голые стены, без мебели. Что за разорение?

       — Пришлось продать обои и мебель, чтобы выплачивать наложенный на меня штраф.

       — Так сейчас же выкупи все, что продал, а не то я увеличу вдвое штраф.

       Очарование разрушено. Меншиков лишился председательства в военной школе; у него отняли 15000 душ, украденных из бывших владений Мазепы.[270] Смерть Петра застала его наполовину разжалованным. Но при вступлении на престол Екатерины ему все было возвращено с лихвою: он сделался еще могущественнее и уже видел дочь вступающею на престол. Но накануне этого высшего торжества все рушилось, и он дожил век в изгнании, с несколькими копейками в день на пропитание.

       Эта вторая половина его жизни не входит в намеченную мною программу настоящей работы; может быть, позднее я возвращусь к ней.

       Что бы ни возражали и ни утверждали, этот сотрудник Петра не был слишком умен, но эта сила, которую нельзя не признать. Попавши в руки Петра, призванная служить самой могущественной воле, какая только известна в современной истории до Наполеона, эта сила, брошенная могучим толчком на обширную необработанную степь, какою была в то время Россия, для обработки ее, имела свою ценность. Она побеждала все препятствия, разбивала все преграды; это был могущественный поток, несущий в своем водовороте плодотворные семена, запутанные в тине.

       Высокомерный, грубый, корыстолюбивый и жестокий, человек этот не умел любить и не был любим. Когда в 1706 году дом его в Москве загорелся, весь народ радовался.[271] Петр этим не смущался. Он всегда оказывал тайное предпочтение тем слугам, которые помимо его не могли рассчитывать ни на что и ни на кого.

 

 

II

 

       Я подхожу к сподвижникам второстепенным. Некоторые из них принадлежали к старинным дворянским родам, но они не самые интересные. Призванный после смерти Лефорта управлять адмиралтейством и польским приказом, министр иностранных дел этой эпохи, Федор Алексеевич Головин, не был ни моряком, ни дипломатом. Он женил своего брата, Алексея, на одной из сестер Меншикова; за него все делал Ягужинский, которого Петр в свою очередь оценивал по достоинству. Головин с важностью носил компас, как отличительный знак занимаемого им положения: в этом вся его заслуга. Генерал адмирал Апраксин, сменивший его в 1706 году, несколько значительнее, но опять-таки обязан большею частью своего превосходства и успехов присутствию в адмиралтействе норвежца Крюйса. Поэтому он завидовал этому, подчиненному ему, сопернику и с постыдной поспешностью воспользовался случаем от него избавиться. Вследствие гибели одного судна, происшедшей благодаря неправильно истолкованному сигналу, военный совет под председательством генерал-адмирала приговорил чужеземца к смертной казни. Нерыцарский поступок со стороны потомка семьи, претензия которой на аристократичность, впрочем, оспаривается некоторыми генеалогами!

       Петр заменил смертный приговор вечной ссылкой, из которой Крюйс скоро возвратился, так как с его отъездом в адмиралтействе все пошло вверх дном.

       Управление посольским приказом с титулом канцлера перешло после Головина к Гавриилу Ивановичу Головкину, представлявшему собой еще одно декоративное ничтожество. Положив начало системе, которой Екатерина II дала еще большее развитие, Петр часто отделял титул от исполнения возлагаемых им обязанностей, что позволяло ему легче удовлетворять своему вкусу в выборе фаворитов более низкого происхождения. Низводя титулованного министра до фигуральной роли, он находил для действительной службы своей внешней политике Остерманов и Ягужинских. Друг детства государя, позднее самый обычный товарищ его удовольствий и дебошей, и кроме того родственник его со стороны Нарышкиных, Гавриил Иванович имел привычку держаться со своим государем тона наставника, и в одном из официальных писем он пишет ему в таком тоне: «Ваше Величество соблаговолили приписать мою подагру злоупотреблению удовольствиями Венеры, я считаю своим долгом сообщить Вашему Величеству по этому поводу истину, которая заключается в том, что болезнь происходит скорее от злоупотребления напитками». По честности Головина можно отнести к низшему рангу. Ходили слухи, что он пользовался определенным содержанием от Мазепы. В декабре 1714 года Петр его упрекал при полном составе сената в казнокрадстве; он вынужден был сознаться, что пошел на это при фуражировке армии сообща с Меншиковым.[272]

       Но среди старой аристократии были люди и получше этих, по крайней мере в отношении ума. Толстой, например, оправдывал слова Петра: «Когда имеешь дело с ним, держи камень за пазухой, чтобы успеть вовремя выбить ему зубы». Или некто другой, к которому относятся слова царя: «Не знай я, что это за голова, я бы давно приказал ее снести».

       Дипломат в Вене, в Константинополе, полицейский агент, преследовавший несчастного Алексея, Толстой пользовался услугами часто постыдными, но всегда выдвигавшими на вид его замечательные способности, и добивался отличия — голубой ленты, места в Сенате и обширных владений. Его значение пало только после смерти Петра. В 1722 году, вовлеченный в конфликт с Меншиковым, он познакомился с горестями ссылки и с негостеприимными берегами Белого моря.[273]

       В начале семнадцатого века из рядов аристократии выделяется Борис Иванович Куракин, являющийся первым и в то же время самым привлекательным воплощением русского дипломата, не лишенного и хитрости, как все восточные люди. Обладая гибким умом славянина, влюбленный в литературу, как завсегдатай отеля Рамбуйе и страстный любитель изящного искусства, как истинный версалец, он, войдя в царскую семью, благодаря браку с Ксенией Лопухиной, сестрою первой жены Петра, умел, пока было можно, извлекать выгоду из этого родства и заставить забыть о нем впоследствии. Являясь представителем России сперва в Лондоне при королеве Анне, потом в Ганновере при будущей королеве Англии, и наконец в Париже при регентстве и в первые годы царствования Людовика XV, очень еще молодой и неопытный, он подчас чувствовал себя в весьма затруднительном положении как дипломат, но всегда умел извернуться и поддержать свой престиж и честь своей страны. Умение держать себя с достоинством и неиссякаемым благодушием искупало все его неловкости.

       Я должен быть умерен в своем перечислении. Самой интересной личностью этой группы является Василий Никитич Татищев, первый из целого ряда подобных ему деятелей. Род его ведется от Рюрика князьями Смоленскими. Лучший ученик Петра, по окончании школы, которою заведовал в Москве один француз, он вступил, вместе с Неплюевым, в группу молодых людей, посланных Петром за границу для окончания образования. Некоторые из числа этих молодых людей, в том числе и сам Неплюев, были уже женаты. Через Ревель, Копенгаген, Гамбург, они достигли Амстердама и нашли там целую группу русских студентов. Двадцать семь из них были отправлены в Венецию, где должны были вступить на службу республиканского флота. Неплюев принял таким образом участие в экспедиции на остров Корфу. По всем берегам Средиземного моря и даже Атлантического океана можно было встретить эту учащуюся московскую молодежь. Специальные агенты, Беклемишев на юге Франции, князь Иван Львов — в Голландии, и один из Зотовых — во Франции — должны были направлять работы молодежи, руководить ее путешествиями и наблюдать за нею.

       Когда они вернулись на родину, Петр ожидал их в своем кабинете, и в шесть часов утра, со свечою в руках (так как зимою солнце еще не восходит в этот час), он проверял по карте их познания в географии, делая им строгий выговор, если испытание не было в их пользу и, указывая на свои мозолистые руки, «которые захотел сделать такими в пример всем прочим».[274]

       Неплюев подготовился таким образом к служению своей стране то в качестве дипломата в Турции, то как правитель Малороссии, то как горный чиновник на Урале. Татищев превосходил Неплюева разнообразием способностей, умением быстро осваиваться со всяким делом и неутомимой деятельностью. Бывши всегда примерным учеником, он как будто всю свою жизнь отвечал хорошо заученный урок. Вечно в движении, по примеру своего учителя, он брался за все: военное искусство, дипломатия, финансы, администрация, наука — сменяют друг друга; он был горяч в работе и проникнут чувством ответственности в ней; постоянно что-нибудь делал и привлекал к делу других; не заботясь о прошлом, создавал будущее, так же, как и Петр. Татищев ко всему проявлял интерес, но поверхностный и мелочный. Еще связанный с Востоком крепкими узами, он уже смело направлял взгляд и ум в противоположную сторону.

       В 1704 году он присутствовал при взятии Нарвы, также сопровождал Петра по роковой дороге, которая привела к берегам Прута, и пускался в археологические изыскания и раскопки, чтобы найти могилу Игоря, этого легендарного сына Рюрика. Затем, снова отправившись за границу, он провел несколько лет в Берлине, Бреславле и Дрездене, отдаваясь новым изучениям, занятый составлением библиотеки. Немного позже мы находим его занимающим пост дипломата на конгрессе на Аландских островах. Потом мы видим его картографом, занятым обширным делом составления общего атласа России. А некоторое время спустя, отправляясь в Персидскую кампанию, Петр получил книгу-путеводитель «Хроника Мурома», написанную «деятелем».

       Татищев является историком. Но этого еще недостаточно. В нем нуждались на Урале, где изыскание залежей меди не приводило к желательным результатам. Он отправился туда, констатировал вопиющие ошибки местного управления, донес об угнетении местного населения агентами центрального управления, основал город Екатеринбург, которому суждено было в будущем играть такую видную роль в развитии горной промышленности; положил начало народным школам и успел изучить французский язык с помощью грамматики, которую он себе достал во время пребывания на Аландских островах. После смерти Петра он, еще молодой, продолжал свою разнообразную деятельность и, умирая, оставил большую литературную работу, которую издал Мюллер: три тома «Истории России», дополненные впоследствии, благодаря трудам Погодина, и энциклопедический словарь, доведенный до буквы Л, — работу, возбудившую сильные нападки со стороны историков восемнадцатого века со Шлецером во главе, но вполне реабилитированную впоследствии. Татищев не избег общей участи, познакомившись с дубинкой своего монарха в 1722 году, благодаря жалобе на хищения, поданной Никитой Демидовым. Он умер в изгнании, как и другие, но выносил свою участь более стойко. В семьдесят лет, чувствуя приближение конца, он сел на коня, отправился в приходскую церковь и слушал обедню. Потом проехал на кладбище, указал место для своей могилы и заказал священнику на завтра заупокойную обедню. Он испустил последний вздох в час, который предвидел, во время соборования.[275] Слава и особенная удача Петра, что он среди своих приближенных встретил человека подобного достоинства и нравственной силы, рядом с Зотовым и Надежинским, этим исповедником, которому царь целовал руку выходя от обедни, а минуту спустя давал щелчки и заставлял состязаться в пьянстве с секретарем в сутане, состоявшем при Дюбуа, известным пьяницей. Через час аббат валялся под столом, а Петр бросался на шею победителю, поздравлял его со спасением чести России. Этот Надежинский оставил после себя большое состояние; но чтобы положить основание богатству России, у Петра, к счастью, нашлись другие помощники.

 

 

III

 

       По своему характеру и происхождению Татищев занимал особое место среди современных ему «деятелей» великого царствования. Ягужинский же, сын учителя школы органистов на службе у лютеранского общества в Москве, начал свою карьеру с роли чистильщика сапог, причем иногда присоединял к этому занятию другие, по поводу которых чувство «приличия», как говорит Вебер, «запрещает ему распространяться».[276] Одному из его покровителей, Головину, пришло в голову приблизить его к Петру, чтобы уменьшить силу Меншикова. Новый пришлец имел одно превосходство над этим фаворитом: такой же грабитель, как и тот, он не делал тайны из своих хищений и знал более меру. Когда царь заговорил при нем о том, чтобы повесить всех казнокрадов, он ответил знаменитой фразой: «Стало быть, ваше величество хочет остаться без подданных!» Верный по-своему, он не изменял делу, ради которого его выдвинул вперед его покровитель: он упорно боролся с Меншиковым и не боялся вступить в открытую борьбу с самой Екатериной, как покровительницей этого фаворита. Его храбрость превосходила его таланты, которые по-видимому были незначительны, и только благодаря ей он достиг поста генерал-прокурора, на котором выказал столько же энергии и строгости к слабостям других, как снисходительности к собственным порокам. Но фаворит, под всемогущество которого Ягужинский подкапывался, со временем отмстил ему. Когда Петр умер, Ягужинский пьяный — потому что он предавался всяким порокам — лежал на заколоченном гробу, раздирая ногтями покров и призывая мстительную тень великого мертвеца.

       Как и Ягужинский, Петр Павлович Шафиров происхождения польско-литовского, но род его восходит к более отдаленному времени, и он имеет более сложную родословную. Живший в Орше, Смоленской губернии, его дедушка назывался Шафир и имел прозвище Шайки или Шаюшки, очень употребительное еще и теперь среди его соплеменников. Шафир был фактором, — лицом необходимым для большинства помещиков в их обычной деятельности. Он носил длинный грязный кожан, указывавший на его происхождение. Петр Павлович его уже не носил, но сохранил все отличительные черты своего племени. Царь нашел Шафирова в лавке одного мелкого торговца и дал его в помощники Головину для корреспонденции на польском и других языках, так как молодой человек владел несколькими языками. Когда, после полтавской битвы, Головин стал канцлером, то и помощник его пошел в гору, и бывший торговец суконным товаром стал подканцлером. На самом деле он управлял всеми делами и вел их блестящим образом. Талант его особенно сказался во время неудач при Пруте. Тут он делал чудеса и приложил все старания спасти отечество и царя. Заняв видное положение, он, разумеется, разбогател, стал бароном и выдал пятерых дочерей своих замуж за самых высокопоставленных людей того времени: за Долгорукова, Головина, Гагарина, Новинского и Салтыкова. Но внезапно ветер подул в другую сторону, и все разрушилось. Меншиков, у которого Шафиров из-под носа вырвал большой казенный куш, и Головин, которого он слишком явно желал заместить, а также другой выскочка, Остерман, которому хотелось попасть на его место, воспользовались долгой отлучкой Петра, чтобы его погубить.

       Пятнадцатого февраля 1723 года мы видим его на эшафоте, с головой уже лежащей на плахе, и «помощники палача уже тащили его за ноги, так что он касался своим толстым животом земли»,[277] как явился секретарь Петра с вестью, что Шафиров помилован, и казнь заменена вечной ссылкой. Он был привезен в Сенат для утверждения грамоты и, по рассказам очевидцев, «еще дрожащим голосом от только что перенесенного ужаса и померкшим взором» отвечал на поздравления членов собрания, только что приговоривших его к смерти. Ему удалось уладить дело так, что вместо Сибири, он попал в Новгород, и там, живя под строгим караулом, терпеливо дожидался смерти Петра, чтобы снова став свободным, приняться за прежние дела и вернуть конфискованное имущество с помощью новых хищений. Одна из его теток, сестра отца, вышла замуж за крещеного еврея, и из этой семьи вышли также очень видные дипломатические деятели, Веселовские.

       Особую категорию деятелей, окружавших реформатора, составляли «прибыльщики», специальные агенты фиска, изобретатели новых ресурсов для пополнения государственной казны. Курбатов самый видный их представитель. Еще новый не только для России, но даже для Европы, подобный тип уже вполне подходит к типу современного финансиста; он не упускает из глаз выгоды, но вместе с тем радеет о справедливом распределении налогов. Самому Петру не всегда было под силу тягаться с этим представителем научной политической экономии, и в один прекрасный день он предоставил его жестокости мстительного, кровожадного инквизитора Ромодановского. Конечно, никто не без греха, и сосланному в Архангельскую губернию Курбатову случалось на невидном посту вице-губернатора подчас оправдывать свою опалу; но все же он является жертвой этой борьбы двух различных миров, двух понятий о государстве, двух совестей общественной жизни, в которых не всегда под силу было разобраться даже великому царю.

       В еще более резком и драматичном виде обрисовывается эта борьба в судьбе несчастного Иосифа Алексеевича Соловьева, сына архангельского купца. Петр назначил его сперва директором таможни, а потом своим коммерческим агентом и банкиром в Голландии. Денежные операции Соловьева быстро расширились и развились, но он подвергся преследованию вместе с одним из братьев своих, занимавшим скромное место в доме Меншикова, и был выдан русскому правительству. В тайной канцелярии он был допрошен и подвергнут пыткам, однако оправдан; но во время пытки ему раздробили кости на ногах и на руках; миллионный же капитал его куда-то исчез.

       Соловьев вышел из крестьян. Забавно и вместе с тем печально описывает Посошков, сам вышедший из той же среды, общие условия жизни людей низшего сословия и отношение к ним сильных временщиков. Вот как он рассказывает о своих распрях с князем Дмитрием Михайловичем Голициным, у которого в 1719 году просил разрешения на постройку винокуренного завода. В этот момент этот русский Монтескье уже пользовался определенным положением в обществе, довольно обеспеченном имуществом, имел некоторые влиятельные связи и вместе с Курбатовым пускался в различные промышленные предприятия. Ответ на прошение Курбатова получился самый невероятный: без всяких объяснений его схватили и швырнули в тюрьму. Он плакался на свою судьбу, охал, горевал, но ничего не мог поделать. Через неделю он решил напомнить о себе рассеянному боярину: «За что я заточен в темницу?» — Князь Голицын спросил: «Как, черт возьми, попал этот человек в тюрьму»? Ему не знали, что ответить, и князь подписал приказ о его немедленном освобождении. При таких расправах без суда, при высокомерном презрении к правам личности, в старой Руси уже начал зарождаться, — как я уже показал выше, — и развиваться иной дух: тенденция к преобразованию. И сам Посошков не избег такого духовного раздвоения: он ярый приверженец петровских реформ и, вместе с тем, насильственных мер, применявшихся преобразователем для успешного проведения этих реформ. Теоретик экономической школы, которой «прибыльщики», с Курбатовым во главе, являются практическими применителями, он служит своим идеям с непримиримостью, стремительностью, крайностью, отличающими всех сектантов. На его долю выпала обычная участь подобных ему людей.

       Родная почва, покрытая терниями, находится под паром и требует, по его мнению, корчевки и огня, за что он и принимается, но и сам мимоходом, попадает в эту же неумолимую обработку. Но почему же не удается ему, хотя бы на время, приблизиться к Петру, раз он идет по одному с ним пути с начала до конца своей карьеры, и обязан этим направлением единственно только усилию своей мысли, почерпнутой, как видно, из тех же источников вдохновений? Но тут у него особая судьба: он держит лавочку идей, а Петр решил покупать этот товар не у него. В других же случаях общая тенденция царствования — равенство, и великий реформатор не побрезгал бы сделать себе из мужика сотрудника и даже товарища.

       Счастливая судьба современника Посошкова, Демидова, служит тому доказательством.

       Известно легендарное начало этой удачи, — анекдот о попорченном пистолете системы знаменитого в то время Кюхенрейтера, попавшем в руки тульского рабочего, который берется его исправить, и диалог царя с оружейником:

       Царь: «Вот бы нам научиться делать такие оружия!»

       Оружейник: «Эка штука! Это не трудно».

       Царь ударил рабочего по щеке и выругал:

       «Сперва сделай дело, а потом уж и хвастай!»

       Оружейник спокойно отвечал:

       «Да ты, мой батюшка, сперва рассмотри хорошенько; ведь пистолет-то моей работы; и вот тебе такой же другой!»

       Оружейник этот был крестьянин Тульской губернии, Александровского уезда, деревни Паршино, сын кузнеца, Никита Антуфеев. Отец его жил в городе с 1650 года. Никите было уже под сорок лет, когда он впервые встретился с царем в 1694 году. Говорят, что с тех пор возникло баснословное богатство Демидовых и к тому времени относится начало современного развития горной промышленности в России.[278] Никита был женат, и Петр, извинившись, как говорят, напросился к нему на обед. Обед прошел весело, и пожалованье земли под Тулой для обработки железной руды было платой за это угощение. Это было только началом. Со временем уральские рудники открылись для деятельности и предприимчивого ума Никиты и его сына Акинфа. В 1707 году Никита получил личное дворянство с фамилией Демидова. Потом в 1720 году он получил потомственное дворянство; но он не снял своей крестьянской одежды и, относясь к нему с большим уважением, Петр продолжал называть его фамильярным крестьянским прозвищем «Демидыч».

       Демидов не только прославился как бесподобный промышленник и пивовар, но и как основатель двадцати оружейных заводов: в Чуралинске, Верхне-Тагильске, Нижне-Тагильске. Веселый, шутливый характер, природный юмор и сатирический ум сделали его соперником Лефорта. Он умер в Туле в 1725 г. шестидесяти двух лет и оставил огромное состояние и еще более необычайную в то время вещь: репутацию неподкупной честности. Русская промышленность может хвалиться таким предком более, чем флот Головиным, которого Петру вздумалось поставить во главе первого русского флота.

       Памятно имя еще одного простого крестьянина, — имя одного из самых крупных лиц русской истории того времени, оспариваемое наукою у литературы — имя Ломоносова. Выразившись о Ломоносове, что, будучи механиком, химиком, минералогом, риториком, художником и поэтом, он был «первым русским университетом», Пушкин не сказал еще всего.

       Родившись в 1711 году, Ломоносова по деятельному периоду своей жизни не принадлежит ко времени великого царствования, но он все-таки к нему причастен — он его прямое наследие и прекрасный плод; он олицетворяет в себе цивилизаторскую гениальность этого царствования, вместе со свойственными ему пробелами и противоречиями.

       Ломоносов никогда не забывал о своем происхождении; наоборот, он гордился им, но это не препятствовало ему восхвалять все реформы великого царя, вплоть до закона о крепостничестве, жестокость которого Петр усилил; это не помешало ему, крестьянину, просить себе вотчину с двумястами душ крестьян в вечное владение для работы на основанном им заводе. Сын народа, он вспоминает о народных песнях, обычаях и преданиях как о чем-то отдаленном, интересном исключительно с исторической точки зрения. Одна из наиболее глубоких, выразительных форм русской поэзии — русские былины, остатки которых еще и теперь можно услышать в северных губерниях, совершенно не коснулась этого поэта. Он весь устремился к западной литературе, со свойственными ей скоро устаревшими формами. Он увлекался одами, панегириками, историческими поэмами, трагедиями, дидактическими посвящениями. Как литератор и человек науки, Ломоносов был близок к тому, чтобы рассматривать свою двойную деятельность как царскую службу, как обязанность чиновника; как нечто вроде рекрутского набора и всеобщего привлечения к службе в области умственной и личной. Эта система, введенная Петром, сказалась и на Ломоносове.

       Несмотря на это, Ломоносов сыграл важную роль в деле общего быстрого преобразования, которое создало современную Россию. Он дал мощный, решительный толчок колоссальному движению, которое спаяло вновь звенья разбитой в тринадцатом веке цепи и поставило таким образом Россию на один уровень с другими цивилизованными странами.

 

 

IV

 

       Иностранные сподвижники Петра большею частью были подчиненные, по крайней мере формально. Они часто исполняли все дело, но сами оставались на втором плане. Петр не способен был на ошибку, подобную той, за которую императрица Анна понесла впоследствии такую тяжелую ответственность, отдав свою страну всецело в распоряжение Бирона. В царствование Петра швед Огилви бесславно чертил план кампании, которая в конце концов сокрушила могущество Карла XII; победу одержал Шереметьев. Немцы, голландцы и шведы сживались с местной средой и русели необыкновенно быстро.

       Эта в высшей степени подвижная и все впитывающая в себя почва быстро поглощала все, что они приносили оригинального с собой из своей родины.

       Рожденный в России сын голландского эмигранта, Андрей Виниус отличался от окружавших его москвичей только высоким образованием; он был православным и говорил на местном языке. Виниус даже усвоил правила своей новой родины. Он умел лучше Меншикова отливать пушки и делать порох, но по уменью набивать карманы стоял наравне с Меншиковым. И другие его соперники в этом шумном нашествии иноземных авантюристов, которым Петр радушно открыл двери, принадлежали большею частью к той же школе. У них профессиональные недостатки. Семена лихоимства и унижения, брошенные татарским игом в национальную совесть, еще сильнее развились под влиянием этих авантюристов.

       Швед Яков Брюс, которого при дворе считали химиком, астрологом и инженером, а в народе колдуном, ничего не имел общего ни с Ньютоном, ни с Лавуазье, но скорее смахивал на простого плута. Бесчисленные процессы по поводу злоупотреблений властью, казнокрадства, мошенничества при поставках в свое ведомство — он был начальник артиллерии — предавали его не раз царскому правосудию. Царь всегда прощал его в конце концов. Знания этого мошенника, хотя были знаниями самоучки и дилетанта, имели однако в глазах царя неотразимую притягательность и по отношению к данной среде представляли собой определенную ценность. Сложилось предание о свете, который горел всю ночь в окнах его лаборатории на Сухаревой башне. Астрономические открытия, которые Брюс делал, касались главным образом астрологии, и его знаменитый календарь, напечатанный в 1711 году, напоминает волшебные сказки. Брюс организовал морские артиллерийские и инженерные школы и был их начальником; он был председателем комиссии мануфактурной и горнопромышленной; был вдохновителем научной корреспонденции, которую Петр поддерживал из тщеславия с Лейбницем, а в Ништадтском договоре проявил себя очень изворотливым дипломатом.

       Таковы почти все эти иностранцы, годные ко всему, делающие немало полезного, но главным образом блещущие хитростью и энергией.

       В Ништадте Брюс, получивший за свои успехи титул графа и чин маршала, имел товарищем Остермана, вестфальца, которому два года пребывания в Йенском университете доставили репутацию ученого. Кампредон в 1725 г. определяет следующим образом уровень его способностей и достоинств: «Знает немецкий, итальянский и французский языки и этим делает себя необходимым; кроме того необыкновенно ловок в каверзах, хитростях и притворстве». Ему и не надо было большего, чтобы наследовать Шафирову и в 1723 году сделаться вице-канцлером в стране, которой канцлером был Головкин. Однако Кампредон забывает о замечательной работоспособности, которую можно поставить в заслугу этому корыстолюбцу. Чтобы польстить инстинкту недоверчивости своего властелина, Остерман сам шифровал и расшифровывал телеграммы, проводя за этой работой дни и ночи не отрываясь и не снимая своего легендарного красного бархатного халата, в котором он 15 января 1844 гордо взошел на эшафот, подобно своему предшественнику, и подобно ему, помилованный, провел свои последние дни в изгнании.

       Рядом с польским евреем Шафировым мы видим забавного плута, португальского еврея Девьера. Петр подобрал Девьера в Голландии, где встретил его в 1697 году на борту торгового судна. В 1705 году он уже гвардейский офицер; в 1709 г. генерал. В 1711 году, думая выгодно жениться, он остановил свой выбор на одной из сестер Меншикова, старой и некрасивой. Но его предложение приняли за насмешку; Меншиков ответил, отдав своим слугам приказание высечь оскорбителя. Неизвестно, как Девьер спасся. Конечно он сильно пострадал, но остался жив и отправился с жалобой к царю, который восстановил справедливость. Три дня спустя Девьер повел к алтарю избранную им невесту. Его природное коварство, подобострастие, шутовство и изворотливость все же не защитили его от новых немилостей.

       У него как бы предназначенная для того судьбой кожа. В 1718 году мы встречаем его первым заведующим почтою, только что созданной в Петербурге, а также начальником над всей полицией. В качестве такового он сопровождал Петра в одной из его инспектирующих поездок по улицам столицы. Один из мостов, которыми Петр избороздил город для переправы многочисленных пушек, оказался испорченным, и экипаж царя остановился. Царь, выйдя из экипажа, послал за материалом для исправления порчи, и сам принялся за дело, потом, окончив работу, ни слова не говоря, бросил свои инструменты, взял дубинку и нещадно отколотил своего начальника полиции. Окончив, он снова сел в экипаж и, пригласив Девьера сесть с собой: «Садись, брат», спокойно возвратился к прерванному приключением разговору. Еще другие удары ожидали эту изборожденную спину. В 1727 году, после смерти Петра, Меншиков начертил на ней кровавыми штрихами свою месть вынужденному шурину. Под указом о ссылке начальника полиции он сделал приписку: «Бить кнутом».[279]

       Бросается в глаза однообразный конец блестящей судьбы всех этих деятелей: конечное падение их неизбежно; как будто над мелкой злобой и личной мстительностью замечается еще какой-то исторический закон возмездия. Все похожие друг на друга, не знающие ни веры, ни совести, без других правил, кроме своего честолюбия и личной выгоды, все эти люди, какого бы происхождения они ни были и по какой бы дороге не шли, доходят до погибели.

       Они приходили отовсюду. Уроженец Ольденбурга, Миних, начинающий свою блестящую карьеру с того, что проводит Ладожский канал, стоит в этой толпе авантюристов наряду с дворянином из нижней Бретани, Франциском Вильгельмом де Вильбуа, начавшим свою карьеру контрабандистом во Франции. Мемуары этого последнего, наполненные заведомой ложью,[280] представляют собой очень сомнительный источник как для истории Петра, так и для собственной биографии автора. Спасши — по его словам — от крушения корабль, везший царя из Голландии в Англию, побудивши таким образом московского властелина, который любил необыкновенных людей, пригласить его к себе на службу, Вильбуа из низшего офицера, каким он был раньше, сделался адъютантом и капитаном. Я не возьму на себя труда повторять за ним, с теми же подробностями, приключение, которое два года спустя повлекло за собой его ссылку. Будучи послан в холодное время из Стрельны в Кронштадт с письмом Петра к жене, он выпил по дороге много водки, чтобы согреться. Очутившись в спальне императрицы и увидав раскрытую постель, а на ней полунагую красивую, как ему показалось, женщину, он под влиянием резкой перемены температуры, которая подействовала на его голову, потерял самообладание и способность рассуждать. Я не буду описывать, каковы были последствия этого опьянения, несмотря на крики императрицы и присутствие в соседней комнате фрейлины. Рассказывают, будто бы Екатерина при этом пострадала, не только от насилия, но еще и от эксцесса, который тут будто бы имел место, благодаря физиологическим особенностям Вильбуа, общим у этого контрабандиста с одним галантным королем, нашим современником. Что касается Петра, то, несмотря на то, что потребовалась помощь хирурга для исправления повреждений, он взглянул на катастрофу достаточно философски: «Это животное действовало бессознательно, значит оно невинно, но для примера, пусть его закуют в кандалы на два года». «Кандалы» единственное, что мы можем считать достоверным во всем этом рассказе. Но кажется Вильбуа носил эти цепи не более шести месяцев. Помилованный к этому времени, он женился, заботами царя, на девице Глюк, дочери бывшего пастора в Мариенбурге, и оказался таким образом связанным близкими узами с царем и царицей. В царствование Елизаветы мы видим его контр-адмиралом и комендантом Кронштадского порта. Два других француза из хорошей семьи, Андрей и Андриан де Бриньи, фигурировали в армии царя рядом с этим искателем приключений; но настолько же храбрые, насколько лишенные способности к интригам, необходимым для того чтобы выдвинуться, они прозябали на низших ступенях. Очень требовательные, мало приспособляющиеся, лишенные изворотливости англичане составляли незначительное меньшинство в этой разношерстой толпе иностранцев, которых Петр, по своему усмотрению, избирал, чтобы привить своему народу западную культуру. Знаменитый Перри, приглашенный в качестве инженера, скоро разочаровался и только несколько лет стоял наряду с товарищем по несчастью, Фергуарсоном. Этот последний был приглашен для наблюдений за математической школой, и ему не удалось получить ни копейки за свою службу.[281]

       Родившись в 1696 г., Ибрагим, увезенный из своей страны шести лет и привезенный в Константинополь, где в 1705 году царский посланник граф Толстой, купил этого уроженца африканского побережья, которого ждало такое деятельное существование, он на всю свою жизнь сохранил в памяти грустную картину: его горячо любимая сестра Лачану бросилась в море и долго-долго следовала вплавь за кораблем, его увозившим. На берегу Босфора он получил прозвище Ибрагима; в 1707 году во время пребывания царя в Вильне его крестили, Петр был его крестным отцом, а королева польская — крестною матерью, и с тех пор его стали звать Абрам Петрович Ганибал.

       Негритенок начал свою службу с должности пажа государя и во время этой должности близко познакомился с дубинкой, но приобрел любовь государя, как милым характером своим, так и своим умом. В 1716 году Петр решил послать его в Париж для пополнения образования. Ганибал много работал раньше и, принятый тотчас же на службу в французской армии, обратил на себя внимание.

       Во время кампании 1710 года он получил чин поручика и рану в голову, и уже был окружен некоторой славой; в салонах он был желанным гостем и, по-видимому, одерживал там победы. Но его серьезные вкусы удаляли его от легкомысленной жизни; он поступил в инженерную школу и вышел из нее в 1720 году со званием капитана. После того он вернулся в Россию и занял здесь место капитана в бомбардирском полку, которого Петр был шефом. Ганибал женился. Жена его, дочь греческого негоцианта, очень красивая собою, произвела на свет белокурую дочь. Он заставил жену постричься в монахини, но дал отличное воспитание маленькой Поликсене, выдал ее замуж, назначил ей приданое, но никогда не желал ее видеть.

       Ганибал был ревнив, вспыльчив, прям, честен и скуп. По смерти Петра он поссорился с Меншиковым и попал, как все, в ссылку, в Сибирь, откуда вернулся в царствование Елизаветы. Впоследствии он был главнокомандующим и умер в 1781 году, девяноста трех лет.[282]

 

 

V

 

       В сущности все эти приближенные иностранцы не что иное, как только полезности и фигуранты; ни одного действительно великого имени и ни одной великой личности не выделилось из них. Личность главного актера и его роль, может быть, занимала слишком много места на сцене для того, чтобы было по-иному. Подтверждение этого мнения я вижу в отношении самодержца к единственно равному ему по величине человеку, с которым ему случилось сойтись среди современного ему европейского мира. Я уже имел случай упомянуть о первых попытках Лейбница сблизиться с самодержцем и надежды, которые на это возлагало воображение ученого энтузиаста. Эта связь, когда ему удалось ее установить, не послужила на пользу ни тому, ни другому: оба кажутся, благодаря ей, умаленными. С того дня, как Петр, проездом через Германию, показал себя Европе, Лейбниц, по-видимому, подпал власти настоящей мании. Он только и говорил о России и о ее царе, волновался и строил бесконечные планы, один другого несбыточнее, стремившиеся все к одной цели: обратить внимание монарха на себя, возбудить желание познакомиться и добиться признания своих достоинств. Этой горячки есть естественное объяснение. Известно, что великий ученый считал себя славянского происхождения, общего с древним именитым родом польской фамилии графов Любенецких. В автобиографической заметке встречаются следующие строки: «Leibnitorum sive Lubeneziorum, nomen slavonicum, familia in Polonia». Не поладив с городом Лейпцигом, Лейбниц напечатал по его адресу протест: «Пусть Германия не слишком гордится мною: моя гениальность не исключительно немецкого происхождения; в стране схоластиков во мне проснулся гений славянской расы». По его словам, он, обращаясь в 1711 г. к Петру в Торгау, ссылался на эти узы отдаленного племенного родства со стороны отца: «У нас общее происхождение, Ваше Величество», говорил он будто бы царю: «оба мы славяне, мы оба принадлежим к той расе, судьбы которой никто еще не может предугадать, и оба мы инициаторы поколений будущего века».[283]

       К сожалению, разговор этот оборвался, и отношения, таким образом начавшиеся, приняли совершенно иной оборот, гораздо менее возвышенный. В 1697 году, обдумывая план путешествия с научной целью на север, Лейбниц еще стоял на должной высоте; он спустился с нее в 1711 году, поглощенный в то время главным образом старанием получить назначение царского представителя при ганноверском дворе. Склонность к занятиям дипломатическим была, как известно, его слабостью, и она усиливалась с годами. И вот он принялся за хлопоты и интриги: надоедал русскому министру барону Урбиху в Вене, осаждал герцога Антона Ульриха Вольфенбютельского, внучка которого только что была просватана за царевича Алексея. Этими хлопотами он добился только обещания чина и пенсии. Так как осуществление этого обещания заставляло себя ждать, то он возобновил попытки, и в 1712 году в Карлсбаде предложил одновременно устроить по одному делу соглашение между Россией и Австрией и изготовить в пользу русского царя магнетический всемирный глобус и инструмент для проектирования укреплений. На этот раз он добился чина тайного советника и подарка в пятьсот червонных и довольствовался этим до 1714 года, когда вакантный дипломатический пост в Вене снова взволновал его. В 1716 году мы видим его на Пирмонтских водах, где он поднес московскому монарху тетрадь мемуаров полунаучных, полуполитических одной рукой, а другой — лубочную повязку на руку царя, страдавшего припадками местного паралича. Он напомнил монарху о пенсии, назначенной ему, но не выплачиваемой, хотя «слух о ней распространился по всей Европе», и, преумножая выражения восхищения и преданности, сделался невыносимо навязчив и невероятно жалок. Петр, между тем, почти всегда оставался равнодушным к сиянию этого обширного ума, и, по-видимому, никак не мог найти с ним точки соприкосновения.[284] Спустя несколько месяцев Лейбниц умер.

       Предание приписывает ему большое влияние в деле устроения и направления школ в России. Письмо, содержание которого действительно послужило основанием этой организации, долго приписывалось его перу. Но оригинал, сохранившийся в московском архиве, написан не его почерком, и это доказывает всю неосновательность такого предположения. В других подлинных письмах его об этом не упоминается. Он также не автор еще трех документов по этому вопросу. Что бы ни говорили, он точно также был непричастен к основанию Академии наук в Петербурге. Для организации и руководства этим учреждением Петр наметил другого немца — Христиана Вольфа, но натолкнулся на отказ. Этот соперник Лейбница нашел петербургский климат слишком холодным, а обязанности директора Академии недостаточно хорошо оплачиваемыми. К тому же, он высказывался за замену академии университетом. «В Берлине есть своя Академия наук», говорил он, «но ученых мало». Отказываясь сам, он удовольствовался тем, что порекомендовал царю некоторых из своих друзей: Бернулли, Бюльфингера, Мартини, — ряд избранников, если не выдающихся, то по крайней мере трудолюбивых работников, которыми Россия с большою пользою для себя окружила колыбель русской науки.

       Докладная записка Фика (темной личности, бывшего секретаря одного немецкого князя) послужила основанием плана, окончательно принятого Петром для Академии. Проекты Лейбница были для него слишком сложны, превышали горизонт его развития и вероятно были тогда неосуществимы применительно к данному времени и данной среде. На самом деле Петр не одобрил ни одного из слишком широких планов великого ученого. Поглощенный до 1716 года заботой о своей борьбе со Швецией, он рассеянно слушал все предложения Лейбница. Ему достаточно было подобия умственного общения и ученой переписки с Брюсом. Может быть также не понравилось царю и восстановило против себя в этом сотруднике то, что Петр заметил двусмысленность и недостаток благородства в нем. Льстец и проситель затмили в глазах царя человека гениального.

       Однако великий сеятель идей, каким был все-таки Лейбниц, не мог пройти бесследно по борозде, проложенной плугом великого преобразователя; семена, обильно бросаемые его щедрою рукою, казались унесенными ветром и затерявшимися в пространстве; но они взошли со временем на подходящей почве. В трудах для изучения славянских языков, выполненных гораздо позднее, под покровительством русского правительства, мы узнаем плодотворные следы этого посева. В своих изысканиях законов магнетизма на земле, произведенных по всей России и даже до центральной Азии, Александр Гумбольдт ссылается также на этого знаменитого предшественника. Дело гениального размаха людей подобных Лейбницу или Петру Великому не измеряется пределами их земной жизни.

 

 

Глава 2. Женщины

 

I. Любовница короля и любовница царя. — Донжуанизм Петра. — Монарх, мало заботящийся о приличиях. — Предприимчивый дядя. — Окружающие женщины. — Княгиня Голицына. — Грубость и цинизм. — Разврат и скотство. — Другая сторона этих отношений с женским миром. II. Дебют. — Брак. — Евдокия Лопухина. — Медовый месяц. — Разногласие. — Неудачное супружество. — Разлука. — Монастырь. — Роман затворницы. — Майор Глебов. — Любовные письма. — Допрос. — Следствие. — Пытки. — Казнь. — Ревность Екатерины. — Тюрьма. — Месть Евдокии. III. Первая фаворитка. — Анна Монс. — Расточительность Петра. — Обман. — Утешение. — Женский терем Меншикова. — Сестры любимца. — Сестры Арсеньевы. — Екатерина Василевская. IV. Придворные дамы. — Г-жа Чернышева. — Евдокия «бой баба». — Мария Матвеева. — Терем и гарем. — Мария Гамильтон. — Любовник и палач. — Лекция анатомии у подножия эшафота. — Последняя соперница Екатерины. — Кантемир. — Торжество супруги и монархини. — Подруги. — Полька. — Г-жа Синявская. V. Роль женщин в жизни Петра и его роль в участи русской женщины. — Русские нравы в XVII веке. — Ненависть к женщине. — Причины и последствия. — Национальная гениальность и постороннее влияние. — Восток и Византия. — Аскетическое течение. — Семейная жизнь. — Брак. — Домострой. — Варварские нравы. — Женщина — жертва, мужчина — деспот. — Освободительное движение. — Преобразования Петра. — Слабости его. — Важность его дел. — Искупитель.

 

I

 

       Король. — Я слышал, брат мой, что у вас тоже есть любовница?

       Царь. — Брат мой, мои любовницы обходятся мне недорого, а на вашу вы тратите тысячи талеров, которые могли бы употребить с большею пользою.

       Сцена эта происходила в 1716 году в Копенгагена, куда Петр приехал навестить своего доброго союзника, датского короля. Разговор сообщен нам в важном дипломатическом документе.[285] На первый взгляд, он, по-видимому, даст верное представление о том, какое место занимал вечный женский вопрос в жизни великого преобразователя. Петр был слишком занят, слишком груб, чтобы заслуживать название любовника или даже просто быть хорошим семьянином. Он ценил на деньги женские ласки, и ценил их очень дешево: по одной копейке за три объятия, которые петербургские красавицы расточали его солдатам. Будущей императрице Екатерине он дал один дукат за первое свидание.[286] Нельзя сказать, чтобы он совсем не был способен ценить в обществе прекрасного пола обаяние женщины. Надо помнить, что женское общество в России — его создание. Присутствие женщин более всего привлекало его в собрания Слободы. Когда в 1693 году на пиршестве у Лефорта две из приглашенных красавиц задумали незаметно скрыться, Петр приказал солдатам вернуть их силою.[287] В 1701 году, когда заботы о нарождающемся русском флоте задержали его в Воронеже, большое общество дам съехалось к нему на Пасху, и он принял их самым любезным образом. Некоторые из них захворали, и он из любезности отсрочил возвращение в Москву.[288] Если бы, впрочем, эти факты имели историческое значение только как воспоминание о подобных любезностях Петра, я бы, не колеблясь, выкинул их, из уважения к женщине и к истории. Но тут есть нечто другое. В такой личности, какою был Петр, с таким сложным характером, каждая, самая незначительная черта его становится источником изумительных открытий. Внешний вид этих фактов хотя и доказывает обходительность Петра, но вместе с тем служит также доказательством его мужиковатости и циничного разврата. В любовных похождениях его не было заботы о том, чтобы не уронить достоинство женщины, ни достаточного уважения к себе; он даже не умел себя держать в границах приличия.

       Обратите внимание, например, на анекдот, рассказанный Пёлльницем о пребывании монарха в Магдебурге в 1717 году. «Так как король (прусский) приказал оказывать ему всевозможные почести, то различные государственные учреждения явились приветствовать его in corpore, и их президенты держали речи. Фон Кокцей, брат государственного канцлера, во главе депутации от регентства, явившись приветствовать царя, застал его среди двух русских дам, груди которых он ласкал. Он не прервал своего занятия и во все время произнесения речей.[289]

       Или вот еще анекдот, описывающий его встречу в Берлине с племянницею его, герцогиней Мекленбургской.

       «Царь поспешно пошел навстречу принцессе, нежно обнял ее и отвел в комнату, где уложил на диван, а затем, не затворяя двери и не обращая внимания на оставшихся в приемной, предался, не стесняясь, выражению своей необузданной страсти».[290]

       Пёлльниц, уверяющий, что почерпнул эти сведения от двух очевидцев и от самого царя, добавляет к этому не менее красноречивые подробности по поводу обычного обращения великого человека с придворными дамами: «Княгиня Голицына служила ему дурой или шутихой. Все взапуски дразнили ее. За обедом царь выкидывал объедки со своей тарелки ей на голову, заставлял подходить к себе, чтобы получать от него щелчки». По рассказам других свидетелей выходит, что княгиня отчасти заслуживала такое обращение своей распутной жизнью.

       Описание прусского посланника Мардефельда в любопытном свете выставляет французских герцогинь и их пажей, которыми они забавлялись, поздравляя их с тем, что они довольствовались такими кавалерами. У княгини не было пажа, и я не осмелюсь повторить слов Мардефельда, каким образом она заменяла его себе.[291]

       По описанию Нартова, обыкновенно довольно достоверно приводящего факты из интимной жизни царя, Петр был большой любитель женщин, но никогда не увлекался ими больше, как на полчаса. Добиваться насильно благосклонности женщины не было в его обыкновении, но так как его выбор часто останавливался на простых служанках, то он мало встречал сопротивления. Нартов, например, называет, между прочими его любовницами, какую-то прачку. Но Брюс приводит более драматичную сцену с дочерью иностранного купца в Москве, которая, чтобы избавиться от любовных преследований Петра, принуждена была бежать из родительского дома и скрываться в лесу.[292] Один из документов, изданных князем Голицыным, описывает драку царя с садовником, которому пришлось отгонять монарха граблями от крестьянки, которой он мешал работать. Говорят даже, что эти небрезгливые ухаживания довели Петра до болезни, которая была плохо вылечена и ускорила его кончину.[293] Но к ответственности по этому поводу была также привлечена г-жа Чернышева, и депеша Кампредона прямо возлагает на нее вину заболевания Екатерины в 1725 году после проведенной с мужем ночи. Еще подробности, которые, надеюсь, читатель мне простить, — ибо я обязан ничего не умалчивать. Мы спустимся еще ниже с Меншиковым, и не с одним им. Бергхольц без обиняков говорит об одном лейтенанте, красивом юноше, которого царь держал при себе «для своего личного удовольствия».

       В 1722 году саксонскому художнику Данненгауеру было поручено снять портрет с одного из денщиков монарха и изобразить его совершенно голым.[294] Вильбуа распространяется по поводу «припадков бешеной страсти» Петра, во время которых «для него не было различия пола». В своей депеше от 6 марта 1710 г. датский посланник Юэль испрашивает производства в дворяне одного из находившихся при Меншикове датских подданных, который красив собою и мог бы оказать царю некоторые услуги.[295] Из всего этого видно, что и эта черта характера несомненна. «У его величества должен быть целый легион демонов сладострастия в крови», говорит о монархе врач, который лечил его во время его последней болезни.[296]

       Но есть и нечто другое в этой натуре, такой различной в своих проявлениях, подчас столь противоположных, что на их внешний вид нельзя полагаться для определения характера: надо стать выше этого; надо исследовать душу и плоть, рассмотреть все их мельчайшие изгибы, и для этого, не останавливаясь более на слишком скабрезных подробностях, проследить за личностью даже и в этих непривлекательных любовных похождениях, хотя бы это омрачало иногда наше восхищение и вызывало подчас отвращение. Быть может, даже в этих самых неожиданных изгибах его грубого, животного донжуанизма Петру случится возбудить наше удивление.

 

 

II

 

       Начало самое обыкновенное: ранний брак, несколько лет довольно счастливой супружеской жизни, потом постепенное охлаждение к брачному гнезду. Едва прошел медовый месяц, свидания стали все реже и реже, так как царь постоянно отлучался и проводил большую часть времени в путешествиях, но переписка продолжалась довольно нежная, пересыпанная ласкательными прозвищами, дорогими для влюбленных. Чаще всего жена называла Петра «Лапушка», но не к нему одному она обращалась так. Появилось двое детей: Александр, умерший младенцем, и Алексей, рожденный под несчастной звездою. После смерти Натальи Кирилловны отношения ухудшились. Это было в 1694 году. За эти пять лет супружеской жизни нельзя сказать, чтобы у Петра не было кое-каких любовных похождений в Слободе, или еще где-нибудь, но за ним зорко следила мать, и, как почтительный сын, он несколько сдерживался. Это влияние заменил после нее Лефорт, и в то же время из группы не слишком строгих красавиц, которыми молодой монарх окружил себя в Слободе, выделились две восходящие звезды на горизонте нового царствования, — две простолюдинки: дочь сребреника Беттихера и дочь винного торговца Монс. Разногласие в политических взглядах супругов также способствовало разрыву: Евдокия была взята из семьи ярых консерваторов; она была против всех нововведений, которые уже начали появляться, и родные ее, Лопухины, впали в немилость, теряли должности и подвергались различным неприятностям. Один из них, родной брат царицы, осмелился оскорбить царского любимца и был публично избит палкою самим царем; другой был подвергнут пытке, о которой рассказывают ужасные подробности: будто бы Петр облил его винным спиртом и потом при себе велел поджечь. Достоверно только то, что он умер в тюрьме.[297]

       Когда царь впервые отправился путешествовать по Европе, отец Евдокии и два ее брата были посланы в отдаленные губернии с назначением губернаторами, но в сущности в ссылку. Во время путешествия Петр перестал писать жене; и вдруг из Лондона он прислал двум своим наперсникам, Л. К. Нарышкину и Т. Н. Стрешневу, приказ, объяснивший его молчание: он велел им предложить Евдокии постричься в монахини.[298] Это был обычный прием того времени для разрыва неудачных браков, и Петр, по-видимому, окончательно решил остановиться на нем. Союз, который он заключил с Западом, решил участь несчастной покинутой царицы. Она принадлежала к иному миру, осужденному на исчезновение. Между тем она не была лишена приятности, хотя, по-видимому, не была красива. Теперь трудно судить об этом. По тогдашним портретам, например, можно было счесть даже ее будущую соперницу, Екатерину, за урода, хотя известно, что художники всегда стараются прикрасить оригинал, и она, очевидно, производила на Петра совсем иное впечатление. Евдокия была не глупа. Когда, после смерти мужа, она вновь появляется при дворе, то кажется милой старушкой, умеющей разобраться в том, что могло ее интересовать и не совсем чуждой даже делам правления.[299] Из писем ее к Глебову, которые будут приведены ниже, можно угадать нежную, страстную душу, способную отдаться любви. Воспитанная в тереме, Евдокия по развитию походила на всех московских женщин того времени: была мало сведуща, проста и суеверна. В этом также был камень преткновения, о который должна была разбиться ее жизнь. Очевидно, она не могла разделять с Петром всех его интересов, не могла быть настоящим его другом.

       Вернувшись после долгого путешествия в Москву 26 августа 1698 года вечером, Петр спешил навестить некоторых друзей, между прочими Гордона, а потом посетил и семейство Монс. С женою он не виделся, и только несколько дней спустя согласился встретиться с нею на нейтральной почве у третьих лиц, в доме почтового смотрителя Виниуса, и то только для того, чтобы подтвердить свое решение, переданное Нарышкину и Стрешневу. Ответ Евдокии можно было предвидеть: решительный отказ. Чем заслужила она заточение? В чем провинилась? Никто не мог даже подозревать, чтобы она могла участвовать в политических интригах, в которых были замешаны одно время царевна Софья и ее сестры. К восстанию стрельцов, которое Петр намеревался потопить в море крови, она была непричастна. Но Петр был непоколебим в своем решении. Правда, у него не хватало улик для обвинения Евдокии в чем бы то ни было, но он обошелся и без них. С гневом отталкивает он вмешательство патриарха в пользу законного брака, и после трехнедельных переговоров разрубает узел: к крыльцу подают крытую повозку, запряженную парою лошадей (хроника особенно настаивает на этой подробности, так оскорбительно усугубившей всю жестокость и несправедливость поступка в стране, где всякий мало-мальски зажиточный барин выезжал не иначе, как шестеркой), и «ямщик», как сказали бы мы теперь, увозит бедную Евдокию в Суздаль, за крепкие ворота Покровского девичьего монастыря. С невинной обошлись строже, чем с провинившимися.

       Сестрам царя, участие в бунте которых было почти вполне доказано и которые также были заточены, было по крайней мере предоставлено приличное содержание и привычная обстановка. Но жена царя была забыта. Она уже не жена его, не царица; она теряет все, даже свое светское имя. Она монахиня Елена; ей оставлена только одна служанка, и, чтобы не умереть с голоду, она принуждена обращаться за помощью к родным. Она пишет брату Аврааму: «Хоть сама не пью, так было бы, чем людей жаловать: ведь мне нечем больше. Рыбы с духами пришли и всячины присылай, здесь ведь ничего нет: все гнилое. Хоть я вам и прескушна, да что же делать? Покаместь жива, пожалуйте поите да кормите, да одевайте нищую».[300] Любопытна поразительная черта древнерусской патриархальной жизни. Лишения во всем еще только полгоря, но невозможность подавать милостыню — тяжелее всего.

       Евдокии было всего двадцать шесть лет, и долго еще мрачные стены уединенной кельи служили склепом для молодой жизни, полной страстных желаний; а когда она, наконец, спустя двадцать лет, покинула их, утратив молодость, с разбитым сердцем, то не на радость растворился для нее этот склеп, а только на еще более тяжкое горе.

       Двадцать лет спустя, в 1718 году, дело царевича Алексее вдохновило инквизиторский гений Петра. В числе влияний, которые могли наталкивать непокорного сына на путь бунтовщика, ему казалось несомненным влияние изгнанной матери. Начались следствия и обыски в монастыре. Все розыски высшей полиции оказались тщетными, но вознаградились иным открытием: по-прежнему не причастная ни к какому политическому движению, Евдокия уличена была в преступной связи. Она не вынесла своего одиночества: в опале, в нищете, она невольно искала утешения и беззаветно отдалась первому пожалевшему ее человеку. Это был майор Глебов. Он был прислан в Суздаль для производства рекрутского набора. Узнав, что царица мерзнет и голодает в келье, он принял участие в ее горькой участи и послал ей меховую одежду; это вызвало с ее стороны горячую благодарность, выраженную сначала письменно, а потом и устно. Свидания повторялись и мало-помалу привели к опасной близости, охватившей все существо Евдокии горячею любовью и, вызвав в Глебове более сдержанное чувство, быть может, не лишенное и задней мысли с честолюбивыми надеждами в могущем измениться будущем. Пока Глебову также приходилось бороться с безденежьем; и кроме того он был связан женою. Евдокии хотелось помочь ему; она отдала бы все, чтобы он ни в чем не нуждался и принадлежал всецело ей одной. У нее у самой ничего не было, но она делилась с ним последним, отказывая себе во всем. Как же можно отказать ему? Ему нужны деньги? Она добудет их во что бы то ни стало. «Где твои мысли, батько мой, там и мои, где твои желания, там и мои; я вся в твоей воле».

       Но посещения батьки становились реже: его задерживали служебные дела, а может быть и жена; может быть прискучила ему уже новая любовь. Он глух к страстным призывам Евдокии: «Ужели она уже забыта? Как скоро! Значит, не сумела она привязать его к себе? Мало забивала себя для него, мало орошала слезами лицо его, и руки, и все суставы его пальцев». С горьким лиризмом оплакивает она свою утрату, и в этом плаче так надрывается душа в несвязных причитаниях, в бесконечно повторяющихся ласках слышится такая безысходная тоска, сказывается чисто восточная страсть, и такая беззаветная любовь, на которую способны только русские женщины.

       «Свет мой, батюшка мой, душа моя, радость моя! Знать уж зло проклятый час приходит, что мне с тобой расставаться! Лучше бы мне душа моя с телом рассталась. Как, ох, свет мой! мне на свете быть без тебя, как живой быть? Уже мое проклятое сердце, за много послышало нечто тошное, давно мне все плакало. Аж мне с тобою знать будет расставаться. Ей, ей, сокрушаюся. И так, Бог весть, каков мил ты мне. Уж мне нет тебя милее, ей Богу! Ох, любезный друг мой! За что ты мне таков мил? Уж мне ни жизнь моя на свете! За что ты, душа моя, на меня был гневен? Что ты ко мне не писал? Носи, сердце мое, мой перстень, меня любя, а я себе такой же сделала; то-то у тебя я его брала. Знать, ты друг мой, сам этого пожелал, что тебе здесь не быть. И давно уж мне твоя любовь, знать изменилась. Все ты слышал слух, что я к тебе пришлю, то и ты отпишешь ко мне. Вот уж не каково будет и сердитовать. Для чего, батько мой, не ходишь ко мне? Что тебе сделалось? Кто тебе на меня что намутил. Что ты не ходишь! Не дал мне на свою персону насмотреться! То ли твоя любовь ко мне? Я же тебя до смерти не покину; никогда ты из разума не выйдешь. Ох, друг мой, свет ты мой, любонька моя! Ох, коли ты едешь, коли меня, батюшка мой, покинешь? Пожалуй, сударь, мой, изволь ты ко мне приехать завтра к обедне переговорить кое какое дело нужное. Ох, свет мой, любезный мой друг, лапушка моя (вспомните, как звала она лапушкой другого)! Отпиши ко мне, порадуй свет мой, хоть мало, что как тебе быть? Где тебе жить, во Володимире ли, аль к Москве ехать? Скажи, пожалуй, не дай умереть с печали. Послала я тебе галздук, носи душа моя. Ничего моего не носишь, что тебе ни дам я. Знать я тебе не мила! То-то ты моего не носишь. То ли твоя любовь ко мне? Ох, свет мой, ох душа моя, ох, сердце мое надселось по тебе! Как мне будет твою любовь забыть, будет как не знаю я; как жить мне без тебя. Ей тошно, свет мой, как нам тебя будет забывать. Ох, свет мой, что ты не прикажешь ни про что, что тебе годно покушать. Скажи сердце, будет досуг, приедь хоть к вечерне».

       Но не тронулось сердце батьки. Еще горше плачется и сетует в безысходной тоске и бьется как подстроенная птичка Евдокия.

       «Ах, друг мой! Что ты меня покинул? Чем я тебе досадила? Лучше бы у меня душа моя с телом разлучилась, нежели мне было с тобою разлучаться. Кто мое сокровище украде? Кто свет от очию моею отыме! Кому ты меня покидаешь? Кто меня бедную с тобой разлучил? Что я твоей жене сделала? Какое ей зло учинила? Кому ты меня покидаешь? Как надо мной не умилился? Чем я вас прогневала? Что ты душа моя, мне не скажешь, чем я жене твоей досадила, а ты жены своея слушал. Для чего, друг мой, меня оставил, ведь я тебя у жены твоей не отняла; а ты ее слушаешь. Ох, свет мой! Как мне быть без тебя? Как на свете жить? Как ты меня сокрушил? Изтиха? Что я тебе сделала, чем сделала, чем тебе досадила, что ты мне мою винность не сказал, хоть бы ты меня за мою вину прибил, хоть бы ты меня, не вем как, наказал за мою вину. Что твое это чечение, что тебе надобно стало жить со мной. Ради Господа Бога, не покинь ты меня; сюда добивайся. Ей! Сокрушаюсь по тебе».

       Спустя несколько дней она опять писала свои горькие сетования:

       «Ох, лучше бы умерла, лучше бы ты меня своими руками схоронил. Ох, то ли было у нас говорено? Что я тебе злобствовала, как ты меня покинул? Ей сокрушу сама себя. Не покинь ты меня, ради Христа, ради Бога! Целую тебя во все члены твоя. Не дай мне умереть. Ей сокрушуся!»

       Девять таких писем Евдокии сохранились в секретном архиве министерства иностранных дел. Они написаны не ее рукою. Монахиня-царица диктовала их своей поверенной, другой монахине, Каптелиной, которая и от себя делала приписки, пытаясь пробудить совесть изменника и заставить его сжалиться над страданиями матушки. Но неосторожный Глебов собственной рукою засвидетельствовал происхождение каждого листка надписью: «Письмо от царицы Евдокии». Оба одинаковые перстня были также найдены у виновных. Множество монахинь и монастырских слуг, приведенных к допросу, дали показания, вполне подтверждавшие обвинение: Глебов приходил к Евдокии днем и ночью; они целовались при всех, а потом подолгу оставались вдвоем. Наконец Евдокия сама созналась во всем.

       А Глебов? Легенда создала из него героя: среди самых ужасных пыток, добровольно принимая на себя всякого рода преступления, он дошел в своей исповеди до того, что взвалил на себя вину в каких-то небывалых убийствах, и двадцать раз подставляя голову палачу на отсечение, он, будто бы, до конца отстаивал честь своей сообщницы.[301] Увы! Протокол допроса, сохранившийся в московском архиве,[302] свидетельствует как раз обратное: оставляя без ответа все другие пункты обвинения, Глебов именно в этом только и сознался, — в этой любовной связи, начавшейся восемь лет тому назад. Евдокии было тогда тридцать восемь лет.

       Но я спешу оговориться: признание или отрицание вины здесь ровно ничего не доказывает. Гвардии поручик Скорняков-Писарев, посланный Петром в Суздаль, велел пытать пятьдесят монахинь, из которых некоторые умерли под кнутом. Они все подтвердили то, чего от них добивались. Глебов и Евдокия точно так же были допрошены, и Евдокия созналась в связи с Глебовым.[303] Пытки, которым подвергался несчастный офицер, были так ужасны, что смертный приговор его был назначен к исполнению на 16 марта 1718 г. ввиду опасения докторов, что им не удастся протянуть его жизнь долее суток.[304] Рассказывают, между прочим, о темнице, вымощенной острыми кольями, по которым несчастный должен был ступать босыми ногами. Для смертной казни Петр избрал кол. Так как был мороз в тридцать градусов, то, чтобы продлить муки несчастного, его укутали в теплую меховую шубу и такие же сапоги и шапку. Казнь началась в 3 ч. по полудни и кончилась смертью только на другой день в 7 ч. вечера.[305] Повествование, будто бы Петр подошел к казненному, уже несколько часов сидевшему на колу, пытаясь добиться от него нового признания, и получил вместо ответа плевок в лицо,[306] не имеет никакого основания.

       Евдокии была дарована жизнь; но ее сослали в еще более глухой монастырь на берегу Ладожского озера, где за нею был установлен строжайший надзор. Согласно одному показанию, на нее будто бы было наложено, судом епископов, архимандритов и других духовных лиц, предварительное наказание кнутом и неукоснительно выполнено двумя монахами.[307]

       Какому чувству поддался Петр, подвергая ее такому жестокому суду? Без сомненья, им не могла руководить ревность к отвергнутой, забытой жене, состарившейся под монашеским клобуком. Всем известно также, как он снисходительно относился к подобным проступкам и вообще ко всему, не касавшемуся его политических интересов. Проступок же Евдокии был совершенно чужд всякого политического характера. Переписка Евдокии с ее возлюбленным могла только подтвердить их невинность в этом отношении, так как в письмах говорится только о любви. Бывшая царица легко поддалась соблазну облечься в свои прежние светские одежды и убеждениям окружающих, высказывавших надежду, что в более или менее непродолжительном времени она вернется к прежней роскоши. Но все это не шло дальше мечтаний.[308] Быть может Евдокия была жертвою ревности и ненависти другого лица. Посмотрим, что было спустя семь лет: Петр умер, и это событие, которое, казалось, можно бы считать счастливым для изгнанницы, превратилось в сигнал к новым невзгодам: ее увозят из монастыря и везут в Шлиссельбургскую крепость, где заточают в подземной темнице, переполненной крысами. Она лежит больная, и за нею ходит только горбатая старушка, которая сама нуждается в уходе. Так держат ее два года. От кого же исходило такое распоряжение? От царствующей теперь Екатерины Первой. И вот, может быть, ответ на предположение, поставленное мною выше. Через два года новая перемена: внезапно, точно во сне, растворяются двери темницы, на пороге появляются разодетые люди, кланяются до земли и просят изгнанницу следовать за ними; в сопровождении их она входит в роскошно убранные хоромы, нарочно приготовленные для нее у коменданта крепости. Неужели эта постель с тонким бельем голландского полотна постлана для нее, уже привыкшей спать на сырой соломе? И неужели для нее эта роскошная палата с золоченой посудой, ларчик с тысячью рублями, экипажи у крыльца, толпа слуг, покорно ожидающих ее приказаний? Неужели же все это для нее?.. Но что же там произошло? Какая перемена?.. Екатерина Первая умерла, и на престол вступил Петр II, сын Алексея и внук Евдокии... И вот несчастную бабушку, дожившую до седых волос в заточении, везут в Москву на коронацию нового монарха; она появляется впереди всех, окруженная роскошью, заботами. Слишком поздно! Жизнь ее разбита; она возвращается, теперь уже по своей воле, в Новодевичий монастырь, где кончит свою жизнь в 1731 году. Монастырь этот служил местом пребывания многих несчастных; здесь жила Софья после крушения всех ее честолюбивых замыслов. Предание говорит еще, что Евдокия гостила в имении Лопухиных, в Серебряном бору, но и оттуда была проведена галерея в соседний Георгиевский монастырь.[309] Могила Евдокии в Московском монастыре, и память о царице-инокине осталась живою в рассказах и народных песнях.[310] После всех лишений и немилостей, которые она перенесла, она приобрела сердечную любовь простого народа, который умеет ценить великие страдания.

 

 

III

 

       Тотчас после высылки Евдокии в монастырь у Петра появилась первая титулованная фаворитка: Анна Монс, или Монст, или Мунст, domiccella Monsiana, как называет ее Корб. До переселения в Москву отец ее занимался в Миндене винною торговлей, или, по другим сообщениям, картежною игрою. Очевидно, семейство это вестфальского происхождения, как ни старались они разыскать свою родословную во Фландрии, прибавляя к своей фамилии частицу де и называя себя вместо Монс — Моэнс де ла Кроа.[311] Сначала Анна была любовницей Лефорта, но променяла фаворита на его властелина и быстро пошла в гору. Она всюду сопровождала царя, даже в торжественных общественных собраниях. Они как бы нарочно выставляли свою связь напоказ. Однажды он крестил у датского посланника и пожелал, чтобы ее просили быть крестной матерью младенца.[312] Он приказал выстроить для нее в Слободе роскошный дворец, и в скорбных архивах Преображенского Приказа зарегистрировано слишком громко высказанное удивление немецкого портного Фланка при виде роскошного убранства опочивальни, которая была красою всего дворца и в которой, как всем было известно, часто пребывал царь. Не без некоторого сожаления и угрызений совести царь в 1703 году подписал в дар Монс большое поместье Дудино в Козельском уезде. Монс была большая попрошайка. Пользуясь великодушием царя, часто вынужденным, она то и дело что-нибудь выпрашивала у него через своего секретаря, которому диктовала записочки и полубезграмотно подписывалась под ними по-немецки. Чтобы вернее выманить что-нибудь, она прибегала к самым неожиданным приемам; писала например: «Умилостивись, государь царь Петр Алексеевич? Для многолетнего здравия цесаревича Алексея Петровича, свой милостивый указ учини — выписать мне из дворцовых сел волость».[313] Вы помните, конечно, что Алексей был сыном Евдокии. К записке она прилагала скромные подарки, вроде четырех лимонов или апельсина, которые посылала в Азов во время осады. Петр серьезно помышлял жениться на ней, не переставая в то же время поддерживать двусмысленные отношения с ее подругой, Еленой Фадемрех, от которой он также получал письма с призывами вроде: «Свету, моему любезнейшему сыночку, черноглазинкому, востречку дорогому! Поздравляю я тебя, прелюбезнейшему моему сыночку, за нынешнюю тебе от Бога дарованную викторию, юже тебе Бог даровал твоим счастьем, а моею маткиною молитвою». Самый обыкновенный, роман этот длился до 1703 года и окончился также самым обыкновенным образом: в кармане саксонского посланника Кенигзека, только что вступившего в царскую службу и случайно утонувшего в начале кампании, нашли записочки, автора которых Петр без труда угадал по стилю и по почерку. Царь наивно пришел в ярость, и domicella Monsiana заключена была в тюрьму. Благодаря своей настойчивости и различным хитростям, она скоро освободилась, но только для того, чтобы вступить в новую связь с прусским посланником Кейзерлингом, который впоследствии на ней женился. Она интересовалась политикой, и так неосторожно, что снова попала в тюрьму. От прежних милостей монарха у нее сохранились только жалкие обрывки, в том числе его портрет, который она яростно отстаивала, как полагают, — из-за бриллиантов. Петр долго мстил ей: розыск по случаю этой грязной истории продолжался до 1707 года, и Ромодановский все еще держал в тюрьме тридцать узников, не знавших, как и за что они туда попали, да и сам Ромодановский хорошенько этого не знал. Спустя год Кейзерлинг, уже женатый, воспользовался хорошим настроением царя и попытался ходатайствовать перед ним о брате его бывшей фаворитки, который хлопотал о месте. Но это вышло невпопад; Петр резко оборвал посла и, как всегда, без обиняков крикнул: «Я держал твою Монс при себе, чтобы жениться на ней, а коли ты ее взял себе, так и держи ее, и не смей никогда соваться ко мне с нею или с ее родными».

       Пруссак вздумал настаивать. Тогда вмешался Меншиков: «Знаю я вашу Монс! Хаживала она и ко мне, да и ко всякому пойдет. Уже молчите вы, лучше, с нею». Надо сказать, что это было после ужина на пиру у польского пана в окрестностях Люблина. Кончилось это плохо для Кейзерлинга. Меншиков и Петр вытолкали его за дверь и спустили с лестницы. Он подал жалобу, но обвинили его, и его же заставили извиниться.[314]

       В 1711 году г-жа Кейзерлинг овдовела и, одержав еще одну победу над шведским офицером, Миллером, пережила мужа только несколькими годами.[315]

       Петр был злопамятный, но не безутешный любовник. Меншиков, заменивший ему Лефорта, так же ловко умел находить ему утехи и забавы. Подобно Лефорту, он тоже окружил царя женским обществом: во-первых, обе сестры его, Мария и Анна, благодаря его стараниям, были приняты при дворе любимой сестры Петра, Наталии; потом две сестры Арсеньевы, Дарья и Варвара, были также при дворе царевны, очень походившем на гарем. Эту группу дополняла Толстая, а с 1703 года появилась новая личность, которой суждено было сыграть особую роль в жизни монарха и дать совершенно другой оборот его, до тех пор столь низким, увлечениям молодости. Имя этой девушки окружено такою же тайною, как и происхождение ее. Первые документы, осветившие несколько эту загадочную личность, называют ее то Екатериной Трубачевой, то Екатериной Василевской, то Екатериной Михайловой. Сначала она была любовницей Меншикова, одновременно с Дарьей Арсеньевой. Петр в это время избрал другую сестру Арсеньеву, Варвару, которую Меншиков надеялся сделать царицею, чтобы стать зятем царя. С этою целью он заботился об образовании новой фаворитки: «Для Бога Дарья Михайловна», — писал он Дарье Арсеньевой, — «принуждай сестру, чтобы она училась непрестанно, как русскому, так и немецкому ученью, чтобы даром время не проходило».[316] Вильбуа описывает Варвару дурнушкой, но очень умной и злой. Вот что он рассказывает о первых шагах ее победы: «Петр любил все необыкновенное. За обедом он сказал Варваре: «Не думаю, чтобы кто-нибудь пленился тобою, бедная Варя, ты слишком дурна; но я не дам тебе умереть, не испытавши любви». И тут же при всех повалил ее на диван и исполнил свое обещание». Нравы тогдашнего общества допускали правдоподобие этого рассказа. Я уже указывал на странные отношения того времени между любовниками; на дикое извращение чувств и смешение связей. Петр и Меншиков, по-видимому, то и дело сменяли друг друга или делили права, которые должны бы исключать всякий дележ. В их отсутствие им отправляли послания, переполненные общими воспоминаниями и нежными призывами, то с той, то с другой стороны, нередко сопровождая их подарками вроде галстуков, сорочек или халатов своей работы. Дарья Арсеньева подписывается: «глупая», Анна Меншикова: «лядящая». Что касается Екатерины, то она с 1705 года прибавляет к своей подписи: «сама-третья», что объясняется припискою в общем письме: «Петр и Павел благословения твоего прося, челом бьют». Петр и Павел — ее дети от Петра.

       В 1705 году Петр собрал все это общество в Нарве, где они встречали Пасху, потом повез всех в Петербург, откуда писал Меншикову, что он чувствует себя, «как в раю». Но Меншиков, задержанный армией на юге, смертельно скучал и тоже не прочь бы был побыть в раю: он писал царю: «Я не сомневаюсь, что ваша милость к нам быть изволит: того ради, как сами ваша милость изволите подняться, изволь тогда приказать и девицам нашим ехать в Смоленск... Путь нам надлежит на Киев; пойдем на Быхов, чтоб нам стать на квартирах между Киевом и Смоленском, дабы ежели когда случай позволит и в оба те места способнее поход править». Петр рассудил иначе; правда, он, потащил с собою всю компанию в Смоленск, из Смоленска в Киев, но назначил Меншикову свидание в Киеве только в августе, приготовив другу сюрприз: Меншиков обещал жениться на Дарье Арсеньевой и должен был, не откладывая, исполнить обещание, как и Петр намеревался исполнить, когда-нибудь, свое решение относительно матери «маленьких». Очередь была за Меншиковым, и царь писал, что они не выедут из Киева, пока дело не будет сделано. После свадьбы поделили общее достояние: Петр вернулся в Петербург с Екатериной Василевской и Анисьей Толстой; Меншиков остался в Киеве с женой, сестрою Анной и свояченицей Варварою.[317]

 

 

IV

 

       История Екатерины Василевской заслуживает отдельной главы в этой книге; на меня пеняли бы, если бы я не выделил ее из легиона мимолетных увлечений великого человека. Даже и после брака и восшествия на престол избраннице приходилось каждый час бороться с соперницами и даже дрожать за корону. Так было в 1706 году, во время пребывания царя в Гамбурге: лютеранский пастор не допустил дочь до падения, и тогда ей был обещан брак и развод с Екатериной. Шафиров уже получил предписание приготовить брачный контракт. Но слишком доверчивая невеста сделала оплошность: она согласилась выдать в кредит часть радостей Гименея, и, наградив ее тысячью дукатами, ее тотчас же удалили.[318] Так же было и с героиней более продолжительного романа, которая, как говорят, почти добилась окончательной победы и высокого положения. Это была дочь одного из первых приверженцев Петра, хотя и из семьи старинного, знаменитого рода Татищевых, преданной Софье, — Евдокия Ржевская. Петр совратил ее, когда ей еще не было пятнадцати лет. Шестнадцати лет Петр отдал ее замуж за Чернышева, и, откупившись деньгами, держал ее при себе. Она родила ему четырех дочерей и трех сыновей; по крайней мере его считали их отцом, но слава маркитантки, упрочившаяся за этой особой, заставляла сильно сомневаться в истине этого предположения и подрывала успехи фаворитки. Если верить скандальной хронике, она привела ее только к знаменитому приказу «высечь Евдокию», полученному мужем от заболевшего любовника, подозревавшего ее в причине этой болезни. Петр говаривал про нее: «Авдотья бой-баба». Мать ее была знаменитая княгиня-игуменья.[319]

       Случай этот не представлял бы никакого интереса сам по себе, если бы он был единственным. К несчастью, интерес этой печальной страницы русской истории состоит именно в том, что легендарная личность эта в высшей степени типична; это изображение известного общества и известной эпохи.

       Почти то же было и с Марией Матвеевой, дочерью одного из именитых бояр того времени. Я уже описал, каким образом она стала женою Румянцева. Она была такая же красавица, как и Евдокия, но привлекательнее, очень умна и прелестна во всех отношениях. Как и Евдокия, Мария была фрейлиной при дворе императрицы. Эта столь почетная должность была в то время почти призывом к бесчестью. Придворные Екатерины заменили царю придворных Натальи. При дворе не было более терема, но гарем сохранился, как остаток прошлого влияния Востока. Добродушные мужья сменяли услужливых отцов. После смерти Петра, Мария Румянцева осталась беременна сыном, будущим героем великого царствования, знаменитым полководцем при Екатерине II, в котором все невольно признавали наследственные черты великого царя.

       Незаконное потомство Петра соответствует по количеству такому же потомству Людвига XIV. Может быть, предание передает нам все это в несколько преувеличенном виде. Незаконнорожденность трех сыновей Строгановой, например, не доказана исторически; скорее можно предположить, что мать их, урожденная Новосильцева, была просто веселой собеседницей и собутыльницей Петра.

       Вернемся к известной истории придворной девицы Марии Гамильтон. Само собой разумеется, что сентиментальный роман, в котором некоторые писатели дали полный простор своему воображению, не что иное, как вымысел. Мария Гамильтон была, по-видимому, самое обыкновенное создание, и Петр не ошибся, говоря с нею о любви соответственным образом. Вы уже знаете, что ветвь известного шотландского рода, соперники Дугласа, поселилась в России в предыдущую эпоху, вероятно во время великого переселения семнадцатого века, восходя таким образом к времени Иоанна Грозного. Породнившись со многими знатными русскими семьями, Гамильтон, по-видимому, порядочно обрусели задолго до появления царя-преобразователя. Внучка Артамона Матвеева, приемного отца Натальи Нарышкиной, Мария Гамильтон, как и ее предшественницы, была принята при дворе и, так как она была недурна собою, то и разделяла общую участь. Но она внушила Петру только самую кратковременную страсть. Застигнутая между двумя дверями и тотчас же брошенная, она нашла утешителя в царском денщике, произвела на свет несколько человек детей, которые, один за другим, исчезли. Для того чтобы удержать при себе одного из своих то и дело сменявшихся любовников, — довольно ничтожного молодого человека, Орлова, — она украла для него деньги и бриллианты у императрицы. Все эти мелкие и крупные ее преступления случайно раскрылись. Довольно важный документ нечаянно был обронен в царском кабинете; подозрение пало на Орлова, который знал о нем и провел ночь вне дома. Призванный к царю для допроса, он смутился, воображая, что кто-нибудь подкапывается под него, чтобы порвать его отношения с Марией Гамильтон, упал царю в ноги с криком: «Виноват!» и сознался во всем: в краже, которою он пользовался, и в детоубийстве, которое ему было известно. Начался розыск и допросы. Несчастную Марию обвиняли еще и в том, что она дурно отзывалась о царице, поднимая на смех ее слишком цветущий вид. Это большое преступление! Но, как бы там ни было, Екатерина на этот раз выказала великодушие. Она ходатайствовала о помиловании виновной и вовлекла в хлопоты о ней даже царицу Прасковью, вмешательство которой было тем более веско, что она славилась своею строгостью. В старое время детоубийство в России не слишком строго судилось, а Прасковья была русская старого закала. Но монарх оказался неумолим. «Он не может нарушать высшие законы, не хочет быть ни Ахавом, ни Саулом». Было ли у него вообще такое уважение к закону? Вряд ли! Но он говорил, что, убивая детей, его лишили нескольких будущих солдат, а это была вина непростительная в его глазах. Приведенная несколько раз к допросу в присутствии царя, Мария Гамильтон упорно отказывалась назвать имя своего сообщника, а он, — жалкий предок будущих любимцев Екатерины Великой, — только и думал о том, как бы взвалить всю вину на нее. Наконец 14 марта 1719 года Мария Гамильтон взошла на эшафот «в белом шелковом платье с черными лентами», как рассказывает Штелин. Петр был большой любитель театральных эффектов и, конечно, не мог не оценить этого последнего проблеска предсмертного кокетства. У него хватило духу смотреть на казнь и, так как он по натуре своей нигде не мог оставаться безучастным зрителем, то он и тут играл роль. У подножья эшафота он подарил приговоренную последним поцелуем, уговаривал ее молиться, поддерживал ее в своих объятиях, когда она изнемогала, потом отошел, и это послужило сигналом: когда она подняла голову, перед нею стоял уже не царь, а палач. Шерер добавляет к этой картине отвратительные подробности: когда топор окончил свое дело, царь снова подошел к эшафоту, поднял окровавленную голову, которая скатилась в грязь, и спокойно начал читать лекцию по анатомии, указывая присутствующим на значение и функции органов, которых коснулось железо, уделяя особенное внимание разрезу позвоночного столба. Окончив лекцию, он прикоснулся губами к поблекшим устам, принимавшим от него когда-то иные поцелуи, потом уронил голову, и, перекрестившись, ушел».[320]

       Я очень сомневаюсь в истине того, будто бы Меншиков настаивал на розыске и приговоре несчастной, отстаивая интересы Екатерины. Эта соперница совсем не была опасна. У коронованной ливонки незадолго перед тем была более серьезная тревога. В депеше Кампредона от 8 июня 1722 года сказано: «В случае рождения сына у княгини, царица опасается развода с нею и брака с любовницею, по наущению Валахского князя».[321]

       Это говорилось о Марии Кантемир. Союзник Петра по неудачной турецкой кампании 1711 года, князь Дмитрий Кантемир по прутскому договору лишился своих владений и томился в Петербурге, ожидая обещанного вознаграждения. Довольно долго он надеялся получить его через дочь. Перед отбытием Петра в персидскую кампанию, в 1722 году, эта новая любовная интрига, тянувшаяся уже несколько лет, казалось, близилась к концу, неблагоприятному для Екатерины. Обе женщины сопровождали царя. Но Марии пришлось остановиться в Астрахани, так как она была беременна. Это обстоятельство подкрепляло надежды ее сообщников. После смерти маленького Петра Петровича (в 1719 году) у Екатерины не оставалось сына, который мог бы наследовать престол, и все были уверены, что если по возвращении экспедиции княжна Кантемир подарит Петру сына, то он, не колеблясь, поспешит избавиться от второй жены так же точно, как избавился от первой. Если верить Шереру, друзья Екатерины ухитрились оградить ее от этой опасности: по возвращении из кампании Петр застал любовницу в постели, в опасном положении после выкидыша. Екатерина торжествовала: роман, который угрожал ей гибелью, теперь легко мог окончиться обычною в таких случаях развязкою. Незадолго до смерти монарха нашелся услужливый подражатель Чернышовых и Румянцевых, предлагавший «для проформы» иступить в брак с княжною, еще не покинутой, но уже потерявшей все свои тщеславные надежды.[322] Победа осталась на стороне ливонки: торжественная коронация избавила ее от всякой опасности. Честь ее была восстановлена браком; она пользовалась всеми почестями высшей власти и бдительно охраняла свой семейный очаг; теперь она, наконец, стояла над той толпой, где простые служанки держали себя на равной ноге с дочерью шотландского лорда и княжною молдо-валахскою.

       И вот в это время появляется новая, нежданная звезда, непохожая на прежние: целомудренная подруга, пользующаяся уважением. Да, — нежный цветок, распустившийся в мутном болоте!

       В этой роли является женщина, принадлежавшая к народу, где женщины обаятельны. Это была знатная полька, славянка по крови, с европейским образованием. Я уже вам рассказывал, как гулял Петр в садах Яворова в обществе Синявской, сколько долгих часов провели они вместе над постройкой барки, в беседах и катаньях в лодке! Это идиллия. Жена коронного генерала, стойкого союзника Августа против Лещинского, Елизавета Синявская, урожденная княжна Любомирская, разделяла мятежную жизнь грубого победителя, не вызывая злословия. Петр восхищался не столько ее красотою, сколько редким умом. Ему было хорошо с нею. Он слушал ее советы, хотя они подчас и не были по вкусу ему, потому что она стояла за Лещинского против царского любимца и даже против своего мужа. Петр сообщил ей о своем намерении уволить всех иностранных офицеров, состоящих у него на службе, а она осмелилась ему противоречить и на деле доказала ему его заблуждение, отослав немца-дирижера оркестра польских музыкантов. Тотчас же в оркестре послышались такие нестройные звуки, что даже мало чувствительное ухо царя было неприятно поражено. В другой раз он говорил о своем намерении опустошить русские или польские провинции, через которые Карл XII должен был пройти для того чтобы добраться до Москвы, а она его перебила и рассказала, как один муж, чтобы проучить жену, вздумал сделаться евнухом.[323] Она была прелестна, и Петр невольно поддавался ее обаянию, облагораживался и весь преображался в присутствии этой чистой, тонкой, нежной, но вместе с тем твердой натуры.

 

 

V

 

       Итак, мы видим, что женщины играли в жизни Петра большую роль; но и он, хотя в другом отношении, сыграл немалую роль в участи русской женщины. Чтобы сделать настоящую оценку всей деятельности великого человека, надо хоть вкратце рассмотреть и эту сторону дела.

       В своем Коломенском дворце, в окрестностях Москвы, царь Алексей имел однажды пышную аудиенцию с важным иностранным посланником. Внимание дипломата было привлечено шелестом шелкового платья и звуком нежного голоса за полуоткрытой дверью. Оказалось, что аудиенция имела невидимых свидетельниц — обитательниц таинственного терема, любопытство которых вовлекало их в некоторое нарушение запрета. Вдруг дверь с шумом распахнулась, и появилась, краснея и конфузясь, красивая брюнетка в сопровождении мальчика, прятавшегося в ее юбку, но тотчас же скрылась среди общего смятения царедворцев. Красивая брюнетка была царица Наталья, а трехлетний мальчик с властными движениями, с которыми он распахнул дверь — тот, кому предназначено было впоследствии разрушить самые стены терема. Позднее в этой картинной сцене усматривалось предсказание.[324]

       В семнадцатом веке появилось в русском обществе какое-то недоверие и почти ненависть к женщине. Доказательством тому служат многие русские пословицы, например: «У бабы волос долог, да ум короток... Ум бабий, что дом без крыши. Бегай от женской красы, как Ной бежал от потопа. Коня сдерживай уздой, а жену угрозой. Не видавши женщины, думаешь, что она золотая, а увидавши узнаешь, что медная».

       Современные русские историки склонны приписывать эту черту влиянию извне, чуждому русскому характеру. По природе своей русский человек скорее склонен признавать равенство обоих полов. В сущности русским действующим законам, также как и духу русскому и нравам, противен тот род подчинения женщины, который установился в законах и обычаях Запада. Если нет особого договора, то замужняя женщина в России владеет всем своим имуществом. Понятия, бывшие до петровского преобразования, а также учреждения и обычаи, соответствующие этому времени, в том числе и жизнь в тереме, занесены были в Россию с Востока и проистекали из охватившего Россию религиозно-аскетического течения со стремлением к монашеству, оставившего глубокий след на духовном и нравственном развитии страны. Терем не гарем. Уединенная жизнь русской женщины в этой темнице исходила из совершенно иных побуждений.

       Женщина скрывалась в тереме не из-за ревности мужчины, а из страха перед грехом и соблазнами мира, из религиозного стремления создать условия жизни, наиболее похожей на монашескую, более угодной Богу. По форме терем не взят целиком с Востока, но идея его, конечно, навеяна Византией.[325] Это несомненно.

       Но каково бы ни было наше понятие о тереме, он все-таки представлял собою строго оберегаемую темницу. Женщина, и особенно девушка, была в нем пленница. Она прозябала, лишенная воздуха и света в хоромах, похожих с виду на келию или темницу: над крошечными окошками спущены плотные занавески, а на дверях висят тяжелые замки. На всякий выход из терема необходимо было дозволение главы семьи, мужа или отца, и ключи от терема хранились у них в кармане или под подушкой. Во время пира, когда гости сидели за столом и на стол подавались пироги и кулебяки, жена хозяина показывалась на пороге своего терема. Тогда гости вставали из-за стола, отвешивали низкий поклон и целовались с хозяйкой. После того она тотчас же уходила. Но на девушку не должен был упасть ни один мужской взгляд до замужества; даже жених не видал своей невесты. Женились, не видав жены и не показав ей себя. Сватовство происходило заочно через сваху и родственницу жениха, которая высматривала для него невесту и докладывала о своем осмотре родителям жениха. Но сваха действовала в пользу жениха. Невесте же осведомляться о качествах жениха считалось неприличным. Объявляя ей, что она просватана, отец указывал на плетку в знак того, что он передает власть мужу. Больше она ничего не видала, пока ее не вели к венцу. Обычай требовал, чтобы глава семьи при проводах употребил плетку в последний раз, а жених в первый — при встрече. Невесту отправляли в церковь под густым покрывалом. Она входила и стояла в церкви молча, и только отвечала на вопросы священника. Тогда только жених впервые слышал ее голос. За столом, после венца, молодых разделяла занавеска, и только когда вставали из-за стола, начиналась брачная жизнь обвенчанных. Тогда подруги вели невесту в брачную опочивальню, раздевали, укладывали в постель и ждали, пока жениха напоят пьяным. Тогда дружки приводили его в опочивальню, ставили зажженные свечи вокруг брачной постели в кадки с овсом, пшеницею и ячменем; постель стлали на ржаных снопах. Наступала торжественная минута. Тут-то, наконец, муж видел жену с непокрытым лицом. Она должна была приветствовать нового властелина. Укутавшись в длинную шубейку на куньем меху, она поднималась с постели, низко кланялась ему и откидывала покрывало...

       Невеста могла оказаться горбатой, хилой, или лицом непригожа, а он ждал увидеть красавицу. Даже если сваха-смотрильница добросовестно исполнила свою обязанность, ее саму могли провести, показав другую девушку. Это нередко случалось. Обманутому мужу тогда оставался один исход: молить жену постричься в монахини и тем избавить его от неудачного выбора. Но затемненный винными парами, он мог и не сразу разглядеть все недостатки жены, и для этого-то его и напаивали в достаточной мере. Он спохватывался только когда уже оказывалось поздно, и отступиться уж было нельзя.

       Можно себе представить, что за жизнь начиналась. Скандальная и судебная хроника того времени переполнены сведениями подобного рода: мужья, покидающие семейный очаг, сами ищут прибежища в тишине монашеской жизни; жены, доведенные до исступления варварским обращением недовольных мужей, хватаются за нож или яд, чтобы свергнуть с себя невыносимое иго.

       Как ни ужасно наказание, которое налагалось на преступницу, оно не в силах было предотвратить такие случаи, и картины той эпохи переполнены подобными ужасами: мужеубийцу заживо закапывали в землю, но только до половины, и оставляли так на съедение червям и мукам голода и жажды, пока смерть-избавительница не сжалится над нею. Смерть же приходила иногда только на десятый день.[326]

       Если же брак оказывался без обмана, и муж оставался доволен, то на другой день брачная сорочка отсылалась к родителям и показывалась всем родственникам и близким людям. У простонародья это делалось даже при всех гостях, и сваха расстилала сорочку на полу и на ней отплясывала русскую под веселые свадебные песни. Но если сорочка оказывалась не в должном виде, то возмущенные дружки жениха клеймили дегтем дверь брачной горницы, потом выводили молодых на улицу, запрягали их в тележку и долго водили по улице, осыпая их бранью и насмешками.[327]

       Все это составляло часть общественного строя, описанного в «Домострое» [328] при Иоанне Грозном советчиком его, попом Сильвестром, если не составившим это уложение, то по крайней мере собравшим его воедино. Обычаи эти частью занесены были в Россию татарами или Византией, частью же чисто туземного происхождения и носили на себе один общий характер: отпечаток варварства. Жена являлась жертвою, вполне подвластной мужу. Женщины высшего класса, в своем заточении в теремах, находили себе развлечение в нарядах и прическах, белились, румянились и даже нередко напивались допьяна. Когда в 1630 году русское посольство прибыло в Копенгаген, чтобы просватать дочь Михаила Феодоровича, царевну Ирину, за датского принца, то послы ставили в особую заслугу царевне, что она в рот не берет ни водки, ни вина. Простонародью не на что было рядиться, поэтому здесь преобладала выпивка. На таких-то жен возлагалась обязанность растить детей! Это зло хотел искоренить Петр Великий. И этого одного было бы достаточно, чтобы составить ему славу.

       Правда, и до него уже пошатнулась непроницаемая стена этих темных, застарелых обычаев и понемногу расшатывалась все более и более. Несколько романический брак Алексея указывает на новое течение в нравах и обычаях того времени. Наталия привлекла к себе мужа личными достоинствами и уже не была окружена той неприступной стеной, которая держала ее предшественниц, хотя и в пышных хоромах, но в невыносимо скучном одиночестве. В известной мере Наталья уже принимала участие во внешней жизни мужа, иногда она сопровождала его на охоте, посещала вместе с ним спектакли, даваемые выписанными Матвеевым иностранными актерами, в стенах старого, изумленного Кремля. Она нередко даже выезжала с мужем в открытом экипаже, а это уже почти революция! В царствование слабого, хилого преемника Алексея освободительное движение женщин еще более выразилось. Царевны, сестры Феодора, не замедлили воспользоваться ослаблением власти и общею неурядицею. Наконец Софья захватила власть в свои руки, и восстановила права женщины в этой стране женского рабства.

       Петр пошел еще дальше. По крайней мере прилагал все силы идти дальше. Указы его о браке проникают в народ и разбивают веками установившиеся предрассудки. Свадьба обыкновенно игралась тотчас же после сватовства, через несколько дней, нередко даже через несколько часов. Петр издал указ делать промежутки не менее шести недель, чтобы дать время жениху и невесте узнать друг друга. Конечно это средство не сразу и не вполне достигло цели. Недавний роман Мельникова «В лесах» показывает пережиток древних обычаев, продолжающих упорно держаться в определенной среде. Но все-таки несомненно произошел огромный переворот. До Петра закон признавал полную, неограниченную власть мужчины, мужа над женою, отца над дочерью. Княгиня Салтыкова, урожденная Долгорукая, невестка царицы Прасковьи, за попытки избавиться от этого ига была замучена до полусмерти и бежала к отцу, избитая, покрытая ранами. Муж-изувер требовал ее к себе обратно, и ей еле-еле удалось добиться позволения похоронить свою молодость в монашеской келье.[329] Можно себе представить, как дело обстояло в низших слоях. Именно в этом-то отношении общество особенно упорно сопротивлялось нововведениям. Деспотизм мужчины так прочно укоренился в нравах и обычаях страны, что сам Петр не посмел сразу разрушить его; он даже, как будто, поддерживал его (указами от марта — октября 1716 г.); но дух обновления, руководивший им, так противился такому порядку, что мало-помалу несправедливая власть уничтожилась, отжила и была окончательно предана забвению. В новом «Своде Законов» ее уже нет и в помине, и, наконец, Кассационный суд решительным постановлением объявил ее уничтоженной навсегда.[330]

       В высших слоях общества Петр как бы выводит за руку женщину из ее рабского положения, вводит ее в круг общественной жизни, светской и семейной и указывает место, которое она должна в ней занять. Она должна участвовать во всех собраниях, блистать красотою и очаровывать всех умною беседой и изящными манерами в танцах, услаждать слух общества музыкой. С декабря 1704 года по улицам Москвы стали появляться небывалые зрелища: молодые девушки участвовали в народных празднествах, катаясь по проспекту в открытых экипажах, и, бросая в толпу цветы, пели кантаты.[331]

       Преобразователь помышлял даже отправить боярских дочерей, вслед за братьями, доканчивать образование за границей. Но родители восстали, и ему пришлось отступиться от этой мысли. Тогда он стал радеть о домашнем воспитании девиц и, в пример всем, выписал к дочерям своим, Анне и Елизавете, француженку; он сам присутствовал иногда на их уроках, следил за тем, чтобы им был придан европейский лоск и даже за тем, чтобы прически их и наряды были по последней парижской моде. За то, что невестка его, Прасковья, восставала против этих новшеств, он называл ее дом «убежищем дураков и недоумков» и своими поддразниваниями добился-таки того, что и ее вовлек в свои нововведения. Вдова царя Иоанна, таким образом, тоже олицетворила в себе тип русской женщины переходного времени, созданный великою реформой. Она наняла дочерям учителей-французов и сама брала уроки у немецкого преподавателя, но не могла расстаться с русским нарядом и сохранила многие дикие инстинкты. Она била, например, своих придворных девушек и, добиваясь признания в погрешности слуги, обливала ему голову водкой, которую всегда возила с собою, поджигала ее и ударяла палкой по образовавшимся обжогам.[332]

       Петр наметил так много преобразований, что, конечно, не мог один привести их в исполнение. На это потребовалось много времени. И, по правде сказать, по своей грубости и развращенности, он не мог быть вполне желательным вождем. Он часто останавливался на полпути, забывал к чему стремился, и эти остановки имели роковые последствия. Создав для женщины общественные собрания и отворив ей двери терема, он слишком часто знакомил ее с нравами солдатской жизни. Нравственный облик русской женщины надолго сохранит в себе следы такого приобщения к общественной жизни, которым она всецело обязана преобразователю.

       Хотя вся деятельность этого великого человека заслуживает того же упрека, который несомненно умаляет его заслуги и славу, но даже и теперь, и не в одной России, женщина не может не признавать в нем одного из самых сильных поборников в пользу восстановления ее прав, так же, как и цивилизация вообще не может не ставить его в ряды самых могущественных двигателей ее возвышения.

       Этот грубый циник подметил в женщине не одно ее прекрасное тело для плотских наслаждений; он признал в ней нечто высшее. Он выдвинул ее в обществе и в семье и приблизил к новейшему идеалу.

       Этого одного достаточно, чтобы искупить многие ошибки, хотя бы среди окружающих царя женщин и не было той, о которой я сейчас буду говорить.

 

 

Глава 3. Екатерина

 

I. Прибытие в Россию. — Взятие Мариенбурга. — Происхождение. — Семья пастора Глюка. — В лагере Шереметьева. — В доме Меншикова. — Женский терем. — Екатерина Трубачева. — Мать «Петрушки». — Бракосочетание. — Прежняя служанка становится государыней. II. Отзывы современников. — Барон Пёлльниц. — Маркграфиня Байрейтская. — Кампредон. — Портреты из галереи Романовых. — Ни красоты, ни изящества. — Энергичный темперамент, уравновешенный ум. — Жена офицера. — Ее влияние на Петра. — Очаровательница и укротительница. — Их переписка. — Супружеская дружба. — Политическая роль государыни. — Ее благодеяния и заблуждения. — Торговля влиянием. — Тучи на домашнем горизонте. III. Екатерине удается их рассеять. — Восходящий рост ее счастливой судьбы. — Смерть Алексея. — Мать наследника. — Она навязывает свою семью. — Ямщик с рижской дороги. — Ревельская проститутка. — Сапожник. — Все графы и вельможи. — Вершина. — Коронация. — Вопрос о престолонаследии. — На краю бездны. — Преступная связь. — Камергер Монс. — Казнь. — Испытания и угрозы. — Сомнительное примирение. — Смерть Петра и окончательная победа Екатерины. — Она плохо пользуется ею. — Снова появляется служанка. — Шестнадцатимесячное царствование.

 

I

 

       В июль 1702 г., в начале шведской войны, генерал Шереметьев, которому поручено было занять Лифляндию и прочно основаться в ней, осадил Мариенбург. После нескольких недель мужественной обороны город был доведен до крайности, и комендант решил взорвать крепость и погибнуть вместе с ней. Он призвал к себе нескольких жителей, сообщил им по секрету о своем решении и предложил возможно скорее покинуть крепость, если они не хотят разделить участь его и его отряда. В числе предупрежденных лиц был местный лютеранский пастор. Он выехал с женой, детьми и служанкой, не захватив с собою ничего, кроме славянской библии, которая могла послужить ему, как он надеялся, пропуском у осаждавших город. Когда его остановили на аванпосте, он стал махать своей книгой, сказал тут же несколько мест из нее наизусть, чтобы показать свое блестящее знание языков, и предложил взять на себя роль переводчика. Решено было послать его в Москву с семьей. Но что делать с этой девушкой? Шереметьев взглянул на служанку и нашел, что эта цветущая блондинка очень недурна. Он улыбнулся. Пусть она остается в лагере; полки не будут этим недовольны. Петр еще не думал тогда об изгнании прекрасного пола из среды своих войск, как он это сделал впоследствии. Приступ назначен был на завтра, а пока можно поразвлечься. Девушка очутилась за столом со своими новыми товарищами. Она была весела, не дичилась, и ее приняли очень приветливо. Музыканты заиграли на гобое. Собрались танцевать. Вдруг страшный взрыв прервал ритурнель, танцующие еле устояли на ногах, а служанка, вне себя от ужаса, очутилась в объятиях драгуна. Комендант Мариенбурга сдержал свое слово, и при этом громовом ударе и в объятиях солдата Екатерина Первая вступила, так сказать, в историю России.

       Эта служанка была именно она.[333]

       В то время она не носила еще имени Екатерины, и нет определенных сведений о том, как ее звали, откуда она была родом и как очутилась в Мариенбурге. В истории, как и в легенде, ей дают несколько фамилий и называют несколько мест ее рождены. Все более или менее достоверные документы и все предания, более или менее заслуживающая доверия, единогласно утверждают только то, что такой удивительной судьбы не выпадало на долю никакой другой женщины. Это уже не «роман Императрицы», а сказка из «тысячи и одной ночи». Попытаюсь передать не то, что достоверно, — достоверного нет почти ничего, — но то, что по крайней мере правдоподобно в этой совершенно исключительной судьбе.

       Она родилась в каком-то местечке в Лифляндии. Была ли это польская Лифляндия или шведская — неизвестно; было ли это местечко Вышки-Озеро в окрестностях Риги, или местечко Ринген в Дерптском, теперешнем Юрьевском, округе, тоже подлежит сомнению.[334] 11 октября 1718 г., в день годовщины взятия шведского города Нотебурга, Петр писал той, которая в то время сделалась уже его женой: «Катеринушка, друг мой сердешнинкой, здравствуй! Поздравляю вам сим счастливым днем. Нога в ваших землях фут взяла, и сим ключом много замков отперто». Сама она, кажется, очень дорожила Польшей. Ее сестры и братья, разысканные впоследствии, назывались Сковорощенко или Сковоротские, что переделали, вероятно, для благозвучия, в Скавронских.[335] Быть может, это была семья эмигрантов, — во всяком случае простых крестьян, — бежавших, вероятно, от слишком сурового крепостного права на родине, в надежде найти менее тяжелое существование. Екатерине было 17 лет, и она была сирота. Предполагают, что мать ее принадлежала ливонскому дворянину фон Альвендалю, сделавшему ее своей любовницей. Екатерина была плодом этой связи, быть может, кратковременной. Так как ее законные отец и мать умерли, а незаконный отец ее бросил, то пастор Глюк приютил ее у себя еще ребенком. Она учила катехизис, но не училась азбуке. Впоследствии она умела только подписывать свое имя. Она выросла в этом приютившем ее доме и с годами старалась быть полезной, помогала в хозяйстве, смотрела за детьми. У Глюка жили посторонние ученики, и она также помогала прислуживать им. Двое из них рассказывали впоследствии, что она готовила им слишком маленькие бутерброды. Она всегда любила экономить. Но есть свидетельства, что в другом отношении она рано стала проявлять большую щедрость. Один литовский дворянин Тизенгаузен и другие пансионеры пастора пользовались, как говорят, ее милостями. Говорят даже, будто у нее родилась в это время дочь, умершая через несколько месяцев. Незадолго до осады пастор решил было положить конец распущенности ее поведения, выдав ее замуж. Но ее муж или жених — в точности неизвестно — шведский драгун по фамилии Крузе, исчез после взятия города. Он был взят в плен русскими и отправлен далеко от своей родины, или по другой версии, более достоверной, его отправили во время перемещения войск, с его полком в сторону Риги, что и спасло его от катастрофы. Это случилось или до, или после совершения брака. Сделавшись императрицей, Екатерина напала со временем на его след и назначила ему пенсию.[336]

       Пленница служила утешением отряду русской армии, стоявшему в Лифляндии, была сначала любовницей унтер-офицера, который ее бил, а потом самого главнокомандующего, которому она скоро надоела. Как она попала в дом Меншикова, на этом свидетельства опять расходятся. Одни говорят, что временщик взял ее сначала к себе в услужение, чтобы стирать его рубашки. В одном из своих писем к Петру, написанном уже в то время, когда она стала его женой, она как бы намекает на этот факт из своего прошлого: «Хотя и есть, чаю, у вас новые портамои (прачки), однакож и старая вас не забывает». Но Петр возразил любезно: «А что пишешь, что у нас хотя и есть портамои, однакож вы послали рубашки, и то друг мой, ты, чаю описáлась, понеже у Шафирова то есть, а не у меня; сама знаешь, что я не таковский да и стар».

       Верно то, что вначале Екатерина занимала довольно низкое положение у своего нового покровителя. В марте 1706 г. Меншиков писал своей сестре Анне и двум девицам Арсеньевым, прося их приехать в Витебск на праздник Пасхи; при этом он высказывал предположение, что они побоятся ехать по дурной дороге, и просил в таком случае: «Буде того не желаете, или опасаясь распутицы, ехать не изволите, и вы пришлите ко мне Катерину Трубачеву да с нею других девок немедленно.[337] Фамилия «Трубачева», происходящая от корня «труба», является, может быть, намеком на мужа или жениха красавицы.

       Между тем важное событие вкралось уже в жизнь той, которой все так свободно распоряжались до сих пор: Петр ее заметил и не остался равнодушным к ее прелестям. Об этой первой встрече рассказывают также различно. Зайдя к Меншикову после взятия Нарвы, царь был удивлен чистотой всей обстановки временщика и его собственной особы. Как он достигает того, чтобы иметь такой порядок в доме и такое свежее белье? Вместо ответа Меншиков открыл дверь, и государь увидал красивую девушку, в фартуке, которая перескакивала с одного стула на другой и от одного окна к другому, усердно вытирая губкой оконные стекла.[338] Картина пикантная; одна беда: Нарва была взята в августе 1704 г., а в это время Екатерина была беременна, по крайней мере в первый раз от Петра. В марте месяце следующего года у нее был уже от него сын, маленький «Петрушка», о котором Петр говорит в одном из своих писем. Через 8 месяцев у нее было уже двое сыновей.[339]

       Эти дети были, очевидно, дороги великому человеку, так как он думает о них среди ужасных забот, поглощавших его в эту минуту. К матери он как будто относился довольно равнодушно. Обстоятельства, при которых совершился ее переход из дома временщика в дом царя, перетолковывались на все лады, получая в иных передачах драматический оттенок. После того как между двумя друзьями состоялось соглашение и формальная передача прав, Екатерина поселилась в своем новом доме и тут увидала, как рассказывают, великолепные драгоценные вещи. Тогда она будто бы залилась слезами и спросила своего нового покровителя: «Откуда эти украшения? Если они присланы «тем», я возьму только это маленькое колечко; если вы их положили, то как вы могли подумать, что они мне нужны, чтобы понравиться вам?»

       По всей вероятности, дело обстояло гораздо проще. Мне трудно себе представить, чтобы Екатерина могла быть так бескорыстна, а Петр так расточителен. К тому же эта сцена относится, конечно, к тому времени, когда прекрасная уроженка Лифляндии и ее державный покровитель были уже связаны двойными семейными узами. А между тем и в последующие годы я не вижу никакой заметной перемены в скромном и двусмысленном положении, которое Екатерина продолжала занимать среди своих товарок в общем женском тереме, где Петр и Меншиков развлекались по очереди или оба вместе. Екатерина то с царем, то с временщиком. В Петербурге она жила со всеми этими дамами в доме Меншикова, оставаясь неизвестной и снисходительной любовницей. У Петра были в это время еще другие любовницы, но Екатерина не осмеливалась упрекать его за это. Она даже охотно занималась сводничеством, ухитряясь извинять недостатки и даже неверности своих соперниц и вознаграждая за неровности их настроения своим неиссякаемым весельем. Таким образом, она незаметно, шаг за шагом входила все больше и больше в душу государя и во все его привычки, внедрялась в них все крепче и крепче и становилась ему необходимой. Была минута в 1706 г., когда он боялся, казалось, чтобы она не ускользнула от него, как Монс. Его начинали заботить те неудобства, которые могут возникнуть из совместного с Меншиковым пользования своими правами и удовольствиями. Он чувствовал как бы упреки совести, которые были, может быть, только бессознательными проблесками ревности. До сих пор он долго осмеивал данное временщиком Анне Арсеньевой обещание на ней жениться и считал его невыполнимым; теперь оно представлялось ему законным и священным, и он писал своему «второму я»: «Еще вас о едином прошу: ни для чего, только для Бога и души моей, держи пароль».[340]

       Меншиков покорился, и Петр последовал его примеру, но гораздо позднее. Правда, с этих пор Екатерина считалась уже соединенной с ним тайным браком. С 1709 г. она не покидала царя. Когда она сопровождала его в Польше и в Германии, с ней обращались почти, как с государыней. Рождение еще двоих детей — двух девочек, — связало ее еще теснее с ее покровителем. Но официально она оставалась все еще его фавориткой. Уезжая из Москвы в январе 1708 года, чтобы присоединиться к армии и выступить вместе с ней в поход, считавшийся решительным, Петр оставил следующую записку: «Ежели что случиться волею Божиею, тогда три тысячи рублев, которые ныне во дворе господина князя Меншикова, отдать Катерине Васильевной и с девочкой». — Piter.[341]

       Они еще недалеки теперь оба от дуката первой ночи. Когда и как возникло это окончательное решение, — решение, по-видимому, невозможное, экстравагантное, безумное, — сделать из этой девушки более или менее законную супругу и императрицу? Говорят, это случилось в 1711 г., после похода на Прут. Своей постоянной преданностью, храбростью, присутствием духа в критические минуты, Екатерина победила последние колебания Петра. Он был покорен, и в то же время он уже усматривал возможность сделать извинительным в глазах народа выбор такой подруги и такой государыни. Русская армия и ее глава были избавлены от непоправимого бедствия и неизгладимого позора вмешательством бывшей служанки. Если царь поведет ее к алтарю и увенчает ее чело императорской короной, он только уплатит общественный долг. Впоследствии Петр высказал это открыто в манифесте, обращенном к его подданным и к Европе.

       Но это, увы! опять-таки не более как остроумная гипотеза, противоречащая фактам и числам. Освободительная роль Екатерины на берегах молдавской реки, где русская армия была окружена турками и татарами, — роль, которую не раз оспаривали и которую можно оспаривать, — относится к июню месяцу 1711 года. Между тем как Петр уже шесть месяцев тому назад признал уроженку Лифляндии своей женой. Его сын Алексей, живший тогда в Германии, получил известие об этом в самом начале мая месяца и написал своей мачехе поздравительное письмо.[342]

       Великий реформатор был не из таких, чтобы подыскивать более или менее законные оправдания своим решениям и своим поступкам. Правда, десять лет спустя, в минуту коронования прежней служанки, он нашел уместным напомнить о той опасности, которая была отвращена в 1711 году благодаря ее содействию. Но тогда, надо думать, ему необходимо было указать на смысл и важность этой необычной церемонии, в которой он, за отсутствием наследника престола, хотел как бы показать инвеституру своего наследства; надо было обеспечить «после своей смерти» исполнение воли, в которой, пока он был жив, он никому не давал отчета. К этому же времени относится опубликование манифеста, о котором я упоминал выше. Петр как будто хотел отдать в нем отчет в своих действиях тем, кто переживет его.

       Я должен добавить, что самый факт брака отрицался.[343] Но мы имеем достаточно убедительное доказательство в депеше английского посланника Витворта, писавшего из Москвы 20 февр. (2 марта) 1712 года: «Вчера царь всенародно праздновал брак со своей женой Екатериной Алексеевной. Прошлой зимой, за 2 часа до отъезда из Москвы, он призвал к себе вдовствующую царицу свою сестру, царевну Наталью, и еще двух сводных сестер и объявил им, что эта дама его супруга и что они должны уважать ее, как таковую. Они должны были также, в случае если бы его постигло какое-нибудь несчастие в предстоящем походе, признать за ней звание, преимущества и доходы, принадлежащие обыкновенно вдовствующим царицам, так как она его настоящая жена и, хотя он не успел совершить обряда сообразно обычаям страны, но сделает это в самом ближайшем будущем... Теперь приготовления заняли 4 или 5 дней, после чего, 18-го текущего месяца г. Кикин, один из начальников адмиралтейства, и генерал-лейтенант Ягужинский, — два лица, находящиеся в большой милости у государя, — посланы были пригласить гостей на «прежнее» бракосочетание Его Величества (им был дан приказ употреблять именно это выражение). Царь женился в звании контр-адмирала, и поэтому офицеры его флота должны были исполнять первые роли в церемонии, за исключением министров и представителей дворянства. Вице-адмирал Крюйс и один контр-адмирал были посаженными отцами, а вдовствующая царица и жена вице-адмирала — посаженными матерями. Собственные дочери Екатерины, 5 и 3-х лет, исполняли обязанности фрейлин... Бракосочетание было совершено частным образом, в 7 часов утра, в маленькой часовне, принадлежащей князю Меншикову. Присутствовали только те лица, которые были обязаны явиться по своим должностям».[344]

       Впрочем, по словам Витворта, в этот день был большой прием во дворце, парадный обед; был и фейерверк. Голландский резидент де Би говорит, со своей стороны, о празднестве, данном по этому поводу князем Меншиковым.[345] Таким образом, церемония получила в достаточной степени публичный характер. Мотивы, которыми руководился Петр, и постепенный ход его мыслей и чувств, приведших к необыкновенной развязке его романа, кажутся мне достаточно выясненными в английском документе, если сравнить его с вышеприведенными. Петр заботился явно об обеспечении будущего своей подруги и ее детей и год от года все больше и больше стремился к этому по мере того, как росла его привязанность к ним, нежность и уважение к ней. Перед походом 1708 года, равно как и перед походом 1711 года, он просто хотел исполнить требование своей совести, не заботясь о том, какое впечатление это произведет. В первый раз дар в 3000 р. показался ему достаточным; во второй раз он счел нужным доставить Екатерине все преимущества мнимого брака. Затем, считая себя, конечно, к тому обязанным (он пропустил еще год и, по всей вероятности, выдержал за это время какой-нибудь натиск, как от самой Екатерины, так и от каких-нибудь лиц, знакомых с этой внутренней драмой, так как Екатерина умела находить себе друзей), он сдержал свое слово, не придавая, однако, особого блеска этому событию. Так как никакая духовная власть не расторгла первого брака Петра с Евдокией, и эта последняя была еще жива, то существовало мнение, будто этот второй брак был совершенно недействителен. Я согласен с этим, но тем не менее считалось, что Екатерина была повенчана должным образом. Посмотрим, что думали и говорили о новой царице ее современники.

 

 

II

 

       Вот как рисует ее портрет барон Пёлльниц, который видел ее в 1717 году.

       «Царица была в цвете лет, и ничто в ней не указывало на то, чтобы она могла быть когда-нибудь красива. Она была высока ростом, и полна, очень смугла, и казалась бы еще смуглее, если бы слой румян и белил не скрадывал несколько смуглый цвет ее лица. В ее манерах не было ничего неприятного, и можно бы даже назвать их хорошими, если принять во внимание происхождение этой государыни. Если бы подле нее было какое-нибудь разумное лицо, то она наверное развилась бы, так как у нее было много доброй воли, но трудно было найти кого-нибудь смешнее, чем дамы ее свиты. Говорили, что царь, государь необыкновенный во всех отношениях, находил удовольствие в том, чтобы выбирать именно таких, с целью унизить других придворных дам, более заслуживавших первенства... Можно сказать, что, если эта государыня не обладала всеми прелестями своего пола, она обладала его кротостью... Во время своего пребывания в Берлине она выказывала большое уважение королеве, и показала, что ее высокое положение не заставило ее забыть разницы между этой государыней и ею».

       Маркграфиня Байрейтская, воспоминания которой относятся к событиям, происходившим на год позже, выказывает, как и надо было ожидать, меньше снисходительности:

       «Царица была небольшого роста, плотная, очень смуглая и не отличалась ни красотой, но грацией. Достаточно было увидать ее, чтобы угадать ее низкое происхождение. По странному наряду ее можно было принять за немецкую актрису. Ее платье, очевидно, куплено на толкучке; оно было старомодное и все покрыто серебром и грязью. Весь перед ее платья был убран драгоценными камнями. Они составляли странный рисунок: это был двуглавый орел, все перья которого были зашиты самыми мелкими алмазами в оправе. Вдоль отворотов ее платья была нашита дюжина орденов и столько же образов святых и мощей, так что, когда она шла, можно было думать, что идет навьюченный мул».

       Но маркграфиня была ехидна. Кампредон, сам не бывший образцом снисходительности, признает, однако, за царицей проницательность и политический ум. Если она и не спасла армии во время Прутского похода, то эта заслуга осталась за ней во время похода на Персию. По рассказам Кампредона, Петр является здесь не в очень лестном свете. В сильную жару Петр дал своим войскам приказ выступать в поход, а сам заснул. Просыпаясь, он увидел, что ни один человек не двинулся, и на вопрос его: «Какой же генерал отменил мое приказание?» государыня отвечала: «Это сделала я, потому что иначе ваши люди издохли бы от жары и жажды».[346]

       Я уже сказал, что портреты лифляндки, сохранившиеся в галерее Романовых в Зимнем Дворце, не дают никакого понятия о тех прелестях, которым она обязана своей счастливой судьбой. В этих портретах нет ни красоты, ни изящества. Очень полное лицо, круглое и вульгарное, некрасиво вздернутый нос, глаза на выкате, полная шея, общий вид служанки из немецкой гостиницы. Вид ее башмаков, благоговейно хранящихся в Петергофе, навел графиню Шуазёль-Гуфье на мысль, что царица жила на широкую ногу.[347] История должна искать иного объяснения судьбы Екатерины. Эта неуклюжая женщина мало соблазнительной наружности по силе и выносливости своего физического темперамента почти не уступала самому Петру, а в нравственном отношении была гораздо уравновешеннее его. В период времени от 1704 г. по 1723 год она принесла своему любовнику, ставшему потом ее мужем, одиннадцать детей, большинство которых умерло в раннем возрасте, и частая беременность проходила для нее почти незаметно, не мешая ей сопровождать государя во всех его странствованиях. Она была настоящей женой офицера, «походной офицерской женой», по местному выражению, способной совершать походы, спать на жесткой постели, жить в палатке и делать верхом на лошади двойные и тройные переходы. Во время Персидского похода она обрила себе голову и носила гренадерскую фуражку. Она делала смотр войскам, проезжала по рядам перед сражением, ободряя словами солдат и раздавая им стаканы водки. Пуля, сразившая одного из людей, бывших в ее свите, не смутила ее.[348] Когда после смерти Петра соединенные эскадры Англии и Дании угрожали Ревелю, она собиралась сесть на один из кораблей своего флота и отправиться сама, чтобы отразить врагов.

       Екатерина не лишена была некоторого кокетства: свои белокурые волосы она красила в черный цвет, чтобы свежий цвет лица выделялся еще ярче, запрещала придворным дамам подражать ее туалетам, танцевала чудесно и выполняла артистически самые сложные пируэты, в особенности когда сам царь был ее партнером. С другими танцорами она обыкновенно только делала па. В ее характере самая нежная женственность соединялась с чисто мужской энергией. Она умела быть любезной с окружающими и сдерживать самые дикие вспышки Петра. Ее низкое происхождение совсем не смущало ее; она о нем помнила и говорила о нем охотно с людьми, знавшими ее до ее возвышения — с немцем-учителем, занимавшимся у Глюка, когда она еще служила в его доме,[349] с Витвортом, который может быть, хвастается, давая понять, что он был с ней очень близок, и которого она пригласила раз на танец, спрашивая, «не забыл ли он прежней Катеринушки».[350]

       Очень большое влияние, которое Екатерина имела на мужа, зависело отчасти, по свидетельству современников, от ее умения успокаивать его в минуты нервного возбуждения, которое сопровождалось нестерпимыми головными болями. Переходя от полного угнетения к неистовству, он, казалось, был близок к безумию, и все бежали от него. Она подходила к нему без всякого страха, заговаривала с ним своим особым языком, полным ласки и в то же время твердости, и самый ее голос уже действовал на него успокоительно. Потом она брала его за голову и тихонько ласкала, проводя рукой по его волосам. Скоро он засыпал, положив голову ей на грудь. Тогда она сидела неподвижно два или три часа, дожидаясь благодетельного действия сна, и просыпаясь, Петр был опять свеж и бодр.

       Она старалась также сдерживать всякого рода излишества, которым он предавался: ночные оргии, пьянство. В сентябре 1724 года под предлогом спуска нового корабля состоялся пир, затянувшийся, по обыкновению, до бесконечности. Тогда Екатерина подошла к двери каюты, где Петр заперся с ближайшими друзьями, чтобы пить вволю, и крикнула ему: «Пора домой, батюшка». Он послушался и ушел вместе с ней.[351]

       Екатерина кажется действительно любящей и преданной, хотя несколько театральное проявление горя после смерти великого человека набрасывает некоторую тень на искренность ее чувств. Вильбуа говорит о двух англичанах, которые, в течение 6-ти недель наслаждались ежедневно этим зрелищем в часовне, где стояло тело почившего, и заявляет, что сам он испытывал при этом такое же волнение, как при представлении «Андромахи». Однако это не мешало царице требовать в то же время наследства после царя с большой энергией и полным присутствием духа. Привязанность Петра была менее подозрительна; она была несколько грубовата, но прочна. Письма, которые он писал Екатерине в редкие моменты разлуки, выражают с очевидной искренностью глубокую привязанность «старика», как он любит называть себя, к своей «Катеринушке», к «другу сердечному», к матери дорогого «шишеньки» (маленького Петра). Эти письма носят обыкновенно веселый и шутливый характер. Никаких громких фраз; простые слова, идущие от сердца. Страсти нет, но много нежности. Письма не пылают огнем, но светятся тихим и ровным светом. Ни одной резкой ноты, и всегда выражается желание увидать возможно скорее любимую женщину и еще того более подругу, товарища, с которым чувствуешь себя хорошо. Он «ждет не дождется, когда ее увидит», пишет царь в 1708 году, «потому что скучно без нее, и некому посмотреть за его бельем». В своем ответе она высказывает предположение, что он наверное плохо причесан в ее отсутствие. Он отвечает, что она угадала, но пусть она приезжает, тогда найдется старый гребень, чтобы привести дело в порядок. А пока он посылает ей свои волосы.[352]

       Как и прежде, письма часто сопровождались подарками: в 1711 году Петр посылает часы, купленные в Дрездене, в 1717 году мехельнские кружева, лисицу и пару голубей с Финляндского залива.[353] В 1723 году он пишет Екатерине из Кронштадта и извиняется, что ничего не посылает ей, за неимением денег. Проезжая через Антверпен, он отправляет ей пакет, покрытый печатями с его гербом и адресованный «Ее Величеству царице Екатерине Алексеевне». Открыв ящичек, мать «шишеньки» нашла там только клочок бумаги с надписью большими буквами: «1-ое апреля 1717 года».[354] Екатерина тоже посылала небольшие подарки, всего чаще напитки, фрукты, теплую жилетку.[355] В 1719 году, Петр заканчивает одно из своих писем выражением надежды, что они в последний раз проводят лето вдали друг от друга.[356] Через некоторое время он послал Екатерине букет сухих цветов с вырезкой из газет, где рассказывается о чете стариков, достигших — муж 126 лет, а жена 125-ти.[357] 26 июня 1724 года, приехав в С.-Петербург и не застав там Екатерины, которая находилась в одной из дачных резиденций, в Петергофе или Ревеле, он тотчас же посылает за ней яхту и пишет ей:

       «Вчерась с помощью Божиею сюды прибыли благополучно. Большую хозяйку и внучат нашел в добром здоровьи, также и все — как дитя в красоте растущее, и в огороде повеселились: только в палаты как войдешь, так бежать хочется — все пусто без тебя: одна медведица ходит... и ежели бы не праздники, уехал бы в Кронштат и Питергоф. Для приезда вашего сюды послал я яхту Наталью да два дамшхойта для людей; также послал венгерского, пива, помаранцоф, лимоноф, и агурцоф соленых новых, которых здесь есть уж и по партикулярным домам».

       Екатерина тоже, кажется, была очень опечалена его отсутствием. В июле 1714 года княгиня Голицына, находившаяся с ней в Ревеле, пишет государю следующую выразительную записку: «Всемилостивейший государь, дорогой мой батюшка! Желаем пришествия твоего к себе вскоре и, ежели Ваше Величество изволишь замедлить, воистину, государь, проживание мое стало трудно. Царица государыня всегда не изволит опочивать за полночь. Три часа я при Ее Величестве безотступно сижу, а Кирилловна, у кровати стоя, дремлет. Царица государыня изволит говорить: — «Тетушка, дремлешь?» — Она говорит: — «Нет, не дремлю, а на туфли гляжу». А Марья по палате с постелью ходит и среди палаты стелет, а Матрена по палатам ходит и со всеми бранится, а Крестьяновна за стулом стоит да и глядит на Царицу государыню. Пришествием твоим себе от спальни получу свободу».

       От первого времени их связи сохранились только письма, адресованные государем вместе Екатерине и Анисии Кирилловне Толстой, которую он называл «теткой». Екатерина называлась «мать». Он писал: Muder, по-голландски, русскими буквами. Это прозвище остается за ней до 1711 года; с этих пор Петр начинает называть ее более близкими, ласковыми и личными именами: «Катеринушка», «сердечный друг» и т. д. Но она сама только много позже, с 1718 года, решилась подражать ему в этом отношении, тогда как прежде называла его только: «Ваше Величество»; начиная с 1718 г. он уже становится ее «сердечным другом», ее «батюшкой», или же она называет его просто: «мой друг». Раз она решилась даже подделаться под его шутливый тон и адресовала письмо так: «Его превосходительству, знаменитейшему и высочайшему князю-генералу, генерал-инспектору, кавалеру компаса и увенчанного топора» (письмо по-немецки). Эта переписка никогда не была, да и не могла быть, напечатана целиком; она заключает в себе большую долю слишком грубого эротизма, так как сам Петр, а вслед за ним и Екатерина со спокойной совестью доходят до такого цинизма мысли и выражений, который и показался бы вызовом, брошенным печати:

       «И я чаю, что ежелиб мой старик был здесь, то-б и другая шишечка на будущий год поспела», — пишет Екатерина в минуту разлуки. Таков тон, а самые выражения часто еще менее сдержаны.[358]

       В 1724 г., в годовщину своего бракосочетания, которая праздновалась в Москве, Петр сам приготовлял фейерверк, который должен был быть пущен под окнами императрицы. Их инициалы переплетались в сердце; над этим сердцем помещалась корона, а по бокам эмблемы любви. Крылатая фигура, изображавшая купидона, несущего факел и все свои другие атрибуты, кроме повязки, летела по воздуху и зажигала ракеты. Купидон, обыкновенно бывающий третьим лицом между любящими, не имел крыльев, но хотя нежность Петра и Екатерины не очень возвышенного характера и местами даже грязновата, все же она представляет привлекательное и трогательное зрелище. Она проникнута безыскусственным и здоровым добродушием. После Ништадского мира Петр подсмеивался над женой по поводу ее лифляндского происхождения: «Как договором постановлено всех пленных возвратить, то не знаю, что с тобой будет». Она целует ему руку и отвечает: «Я ваша служанка: делайте, что угодно. Не думаю однакож, чтоб вы меня отдали: мне хочется здесь остаться». — Царь отвечал: — «Всех пленных отпущу: о тебе же условлюсь с королем шведским». Этот анекдот, может быть, вымышлен, но он правдиво рисует отношения Петра и Екатерины. Но Екатерина, со своей стороны, проявляла как будто больше лукавства и женской хитрости. Говорят, что во время совместного пребывания в Риге она нашла случай показать государю на старом пергаменте, взятом из архива этого города, пророчество, по которому русские должны были завладеть страной только после события, казавшегося неправдоподобным: «Царь должен был жениться на лифляндке». Часто она указывала ему на то, что ничто ему не удавалось, пока он ее не знал, тогда как после того один успех сменялся другим. Тут уже начиналась историческая действительность, и факты, больше чем пророчество, способны были производить впечатление на ум сурового воина.

       Нет, конечно, он никому не отдал бы приобретения, сделанного в Мариенбурге. Екатерина обладала тысячею приемов быть ему приятной, полезной, необходимой. Как и прежде, она следила неревнивым, но зорким глазом за любовными прихотями своего супруга, заботясь только о предупреждении слишком серьезных последствий,[359] вступаясь всегда в удачную минуту. Нартов рассказывает случай с одной прачкой, родом из Нарвы — землячкой Екатерины — ухаживание за которой со стороны государя стало принимать одно время довольно тревожный характер. Петр был очень удивлен, найдя однажды эту девушку в покоях государыни. Он сделал вид, что не знает ее. Откуда она явилась? Екатерина спокойно ответила: «Мне так хвалили ее ум и красоту, что я решилась взять ее к себе в услужение, не посоветовавшись с вами». Он не ответил ни слова и стал искать в другом месте новых развлечений.

       Вместе с тем Екатерина не проявляла никаких претензий на вмешательство в дела государства, никакого духа интриги. «Что касается царицы», пишет Кампредон в марте 1721 г., «то хотя царь и очень ласков с ней и очень нежен с княжнами, ее дочерьми, но она не имеет никакого влияния на дела и не вмешивается в них. Она полагает всю свою заботу в том, чтобы сохранить расположение царя, отвращать его по мере сил от излишеств в употреблении вина и от других невоздержанностей, очень ослабивших его здоровье, и умерять его гнев, когда он готов разразиться на кого-либо».

       Ее вмешательство при прутской катастрофе, — если предположить, что оно действительно имело место, — было единичным фактом. Ее переписка с мужем показывает, что она была в курсе заботивших его вопросов, но только в общих чертах. Он обращается к ней с маловажными поручениями, покупкой вина и сыра для предположенных им подарков, наймом художников и мастеровых для работы за границей. Он часто говорил с ней доверчивым тоном, но всегда касался только общих идей, не входя в подробности. В 1712 г. он писал ей: «Мы, слава Богу, здоровы, только зело тяжело жить, ибо я левшею не умею владеть, а в одной правой руке принужден держать шпагу и перо; а помочников сколько, сама знаешь».

       Екатерина сумела определить свою роль и взять на себя такую обязанность, выбор которой указывает на изумительное для этой крестьянки понимание своего положения. Французский дипломат намекает на это в только что приведенном тексте. Она понимала, что рядом с великим преобразователем, игравшим до крайности свою роль неумолимого судьи, существовала другая необходимая роль, — проявления сострадания и милосердия, что эта роль была как раз по ней, смиренной служанке, познавшей все горести жизни; что, взяв на себя эту роль, испрашивая возможно больше прощения другим, она должна была заставить простить и ей ее возвышение, и что, наконец, среди злобы и ненависти, окружавших государя из-за насильственного дела преобразования, круг лиц, расположенных к государыне и благодарных ей может когда-нибудь, в случае поворота судьбы, послужить ей защитой и прибежищем.

       Он оказался ей действительно нужным и послужил ей больше чем прибежищем после смерти Петра. Как некогда Лефорт, но с гораздо большим тактом и последовательностью, она постоянно вступалась в тот кровавый конфликт, который дело, преследуемое царем, создавало между ним и его подданными, и который топор, виселица и кнут обостряли со дня на день. Петр иногда скрывал от нее назначаемые наказания.[360] К несчастью, она не сумела, кажется, удовлетвориться теми прочными преимуществами, которые сулил ей этот образ действий. Со временем она захотела извлекать из него более непосредственную выгоду. Она вообразила себе, или ей дали понять, что ей нужно было основать свою судьбу на прочном денежном фундаменте. Она думала, или другие убеждали ее в том, что со временем ей нужны будут деньги, много денег, чтобы платить за необходимое содействие и предотвращать возможные неудачи. И она начала собирать деньги со своих клиентов. Чтобы постучаться к ней в дверь, в надежде избежать ссылки или смерти, надо было явиться с мешком в руке. Она скопила таким образом большие капиталы, которые поместила по примеру и, конечно, по совету Меншикова в Амстердаме и в Гамбурге на вымышленные фамилии.[361] Этот прием недолго ускользал от проницательности Петра, и это открытие было, вероятно, поводом к образованию тех туч, которые омрачили под конец ясность супружеского горизонта царя и царицы. В 1718 г. Екатерина взялась спасти от виселицы князя Гагарина, виновного в громадных взятках, в бытность его генерал-губернатором Сибири. Екатерина получила с него значительные суммы и часть их употребила на подкуп князя Волконского, которому поручено было расследование дела. Это был старый, изувеченный солдат, но его славное прошлое не спасло его от искушения. Арестованный в свою очередь, Волконский представил в свое оправдание, что он боялся, отвергая предложения царицы, поссорить ее с царем. Возражение, которое приписывается Петру, вполне соответствует его характеру и его стилю:

       «Дурак, нас ты бы не поссорил; я только бы хорошенько жену поучил, что и сделаю, а тебе виселица».[362]

 

 

III

 

       Трагический конец ссоры царя со старшим сыном явился для мачехи несчастного Алексея высшей победой, резким толчком к той головокружительной высоте, которой достигла ее судьба. Естественно, что ей приписывается некоторое более или менее прямое участие в подготовке этой развязки. Я еще вернусь к этому вопросу. После того ее собственный сын стал наследником престола, и это является новою связью между нею и отцом этого ребенка. Она даже навязывала мужу до некоторой степени свою семью, державшуюся до сих пор в стороне, неизвестную семью лифляндских крепостных. В этом отношении ей помогла, кажется, простая случайность. На дороге из Петербурга в Ригу один ямщик протестовал против дурного обращения со стороны одного из путешественников, ссылаясь при этом на августейшее родство. Его арестовали, сообщили об этом царю; тот назначил расследование и очутился совершенно неожиданно обладателем целой многочисленной семьи шурьев и своячениц, племянников и племянниц. Екатерина слишком легко их позабыла. Ямщик Федор Скавронский был ее старшим братом. Он был женат на крестьянке, и имел трех сыновей и трех дочерей. Другой брат, еще холостой, занимался полевыми работами. Старшую из сестер звали Екатериной, младшую, возведенную теперь на трон под тем же именем, прежде звали Мартой. Екатерина старшая занималась, как говорят, в Ревеле позорным ремеслом. Третья сестра, Анна, была замужем за честным крепостным, Михаилом-Иоахимом; четвертая вышла замуж за крестьянина, освобожденного от крепостной зависимости, Симона-Генриха, который поселился в Ревеле и занялся сапожным ремеслом.

       Петр призвал ямщика в Петербург, устроил ему свидание с сестрой, в доме денщика Шапилова и, когда подлинность его была установлена, отослал его в деревню, назначив ему пенсию. Он принял меры, чтобы обеспечить всем этим родственникам скромное существование, и устроил так, чтобы больше ничего о них не слышать. Ревельскую свояченицу, слишком компрометирующую, заперли под ключ. Чтобы сделать для родни больше, Екатерине пришлось ждать смерти царя. Прежний ямщик, прежний сапожник, крестьяне и крестьянки явились тогда в Петербург, неузнаваемые в своих пышных именах, титулах и костюмах. Симон-Генрих обратился в графа Семена Леонтьевича Гендрикова, Михаил-Иоахим стал называться графом Михаилом Ефимовичем Ефимовским и т. д. Все были щедро одарены.[363] Один граф Скавронский занимал блестящее положение в царствование Елизаветы и выдал свою дочь за князя Сапегу, из знаменитой польской фамилии, очень известной во Франции.

       Между тем судьба Екатерины по-прежнему шла в гору. 23 декабря 1721 года Сенат и Синод признали за ней единогласно титул императрицы. Два года спустя совершилась коронация бывшей служанки по определению самого Петра. Эта церемония была новостью в России, а обстоятельства придали ей кроме того важное значение. Во всей истории страны был только один подобный пример: коронование Марины Мнишек перед ее бракосочетанием с Димитрием. Но тогда надо было освятить предварительно права гордой дочери польского магната, которую, победоносная политика дома Вазы предполагала навязать России. Поддерживаемый оружием республики только потому, что он был супругом Марины, сам Димитрий играл второстепенную роль. А вообще царицы были только супругами царей, без всякой политической инвеституры и преимуществ. Но смерть единственного наследника престола подняла в 1719 году вопрос о наследии. Этот вопрос был на очереди все последующие годы. После Ништадтского мира (в 1721 году), давшего государю возможность отдохнуть, вопрос о наследии занял на время первое место среди других забот. По его приказанию, Шафиров и Остерман вели несколько раз тайные переговоры с Кампредоном, которому они предлагали союз с Францией, на основании гарантии, данной последней державой по вопросу о престолонаследии. В пользу кого? Кампредон думал, что Петр имел в виду свою старшую дочь, которую он желал выдать за кого-нибудь из своих подданных и родственников, как например за Нарышкина. Шафиров поддерживал его в этом мнении.[364] В обществе по этому поводу делались самые разнообразные предположения, до самого коронования. В эту минуту в глазах большинства самая новизна события решала, казалось, вопрос в пользу Екатерины. Кампредон также разделял это мнение.[365]

       Корона, заказанная по этому поводу, превосходила своим великолепием все те, которые употреблялись при прежних царях. Украшенная бриллиантами и жемчугом, с огромным рубином наверху, она весила 4 фунта и оценивалась в полтора миллиона руб. Она была сделана русским ювелиром в С.-Петербурге. Платье императрицы не могло быть сделано в новой столице. Оно было привезено из Парижа и стоило 4000 руб. Петр сам возложил корону на голову своей жены. Стоя на коленях перед алтарем, Екатерина плакала и хотела обнять колена царя. Он поднял ее, улыбаясь, и передал ей державу, эмблему царского достоинства, но оставил себе скипетр, знак власти. По выходе из церкви императрица села в карету, привезенную из Парижа — также как и платье, — всю позолоченную и раскрашенную, с императорской короной наверху.[366]

       Церемония была совершена 7/19 мая 1724 года. Полгода спустя в Зимнем дворце разыгралась драма, которая поставила на краю бездны миропомазанную и коронованную государыню. По возвращении из поездки в Ревель Петр был предупрежден, что между Екатериной и одним из его камергеров установилась с некоторого времени подозрительная дружба. Странно, что его не известили об этом раньше, так как, по словам свидетелей, заслуживающих доверия, связь императрицы с молодым и красивым Вильямом Монсом была давным-давно известна.[367] Чтобы знать, чего держаться, Петру достаточно было бы справиться, при посредстве черного кабинета, в переписке камергера. Он увидал бы там письма, подписанные самыми высокопоставленными лицами страны, министрами, посланниками, епископами. Все эти лица писали молодому человеку в таком тоне, который ясно показывала, какое место они отводили ему в доме государя.[368] Но инквизиторская политика великого человека уже приносила в это время свои последние плоды: всеобщее шпионство заставило всех быть настороже против шпионов. Всякий, зная, что за ним следят, следил за собой, и Петр, желавший знать все, что происходило у других, в конце концов, не знал того, что творилось в его собственном доме.

       Этот Монс был братом прежней фаворитки. Он принадлежал к тому разряду авантюристов высшего круга и высокого полета, историческим предком которых можно считать Лефорта. Монс был малообразован, но умен, ловок, веселый товарищ и поэт в свободные минуты. Будучи очень суеверным, он носил на пальцах 4 кольца: золотое, свинцовое, железное и медное: они служили ему талисманами; золотое кольцо означало любовь. Одна из его сестер, Модеста (по-русски «Матрена») была замужем за Федором Николаевичем Балк, отпрыском старинного лифляндского рода Балкен, поселившегося в России с 1650 года. Этот Балк имел чин генерал-майора и был губернатором в Риге, а жена его пользовалась тоже большим расположением Екатерины и со временем стала ближайшей наперсницей государыни. Она заботилась о судьбе своего брата и устраивала свидания. Но этим ее роль не ограничивалась. Вместе с Анной Федоровной Юшковой, также большой фавориткой императрицы, герцогиней Анной Курляндской и еще несколькими дамами она создала нечто вроде камарильи, стягивая мало-помалу вокруг государя сеть кляуз, интриг, тайных влияний и темных козней, и в этом море зыбучего песку его энергия, ослабленная подтачивавшей его болезнью, обессиленная неустанным давлением окружающих, увязала, казалось, все глубже и глубже. Вильям Монс был душой этой партии и под женским именем переписывался с Салтыковой, принадлежавшей также к ней.[369]

       Уже начиналось «царство женщины». Петр был равно сбит с толка, как инквизитор и как судья. Он долго не знал того, что ему так важно было знать, и даже тогда, когда его предупредили, он не сумел отомстить за себя и покарать самое непростительное из всех оскорблений. Он получил анонимное предупреждение. Устроена была ловушка, подготовлявшаяся уже давно: Петр застал врасплох Екатерину лунною ночью в парке, в беседке, перед которой г-жа Балк стояла на часах.[370] Жаль только, что эта обстановка не сходится с календарем, т. к. по историческим данным сцена должна была происходить в ноябре, градусах при десяти мороза. По официальным документам тайной канцелярии, Петр был поставлен в известность о происходившем факте 5 ноября. Он велел арестовать доносчика, которого быстро разыскали среди лиц, подчиненных Монсу, сам произвел быстрое расследование в застенке Петропавловской крепости, но против всеобщих ожиданий, не стал действовать с обычной ему молниеносной быстротой. Его честь и даже жизнь были в опасности, потому что в доносе говорилось о готовившемся заговоре и покушении, но он как будто колебался и скрывал свой гнев; можно подумать, что он при своем исключительном нетерпении, и порывистости старался выиграть время! 20 ноября он вернулся во дворец, ничем не выдавая того, что у него было на душе, ужинал по обыкновению с императрицей, беседовал долго и запросто с Монсом и в конце концов успокоил его и всех. Но довольно рано, говоря, что устал, он справился который час. Екатерина посмотрела на свои часы с репетицией, присланные ей в подарок из Дрездена, и ответила: «Девять часов». Тогда он в первый раз сделал резкое движение, взял часы, открыл крышку, повернул три раза стрелку и сказал своим прежним тоном, не допускающим возражений: «Ошибаетесь, 12 часов, и всем пора идти спать».

       Это был снова лев, с его ревом и крепкими когтями, — повелитель, которому и самое время, и все и вся должны покоряться.

       Все разошлись, и через несколько минут Монса арестовали в его комнате, причем сам Петр взял на себя, как говорят, роль тюремщика и судебного следователя. Но, ведя допрос, он не произносит имени Екатерины. Он решительно не впутывал ее в дело. Расследование дало возможность выставить против подсудимого другие обвинительные пункты: злоупотребление своим влиянием и преступные козни, в которых и Матрена Балк была замешана. Два дня сряду, 13-го и 14-го ноября, глашатай ходил по улицам С.-Петербурга, призывая всех кабатчиков, под угрозою строжайших наказаний, дать свои показания. Но сам Монс дополнял эти показания. Говорили после, что он, подобно Глебову, стоически оберегал честь своей любовницы, принося признания другого рода. Но едва ли этот героизм, если он и проявлял его, был особенно высокой пробы: даже в царствование Петра было менее рисковано прослыть взяточником, чем соперником царя. Жестокая смерть Глебова служила этому доказательством. И красавец Вильям, кажется, не похож был на героя. Судя по протоколам его допросов, он при первой встрече с царем после своего ареста начал с того, что упал в обморок, а затем признался, в чем угодно. Надо думать, что действительно было нетрудно добиваться его признании, так как его не подвергали пытке, а это — подробность многозначительная. Что касается г-жи Балк, то она оказала сначала некоторое сопротивление, но ослабела при первом ударе кнута.

       Монс был обезглавлен 28 ноября 1724 года. Саксонский посланник докладывал своему двору, что Петр заходил к нему перед казнью, чтобы выразить ему свое сожаление по поводу разлуки с ним. Молодой человек сумел по крайней мере сохранить бодрый вид на эшафоте. Подобно другому позднейшему террористическому правлению, великое царствование научило людей умирать. Рассказ о том, будто Монс попросил палача вынуть из его кармана портрет в рамке, украшенной бриллиантами, с тем, чтобы оставить рамку себе, а портрет, — портрет Екатерины,[371] — уничтожить, придуман, очевидно, неудачно. Заключенных наверное обыскивали в тогдашних тюрьмах. Г-жа Балк получила 11 ударов кнута, осталась жива, — что доказывает ее живучесть, — была и сослана пожизненно в Сибирь, но вернулась оттуда после смерти Петра. Ничего постоянного в то время не было. С той минуты, как удавалось сохранить жизнь, можно было питать надежду на возможность выкарабкаться со дна самой глубокой пропасти. На столбах, окружавших место казни, были прибиты объявления с перечнем всех лиц, имевших дело с Монсом и его сестрой. Тут были представители всей иерархии чинов, с великим канцлером Головкиным во главе. Фигурировали здесь и князь Меншиков, герцог Голштинский и царица Прасковья Федоровна! [372]

       Екатерина выказала при этом испытании мужество, в котором было что-то ужасающее. В день казни она казалась необыкновенно веселой. Вечером она позвала к себе княжен с их учителем танцев и изучала вместе с ними па менуэта. Но Кампредон сообщает в депеше: «Хотя государыня и скрываешь по мере возможности свое горе, но оно написано у нее на лице... так что все внимательно следят за ней, ожидая, что с ней будет».[373]

       В тот же день ее ожидала довольно тяжелая неожиданность: собственноручным указом царя, обращенным ко всем коллегиям, предписывалось, на основании злоупотребления, совершенного «без ведома государыни», не принимать от нее впредь никаких приказаний и рекомендаций. В то же время было наложено запрещение на конторы, заведовавшие ее личными средствами, они были опечатаны под предлогом предстоявшей правительственной ревизии, и императрица оказалась в таком стесненном положении, что для уплаты 1000 дукатов денщику Василию Петровичу, пользовавшемуся в это время большим доверием царя, она должна была прибегнуть к помощи придворных дам.[374]

       На другой день — новая неприятность. Говорят, что царь выехал в санях с женой и что царская чета проехала мимо эшафота, где было еще выставлено тело Монса. Платье Императрицы коснулось его. Но Екатерина не отвернулась и продолжала улыбаться. Тогда Петр приказал положить голову казненного в сосуд со спиртом и выставить на обозрение в покоях императрицы. Она примирилась с этим ужасным соседством и сохранила прежнее спокойствие. Петр напрасно выходил из себя. Говорят, что он разбил в ее присутствии одним ударом кулака великолепное венецианское зеркало с возгласом:

       — Так будет и с тобой, и с твоими близкими!

       Она возразила, не выказывая ни малейшего волнения:

       — Вы уничтожили одно из лучших украшений вашего жилища; разве оно стало от этого лучше?

       Действуя таким образом, она укрощала царя и властвовала над ним, но отношения оставались крайне натянутыми. 19 декабря 1724 года Лефорт писал в своей депеше: «Они почти не говорят друг с другом, не обедают и не спять больше вместе». В то же время Мария Кантемир снова выступила на сцену, возбуждая уже всеобщее внимание. Петр бывал у нее каждый день. И по всей вероятности, он узнал именно в это время правду о том, что произошло в Астрахани, когда, как известно, надежды княжны, а может быть и ее любовника, рушились вследствие подозрительного аборта. Врач, лечивший молодую девушку, грек Поликала, был подкуплен. Кем? Ответ был ясен оскорбленному супругу.

       Все считали Екатерину погибшей. По словам Вильбуа, Петр готовился к процессу «наподобие Генриха VIII». Он медлил только чтобы обеспечить предварительно участь детей, родившихся от неверной супруги. Он старался ускорить брак своей старшей дочери Анны с герцогом Голштинским. Делались также попытки выдать вторую дочь, Елизавету, за французского принца или даже за самого французского короля. Но именно этот проект, который, по-видимому, налаживался и представлял собою неодолимый соблазн, являлся всемогущим доводом в пользу Екатерины. Толстой и Остерман в разговоре с Кампредоном признавали за ним большую важность: едва ли король Франции мог согласиться на брак с дочерью второй Анны Болейн! [375]

       Счастливая звезда лифляндки в конце концов одержала верх. 16 января 1725 года состоялось начало примирения между супругами; Петр был еще угрюм и, быть может, примирение было притворное, но во всяком случае многозначительное. Лефорт писал так: «Царица долго стояла на коленях перед царем, испрашивая прощения всех своих проступков; разговор длился больше 3-х часов, после чего они поужинали вместе и разошлись».

       Не прошло месяца, как Петра не стало; он унес с собой в могилу затаенную злобу и, быть может, разработанный втихомолку план мести. Нечего говорить о том, насколько Екатерина сумела извлечь пользу из этого события с политической точки зрения. Ее частная жизнь вполне оправдала со временем ревнивые опасения, отравившие последние дни жизни великого человека. Двадцать лет шла она с непрерывными усилиями, с неустанным напряжением всех своих сил, ни разу почти не ослабевая, к одной единственной цели, и теперь, когда эта цель была достигнута, ее нравственные пружины как бы сразу ослабели, и в то же время пробудились долго сдерживаемые инстинкты — грубая чувственность, стремление к низкому разврату, низменные наклонности ума и плоти. Когда-то она сама усердно оберегала мужа от ночных оргий, а теперь увековечивает память о них, предаваясь пьянству целые ночи напролет до 9 часов утра со своими избранниками, сменяющимися каждую ночь: Левенвольдом, Девюром, графом Сапегой. Ее царствование, которое к счастью для России, продолжалось только 16 месяцев, свелось к размену верховной власти в пользу Меншикова и других временщиков, оспаривавших друг у друга падавшие крошки. И, таким образом, преданная подруга великого царя, всегда готовая придти ему на помощь, доходившая иной раз до героизма, превратилась теперь в опереточную героиню, крестьянку, поставленную волею невероятной судьбы на высоту трона, где она развлекалась сообразно своим вкусам.

 

 

Часть третья. Дело.

 

КНИГА ПЕРВАЯ

ВНЕШНЯЯ БОРЬБА. ВОЙНА И ДИПЛОМАТИЯ

 

Глава 1. От Нарвы до Полтавы

(от 1700 до 1709 г.)

 

I

 

       Хотя Петр, несмотря на некоторые свои несовершенства, был несравненно выше своих предшественников, заслуги которых уже слишком позабыты, он все же был продолжателем их дела и унаследовал от них двойную программу: программу внутренних реформ и внешних завоеваний. Он начал с выполнения последней. Тем не менее, при распределении материала, принятом в этой части моей книги, я руководствовался не одной только заботой о соблюдении хронологического порядка. Большая часть великих реформ, давших России XVIII века новый вид с точки зрения политической, экономической и общественной, совпадает с последними годами царствования Петра; тем не менее в глазах историка они имеют более важное значение, чем Полтавская победа или даже завоевание Балтийского моря, и точность хронологических данных имеет здесь мало значения. Я исходил из совершенно других соображений. Я никак не думаю, чтобы длинный ряд битв и переговоров, поглощавших до 1721 года почти всецело деятельность Преобразователя, были, как утверждали многие, необходимым предварительным условием его реформ; я думаю наоборот и постараюсь доказать то, что реформы были только хотя и не прямым, но роковым их последствием, — последствием, ниспосланным, так сказать, провидением. Иначе сказать, реформы не требовали войны для своего осуществления, но для войны потребовались реформы. Поэтому просто-напросто начну с них. Именно с начала.

       С 1693 по 1698 год в Голландии и в Англии, равно как в Архангельске или в Воронеже, Петр прежде всего поставил себе целью стать превосходным моряком, лоцманом, плотником и артиллеристом. Почему? Потому что, прежде всего, это его забавляло. Это очевидно. Он играл в моряка и в солдата. Мало-помалу к этому развлечению присоединились более серьезные мысли: сознание обязанностей, налагаемых традициями предков; и, в конце концов, действительность взяла верх над фантазией. Но эта действительность нашла себе выражение в войне. С 1700 по 1709 год надо было во что бы то ни стало победить или умереть, сражаясь с Карлом XII; и ни о чем другом не могло быть речи. С 1709 по 1721 год Петр снова должен был сражаться, не зная ни отдыха, ни срока, как для завоевания выгодного мира, так и ради выхода из затруднений и избежания новых опасностей, в которые повергли его излишняя самонадеянность и доверчивость. Но вот что из того произошло: вступив на этот путь слишком необдуманно, государь принужден был просить у своей страны помощи, значительно превосходившей те средства, которыми она располагала и которые могла доставить при существовавшем политическом, экономическом и общественном устройстве. Будучи не в силах выдержать такой громадной тяжести и тех невероятных усилий, которые от них требовались, старые основы московского здания ломались и рушились. Образовалась пустота, которую тем или иным способом необходимо было заполнить немедленно, так как война не ждет. И вот воин превратился в организатора, преобразователя, почти бессознательно и почти против своей воли. Его реформы представляли собой импровизированные боевые припасы, которыми он заряжал свои пушки, после того как артиллерийский парк уже был истощен.

       Далее я буду настаивать на этой точке зрения, крайне важной для понимания дела Петра. Не считая себя совершенно компетентным судьей в военном искусстве, я не берусь рисовать полную картину или высказывать критику тех походов, вследствие которых в период от 1700 до 1721 года Швеция потеряла, а Россия упрочила свое положение в Европе. Да это и не входит в рамки моего труда. Я постараюсь только выделить исторический смысл общеизвестных событий, отметивших эту эпоху, и воспользоваться ими для выяснения главного предмета моей статьи: личности великого человека, набросанной на предыдущих страницах, и картина его царствования, к разбору которого я теперь приступлю.

       Мысль напасть на Швецию явилась, кажется, у Петра только в 1698 году, во время пребывания его в Вене. До тех пор его воинственные замыслы влекли его скорее на юг. Он по-прежнему был сердит только на турецкого султана; но когда в бытность его в Вене император, на помощь которого он рассчитывал, уклонился исполнить обещание, подвижный ум молодого царя принял тотчас же иное направление. Ведь ему нужна была хотя бы какая-нибудь война, где бы то ни было, чтобы приложить к делу свою молодую армию. Впрочем, и воинственные стремления его предшественников постоянно колебались между югом и севером, прельщаемые то Черным морем, то Балтийским или провинциями, пограничными с Польшей. Это стремление к расширению было вполне естественно в молодом и сильном народе; но его совершенно напрасно идеализировали и догматизировали впоследствии, называя «делом объединения». Правда, все народы во все времена заявляли притязания на расширение пределов родной страны на счет своих соседей, и Петр только благодаря своей счастливой звезде сохранил еще в этом отношении известную меру справедливости, логики и правды. Война на севере требовала громадных усилий, поглощавших всецело Петра и изнурявших его; поэтому ему приходилось на юге и даже на западе оставлять без внимания значительную долю завоевательных стремлений, завещанных ему Алексеем; и, сохраняя за собой позиции, уже отвоеванные у Польши, отступая от Турции, чтобы заняться Северо-Западом, в целях обратного отвоевания взятых у него земель, Петр пошел путем, который скорее всего может найти оправдание.

       На северо-западе все морское побережье от устья Нарвы (Наровы) до устья Сестры, орошаемое Вуоксой, Невой, Ижорой, Лугой, когда-то на самом деле входило в состав русских владений. Оно образовало один из пяти округов (пятин) Новгородской области; города его продолжали носить славянские названия: Корела, Орешек, Ладога, Копорье, Яма, Иван-город. Только в 1616 году царь Михаил Федорович, сражаясь с Густавом Адольфом, окончательно покинул морской берег, чтобы сохранить Новгород. Но надежда вернуть утраченные владения пустила такие глубокие корни, что в царствование Алексея Михайловича, после неудачной попытки покорения Лифляндии, боярин Ордын-Нащокин занялся в Кокенхузене на Двине постройкой военных судов, предназначенных для осады Риги. От таких исторических прецедентов у Петра сохранилось чувство смутное, но могучее. Он доказывает это направление своего оружия после того, как бросил перчатку Швеции. Ему предстояло неоднократно сбиваться с пути, поддаваться необдуманным увлечениям и снова возвращаться к цели, завещанной преданием: искать доступа к морю, к порту на Балтийском море, к «окну, прорубленному в Европу».

       Свидание в Раве с Августом II окончательно установило магнит в компасе царя, временно потерявшем свое направление. «Pacta conventa» — пункты, подписанные королем польским при восшествии на престол, заставили также и его требовать от Швеции возвращения областей, некогда принадлежавших республике. Можно было почти с уверенностью рассчитывать на сочувствие Дании: Рёсшильдский договор (1658 г.), навязанный Фридриху III, тяготил его преемников, а герцогство Голштинское — приманка для возбуждения вожделений после смерти Христиана Альберта (1694 г.) — грозило превратиться в яблоко раздора между соседями. Бранденбург также подавал надежду на возможность союза; соединившись с Францией Людовика XIV и m-me де Ментенон, Швеция отказалась в пользу Пруссии от своей исторической роли в Германии, но сохранила там влияние, осталась соперницей; а в Кенигсберг уже вступал курфюрст. Кроме того, личность Августа произвела на Петра чарующее впечатление, достаточное само по себе, чтобы доказать, сколько сохранилось в едва отшлифованном уме плотника наивной неопытности и легковерия. Высокий, красивый, сильный, искусный во всех физических упражнениях, неутомимый охотник, кутила и волокита, развратный до мозга костей, Август нравился Петру и имел на него сильное влияние. Не задумываясь, Петр признал его гением и был склонен связать свою судьбу с его участью. За четыре дня, проведенных в беспрерывных кутежах, они поделили между собой разгромленную Швецию, а пока обменялись оружием и одеждой. Несколько недель спустя царь появился в Москве в камзоле и со шпагой короля польского на боку. Однако пока не было еще составлено никакого определенного плана союза и кампании: оба друга и будущих союзника были слишком заняты в данную минуту своими домашними делами, чтобы пускаться в предприятия за пределами своих государств. Непокорные поляки причиняли немало хлопот Августу, еще не справившемуся со сторонниками принца де Конти, а Петру предстояло рубить головы: стрельцы снова взбунтовались.

       Окончательный призыв к оружию не выпал на долю ни того, ни другого; нельзя приписать заслугам ни того, ни другого возникновение тройной и четверной коалиции, выставившей два года спустя свою грозную силу против шпаги Карла XII. Это дело рук шведа, по крайней мере, шведского подданного. Свидание в Раве происходило в августе; в октябре 1698 года на сцену вступил Иоанн Рейнгольд Паткуль, родившийся в 1660 году в тюрьме. После сдачи Вольмара Польше его отец и мать были арестованы и заключены в тюрьму в Стокгольме по обвинению в государственной измене. Этот лифляндский дворянин с самой колыбели казался предназначенным для трагической судьбы. При уме смелом и честолюбивом, при натуре пылкой и страстной, он обладал вообще всеми качествами драматического героя. Соперничество в любви с ранних пор вооружило его против шведского губернатора области Хельмерсена. Вскоре затем, вероятно по личному озлоблению, он превратился в борца лифляндской аристократии против посягательств Карла XI. Паткуль принадлежал к числу людей, скрывающих свои страсти и верящих в искренность своего лицемерия. Преследуемый и приговоренный заочно к смерти в 1696 году, он нашел себе убежище в Швейцарии, в Пранжене, откуда Флемминг, любимый министр Августа, привлек его в Варшаву. Паткуль прибыл туда с готовым планом коалиции, выставив против Швеции Бранденбург, Данию, Россию и Польшу и предлагая последней в награду за соучастие Лифляндию. На долю России должны были достаться остальные области побережья, и лифляндец постарался тщательно определить эту долю. Он опасался теперь и всегда этой союзницы, советуя хорошенько «связать ей руки, чтобы не дать проглотить кусок, приготовленный для Польши».

       Август легко пошел на приманку; Фридрих IV датский, не отрывавший взоров от герцогства Голштинского, ждал только одобрения. Примаса польского Радзиежовского подкупили ста тысячами червонных, и дело закипело. Секретный пункт договора, подписанного Паткулем от имени дворянства своей страны, обеспечивал Августу и его наследникам обладание Лифляндией даже в случае, если они лишатся польского престола. Радзиежовскому этот пункт был неизвестен. В Москву послали саксонского генерала Карловича, чтобы заключить окончательный союз с царем, и Паткуль сопровождал его под вымышленным именем. Они встретились с послами нового короля шведского Карла XII, прибывшими для утверждения Кардисского мира (1660). Петр оказал послам любезный прием, выказывая, однако, в первый раз официально некоторое неудовольствие по поводу плохого обращения с его послами при их проезде через Ригу. Очевидно, он искал только предлога к разрыву и ожидал, для того чтобы сбросить с себя маску, заключения мира с Турцией. Подписанный 26 января 1699 года, несмотря на усилия французского посланника Шатонёфа, Карловицкий договор, примирив Порту с империей и Польшей, для России обеспечил только двухлетнее перемирие. На царского уполномоченного Украинцева возложено было поручение добиться в Константинополе прочного мира. 11 ноября 1699 года Петр, уверенный в благоприятном исходе этих переговоров, пригласил послов польского и датского в свой маленький домик в Преображенском и подписал с ними секретный договор о союзе оборонительном и наступательном, где, впрочем, Август значился лишь в качестве курфюрста Саксонского. Но в то же время царь продолжал ласкать шведов. Украинцев еще не мог достигнуть желанного успеха. В начале 1700 года, верные взятым на себя обязательствам, Август и Фридрих начали кампанию; Петр, обязавшийся действовать заодно, не обращал на то никакого внимания и не двигался. Фридрих был разбит; опасность угрожала его столице. Тем хуже для него! Август, взяв Динамюнде, потерпел неудачу под Ригой. Тем лучше! Рига достанется России. Другой саксонский генерал, Ланген, поспешил в Москву; царь спокойно выслушал его сетования и обещал приступить к действиям сейчас же, как то позволят известия из Константинополя. Переговоры шли успешно, и он вскоре надеялся получить возможность напасть на шведов со стороны Пскова, как было им обещано. Паткуль сильно настаивал на этом последнем обстоятельстве, и Петр осмотрительно удержался от всяких возражений. Вопрос был решен: Лифляндии Петр не должен был касаться.

       Наконец 8 августа 1700 года прибыл курьер от Украинцева с давно жданной депешей: мир был подписан, и в тот же день царские войска получили приказ выступить в поход. Только направились они не к Пскову, а двинулись на Нарву, прямо в сердце Лифляндии!

       В манифесте о войне Петр распространяется с бесподобной беззастенчивостью об обидах, нанесенных ему при проезде через Ригу. Три недели спустя его посланник в Голландии Матвеев, еще не получивший предупреждения, продолжал уверять Штаты в миролюбивом настроении царя, «отнюдь не намеревающегося обнажать шпагу из-за обид, нанесенных его послам». Теперь оказывалось, что сам царь был оскорблен, несмотря на свое инкогнито, и царь начал войну, чтобы отомстить за пренебрежение, выказанное Петру Михайлову.

       Армия, предназначенная для осады Нарвы, состояла из трех вновь сформированных дивизий под начальством генералов Головина, Вейде и Репнина, из 10500 казаков и нескольких отрядов иррегулярных войск, всего 3520 человек. Дивизия Репнина, 10835 человек и казаки остались в дороге, так что весь наличный состав равнялся приблизительно 40000 человек. Но Карл XII, со своей стороны, мог выслать на помощь крепости не более 6300 пехотинцев и 3130 человек конницы. Кроме того, ему предстояло от самого Везеберга, куда предполагалось выдвинуть кавалерию Шереметева, идти, отделенному от лагеря, летучей колонной по опустошенному краю. Ему приходилось поэтому везти за собой все свои запасы и боевые снаряды, и отряд этот, встретившись после целого ряда форсированных маршей с неприятелем, в пять раз сильнейшим, оказался в состоянии полного изнеможения.

       Петр не ожидал застать шведского короля в Лифляндии. Он предполагал его еще занятым далеко с королем датским, не зная о Травендальском мире, уже заключенном этим союзником и подписанном в день выступления в поход русской армии. Весело двинулся царь вперед во главе своей роты бомбардиров, рассчитывая на легкий успех. Подойдя к городу 23 сентября, он был крайне удивлен, увидев, что тот как будто собирается упорно защищаться. Предстояла, очевидно, настоящая осада, и когда после месяца приготовлений русские батареи наконец открыли огонь, результата от того не получилось никакого. Орудия оказались плохи и еще хуже обслуживались. Прошло два месяца в ожидании какой-нибудь счастливой случайности: предложения сдачи, прибытия Репнина. В ночь с 17 на 18 ноября было получено известие о приближении короля шведского, находившегося на расстоянии суток пути.

       В ту же ночь Петр покинул свой лагерь, предоставляя начальствование принцу де Круа.

       Аргументы, приводимые самим государем и его защитниками для оправдания такого беспримерного бегства, не выдерживают критики. Необходимость свидания с королем польским, желание поторопить отряд Репнина, — как все это жалко! Получившие от Августа приказание следить за военными действиями в Лифляндии, генералы Ланген и Халларт серьезно объясняют в своих донесениях, что царю пришлось поспешить в Москву для приема турецкого посла... ожидавшегося через четыре месяца!

       Посол императора Плейель относится к делу более серьезно, объясняя, что государь покорился настояниям своих приближенных, находивших, что его пребывание под Нарвой было сопряжено с чересчур большой опасностью. И, говоря об этих приближенных, министрах и генералах, сам Халларт, не стесняясь, заявлял на своем грубом языке солдата: «У них столько же храбрости, как шерсти на брюхе у лягушки». Смущенная оказанным ей неожиданным сопротивлением, плохо снабженная средствами для его преодоления, под плохим начальством, плохо расположенная, плохо накормленная, — русская армия находилась в это время в состоянии сильной деморализации. Приближение Карла вызвало панику, что сейчас же отразилось на столь восприимчивой впечатлительности Петра. Приказания, оставленные им принцу де Круа, достаточно ясно указывают на смятение, обуявшее ум царя. Он сделал два распоряжения: одно — ожидать, чтобы приступить к штурму, подвоза недостающих артиллерийских снарядов; другое — попытаться взять город «до прибытия короля Швеции». Ему очень хорошо было известно, что значит это приближение, раз оно заставило его бежать.

       Как полководец, принц Карл Евгений де Круа был не новичок. Прослужив пятнадцать лет в войсках германского императора, получив чин генерал-фельдмаршала под начальством Карла Лотарингского, участвовав в 1683 году в освобождении Вены Собеским, он обладал опытом и авторитетом; но, прибыв в русский лагерь по поручению короля польского, он не имел никакого понятия о предоставленной в его распоряжение армии, не знал ее начальников, не говорил на их языке. Ему можно поставить в вину только согласие на принятие на себя такого командования. Он искупил ее через два года своею смертью в Ревеле, узником, лишенным всего.

       Молниеносная быстрота, с какой Карл справился под стенами Копенгагена со слабейшим из своих трех противников, меньше поразила бы молодого государя, если бы Петр лучше взвесил те условия, при которых он и его союзники начали борьбу, по-видимому, столь невыгодную для них. Король Фридрих не принял в расчет союзных государств, недавно подписавших Альтонский договор и взявших под свою защиту герцогство Голштинское, а также войск Люнебурга и Ганновера, сейчас же поспешивших на помощь Тёнингену, и флота англо-голландского, принудившего датский флот укрыться под стенами Копенгагена, что позволило королю шведскому спокойно переправиться через Зундский пролив и высадиться в Зеландии. Он также не принял в расчет, что, впрочем, простительно, обстоятельства, вскоре поразившего всю Европу изумлением и ужасом: счастья и военного гения Карла XII.

       Карл, родившийся в 1682 году, на десять лет позже Петра, убивавший медведей на шестнадцатом году, сделавшийся солдатом на восемнадцатом, грезивший о славе, битвах, резне, является последним представителем поколения людей, державших с XVI до XVII века всю Центральную Европу в своих железных тисках. Он принадлежит к дикому полчищу рубак, заливших Германию и Италию кровью и огнем, влачивших саблю из города в город, из села в село, сражаясь без отдыха, живя для войны и войной, старея и умирая в латах, среди воздуха, насыщенного убийством, с телом, покрытым ранами, с руками, запятнанными ужаснейшими злодеяниями, но с душой чистой и гордой. На пороге новой эпохи он олицетворяет собой и прославляет прошлую, исчезнувшую для счастья человечества вместе с ним. Граф Гюискар, сопровождавший Карла в первой кампании в качестве посланника короля Франции, рисует следующий портрет шведского короля:

       «Король шведский высокого роста, выше меня почти на голову. Он очень красив, с прекрасными глазами, хорошим цветом овального лица; немного пришепетывает. Носит небольшой парик с волосами, сзади связанными в кошелек. Он носит подгалстучник, очень узкое полукафтанье из гладкого сукна с рукавами узкими, как у наших камзолов, поверх полукафтанья небольшую портупею со шпагой необычайной длины и толщины; башмаки почти плоские, что составляет одеяние довольно странное для государя в его возрасте». Как видно, описание весьма краткое и чисто внешнее. Отзыв английского посла Степнея, данный спустя несколько лет, гораздо выразительнее: — «Это высокого роста, хорошо сложенный государь, но довольно неряшливый. Манеры его грубее, чем их можно бы ожидать от молодого человека. Чтобы внешность его стоянок не отличалась от внутренних порядков в них, он выбрал самое грязное место в Саксонии и один из самых плохих домов. Самое чистое и опрятное место — это двор перед домом, где все обязаны слезать с лошадей и где ноги вязнут в грязи по колено. Тут стоят его собственные лошади в недоуздках и с торбами, без попон, без кормушек, без яслей. У них взъерошенная шерсть, круглые животы, широкие крупы, плохо содержимые хвосты, косматые гривы. Конюха, за ними ухаживающие, по-видимому, пользуются не лучшим приютом и едой, чем лошади. Для государя всегда имеется наготове оседланный конь. Карл вскакивает на него и несется вперед один, не дожидаясь, пока кто-нибудь успеет последовать за ним. Он иногда делает в день до десяти, двенадцати немецких миль, что равняется сорока восьми, пятидесяти английским, и это даже зимой, и бывает весь покрыт грязью, словно почтальон. Одежда его голубого цвета с желтыми медными пуговицами, полы полукафтанья отвернуты спереди и сзади, открывая камзол и кожаные штаны, часто очень сальные... Он носит черный креп вместо галстука, но ворот его сюртука застегнут так высоко, что из-под него все равно ничего не видно. Рубашка и рукава обыкновенно очень грязны, манжеты и перчатки он надевает только, когда едет верхом. Руки такого же цвета, как обшлага, так что их с трудом можно различить. Волосы у него светло-каштановые, очень жирные и короткие, и он их расчесывает только пальцами. Он садится без всяких церемоний на первый попавшийся в столовой стул... Ест быстро, никогда не остается за столом дольше четверти часа и не говорит за обедом ни слова... Пиво — единственный, употребляемый им напиток... Он не признает ни простынь, ни пологов над кроватью; перина, лежащая под ним, служит ему и одеялом: он прикрывается ею... Рядом с постелью у него лежит прекрасная покрытая позолотой Библия, — единственная представительная, вещь из всей его обстановки».

       На этот раз получается хорошо обрисованная дикая, суровая, мощная фигура.

       Высадка в Зеландии была смелым юношеским шагом, и Гюискар, находя предприятие дерзким, не отговаривал от него государя, даже сам бросился вместе с ним в воду, чтобы скорее достичь берега:

       — Ваше величество не пожелает, чтобы я покинул ваш двор в самый прекрасный его день!

       Высадка в Лифляндии, куда плохая погода помешала доставить часть полков, даже в глазах неустрашимого дипломата показалась безумием. «Очень страшно, что королю не уцелеть», — писал он. Чтобы добраться до Нарвы со своим восьмитысячным отрядом, Карлу надо было пройти по пустыне, миновать в Пихайоги узкую долину, пересеченную ручьем, которая, будучи укреплена, могла послужить для него непреодолимым препятствием. Гордон подумывал об этом, Петр его не слушал и только в последнюю минуту послал туда Шереметева, который застал шведов выступавшими из долины и, получив несколько залпов картечи, в беспорядке отступил. Безумие восторжествовало. Карл, продолжая идти вперед, сделал крупную ставку. Солдаты были истощены, лошади два дня не ели. Но его ничто не останавливало. И вот он под Нарвой. Не успев прийти, он выстроил своих шведов в колонны к атаке, сам вел одну из таких колонн, воспользовался метелью, залеплявшей снегом глаза его противников, пробился в их лагерь и в полчаса овладел им совершенно. Только два гвардейских полка оказали некоторое сопротивление. Несколько русских солдат потонули в Нарве. Все остальное бежало или сдалось в плен. «Если был бы лед на реке, — насмешливо говорил Карл, — не думаю, чтобы нам удалось хотя кого-нибудь убить».

       Разгром был полный. Не существовало больше ни армии, ни артиллерии, погибла честь и даже не было государя. Честь была опозорена среди издевательств Европы, приветствовавшей это поражение без битвы, а государь бежал! Планы о победах, мечты об общении с Европой, о плавании по Северным морям и просветительной миссии, — все исчезло, все рушилось вокруг Петра. И он сам потерялся среди окружавших его развалин. Он продолжал бежать. Разве шведы не следовали за ним по пятам? Он плакал и хотел заключить мир, — мир поскорее, какой угодно ценой! Он обращался с жалобными мольбами к Голландским Штатам, к Англии, к императору австрийскому, упрашивая о посредничестве.

       Но как быстро снова воспрянул царь духом! Он поднял голову и вскоре сквозь позлащенный туман, каким несовершенное воспитание, самомнение еще полувосточного государя и неопытность окутывали его, как сквозь завесу, разодранную этой ужасной катастрофой, этим страшным уроком, он увидал и понял наконец действительность. Он понял, что ему надо делать, чтобы добиться того, чего он хочет. Не играть больше в солдаты или моряки, не забавляться комедией могущества и славы, выставляя при этом себя напоказ, не стремиться впредь наудачу, не желая считаться ни с пространством, ни с временем, но трудиться действительно, двигаясь шаг за шагом, соразмеряя усилия каждого дня, обдумывая работу на завтра, давая созреть плоду, не протягивая к нему преждевременно руки, чтобы его сорвать; быть благоразумным, выжидать, терпеть. И он проделал все это, черпая в самом себе и в окружающей среде силы для осуществления такой задачи. Сильный народ, к которому он принадлежал, стойкий в страданиях и бедствиях, доставил ему необходимую поддержку, неисчерпаемый источник преданности, преодолевающей все испытания, беспредельное проявление самопожертвования. После десяти разбитых армий он выставил десять новых. Какой ценой — безразлично! Его народ пошел за ним, пожертвовав собой до последнего человека, до последнего куска хлеба, вырванного из голодного рта. Меньше чем через месяц нарвский беглец принадлежал прошлому, миновавшему, забытому, почти невероятному. Появился будущий победитель при Полтаве.

 

 

II

 

       Из армии, двинутой в поход, осталось всего около двадцати трех тысяч человек: отряд Шереметева, конница, которую имели возможность спасти, и дивизия Репнина. Петр приказал произвести новый набор. Для отливки пушек он взял церковные колокола. Напрасно духовенство кричало о святотатстве! В Петре не осталось никаких следов малодушия. Он распоряжался, действовал, поспевал повсюду, подгоняя одних, подбадривая других, сообщая всем частицу своей энергии, закаленной несчастьем. Он старался также — еще слишком глубоко проникнутый духом Византии, чтобы от того отказаться, — дать другое направление общественному мнению. Матвееву было поручено изложить по-своему для читателей голландской газеты и меморий, посылаемых им Штатам, описание битвы при Нарве и ее последствий. Матвеев писал: «Окруженные в русском лагере превосходными силами шведы принуждены были сдаться; тогда несколько русских офицеров пожелали представиться королю Швеции, и последний вероломно воспользовался этим обстоятельством, чтобы захватить их в плен». Европа только посмеялась над таким объяснением; но эта вымышленная капитуляция, будто бы нарушенная шведами, послужила впоследствии Петру предлогом для нарушения условий сдачи, признанных им самим. В Вене граф Кауниц тоже улыбался, выслушивая заявление князя Голицына, что «царь для доказательства своей военной славы не нуждается в победах». Спрошенный вице-канцлером относительно условий, какие его государь желал бы предъявить своему победоносному противнику, русский дипломат без колебаний потребовал бóльшую часть Лифляндии с Нарвой, Иван-городом, Колыванью, Копорьем, Дерптом, и будущее доказало, что он не просил ничего лишнего!

       Будущее недолго медлило с вознаграждением за столь блестящее мужество. Прежде всего, Карл XII отказался от намерения немедленно пожать в России плоды одержанной победы. Петр с восторгом увидал его удаляющимся в глубь польских равнин. Решение короля Швеции, говорят, шедшее наперекор мнению его генералов, подверглось сильному осуждению. Но Гюискар находил его совершенно основательным, так как король еще не покончил дела с Августом посредством мира, на который тот изъявлял полную готовность через того же самого Гюискара. Но в этом отношении Карл оставался глух к убеждениям и мольбам французского дипломата. Почему? «Боялся, что не останется у него врагов», — говорил Гюискар. И так как он не мог углубиться в Россию, обратившись тылом к Саксонии и Польше, то он решил сначала, и совершенно справедливо, обеспечить себе пути отступления и сообщения. Таким образом, он сам укреплял и восстановлял союз, потрясенный уже всеобщим поражением. Оттолкнутый Карлом, Август снова бросился в объятия Петра, и в феврале 1701 года в замке Бирже, близ Динабурга, снова съехались царь и король польский, чтобы новым договором связать свою судьбу.

       Собственность молодой жены графа-палатина Нейбургского, урожденной княжны Радзивилл, этот замок, теперь обратившийся в развалины, представлял собой в то время роскошное жилище. Оба союзника начали с возобновления развлечений Равы. Побитый днем как артиллерист, Петр одержал победу вечером; Август так сильно напился, что не представлялось никакой возможности разбудить его на следующий день и поднять на ноги, чтобы идти в церковь. Петр отправился один. Он набожно прослушал обедню — конечно, католическую, потому что действие происходило в Польше, — и со своей обычной любознательностью расспрашивал о подробностях службы. Потом, когда Август проспал свой хмель, оргия снова началась и длилась три дня. Но все-таки друзья нашли возможность беседовать о политике даже за столом, продолжая состязания в ловкости и силе, начатые стрельбой в цель. Заметив, что одна из поставленных перед ним серебряных тарелок недостаточно чиста. Август перебросил ее за спину, предварительно свернув пальцами, словно лист бумаги. Петр сейчас же проделал то же, и всему сервизу грозила та же участь; но царь первый остановился на размышлении, что следует подумать о том, чтобы так же расправиться со шпагой короля шведского, и на четвертый день он начал переговоры с вице-канцлером польским Щукой по поводу участия республики в предстоящей войне. Соглашение не состоялось, и республика осталась в стороне, но личный союз обоих государей закреплен был 26 февраля.

       1701 год был еще тяжелым для Петра. Соединение, происшедшее между его армией, кое-как пополненной, и саксонской армией Августа привело лишь к общему поражению под Ригой (3 июля). В июне загорелся Московский Кремль. Приказы с архивом, провиантские склады, дворцы стали добычей пламени. Колокола срывались с колокольни Ивана Великого, и самый большой весом в 8000 пудов разбился при падении. Но зимой Шереметеву удалось захватить Шлиппенбаха с превосходными силами и разбить его при Эрестфере (29 декабря). Можно себе представить ликование Петра и бесконечный ряд торжественных празднеств, затеянных им по этому поводу. Он не удовольствовался только выставлением напоказ в Москве, среди вновь воскресшей роскоши, доставшихся ему редких пленников-шведов. Его практический ум внушил ему мысль воспользоваться ими еще иным способом, и Корнелиус фон Брюин, уже освоившийся с местными нравами, спокойно рассказывает, что цена пленников, продававшихся раньше по три-четыре флорина за человека, поднялась до двадцати-тридцати флоринов. Даже иностранцы решились принять участие в торге и наперебой расхватывали товар.

       18 июля 1702 года — новая победа Шереметева над Шлиппенбахом. Тридцать тысяч русских одолели восемь тысяч шведов. В бюллетене, выпущенном Петром, говорится, что пять тысяч пятьсот вражеских тел полегло на поле брани, Шереметев же потерял всего четыреста человек. Такое сообщение опять рассмешило всю Европу; но Лифляндии было уже не до смеха. Вольмар и Мариенбург достались победителям, немилосердно опустошавшим страну. Русские еще не научились иначе воевать, а Петр, без сомнения, не мог себе пока представить, что этой области суждено впоследствии стать его владениями. Кроме того, он был поглощен иными делами. Прежние заботы, старые причуды опять всецело завладели им, и он предоставлял Апраксину свирепствовать в Ингрии, на берегах Невы, на месте своей будущей столицы, а сам наблюдал в Архангельске за постройкой нескольких несчастных барок. Только в сентябре, гонимый льдами, уже затянувшими северный порт, он возвратился на запад и нашел свой настоящий путь. Вот он на Ладожском озере. Туда призывает он Шереметева, и наконец в его подвижном уме обрисовывается цель, к которой он будет стремиться долгие годы: он начинает осаду Нотебурга — древнего Орешка, где находился гарнизон всего из четырехсот пятидесяти человек, и 11 декабря 1702 года перекрещивает сдавшуюся крепостцу новым, символическим именем Шлиссельбург — «город-ключ»: ключ к морю! Петр был в восторге.

       В апреле 1703 года произошло взятие Ниеншанца у самого устья Невы. Это уже был личный успех бомбардира Петра Михайлова, пустившего здесь в ход свои батареи. Месяц спустя артиллерист преобразился в моряка и подарил России первую морскую победу: два гвардейских полка, посаженные на тридцать шлюпок, окружили два маленьких шведских судна, еще не знавших о сдаче Ниеншанца и плывших по направлению к этому городу, взяли их в плен и перебили команду. Безумная, детская радость брызжет в письмах, отосланных победителем своим друзьям. И нельзя отрицать, что торжество Петра было основательно: он вернул исторический путь, послуживший в IX веке для первых варягов дорогой к югу, к солнцу Греции, и с 16 мая на одном из прибрежных островков начали появляться деревянные домики, стали множиться, превращаться в дворцы и называться Петербургом!

       Карл XII нисколько не обеспокоился этими победами и воздвигающимся городом. «Пусть себе строит города, больше нам достанется». Таким образом, Петру и его войскам предстояли с этой стороны лишь стычки с отрядами мелкими и как бы заранее обреченными. Этим он воспользовался, чтобы извлечь наибольшую выгоду из такого положения, распространяясь и укрепляясь в Ингрии и Лифляндии. В июле 1704 года Петр присутствовал при взятии Дерпта; в августе вознаградил себя под Нарвой, взяв город после смертоносного штурма, и уже в ноябре 1703 года в устьях Невы появился так нетерпеливо жданный гость: иностранный коммерческий корабль с грузом водки и соли. Губернатор Петербурга Меншиков устроил в честь капитана банкет и поднес ему подарок в виде пятисот гульденов, а каждому матросу — по тридцати талеров.

       Карл XII продолжал оставаться в Польше, где дела Августа шли все хуже и хуже. Сейм, собравшийся в феврале в Варшаве, объявил его низложенным. После кандидатуры Яна Собеского, устрашенного ловушкой, в которую свергнутый король поймал сына освободителя Вены, Карл выдвинул Станислава Лещинского. Он теперь был хозяином положения и не заботился пока ни о России, ни о ее государе, а последний уже начинал беспокоиться о последствиях, какие мог иметь для него такой захват власти в Польше и в Саксонии. Очевидно, Карл, в конце концов, должен был вернуться обратно, а встреча Шереметева с Левенгауптом при Гемауерторфе (в Курляндии 15 июля 1705 г.) подтвердила тот факт, что помимо громадной разницы в силах, участвовавших с обеих сторон, русская армия не в состоянии выдержать натиска шведских войск под начальством хорошего вождя. Сам тяжело раненный, Шереметев на этот раз лишился всей своей пехоты.

       Что теперь делать? Продолжать работать, накоплять силы и опыт, видя, что полководцам, подобным Шереметеву, не справиться с такой задачей, искать за границей генералов, инструкторов, техников; затем опять ждать терпеливо, уклоняясь от всяких сомнительных стычек; стараться заключить мир, сохранив за собой часть захваченных владений; вести переговоры. Годы 1705—1707 были заполнены для Петра внутри государства беспримерными усилиями организации военной и экономической, извне — неустанной дипломатической кампанией во всех четырех концах Европы. Мы перейдем к первой части этой трудной работы, лишь мимоходом коснувшись второй.

 

 

III

 

       Задача русской дипломатии в это время еще оставалась весьма неблагодарной. Европейские кабинеты все еще смотрели на Россию под впечатлением постыдного поражения под Нарвой в 1700 году. В Вене князь Петр Голицын, преследуемый оскорблениями, как милости просил отозвания; Матвеев, бедствовавший в Гааге, получая всего две тысячи рублей в год на представительство, имел поручение устроить заем в обмен на вспомогательный отряд против Франции. Его спрашивали: предлагаемые им войска не те ли это самые, что взяли в плен шведского короля? Голландцы, люди практичные и предусмотрительные, недоброжелательным взором следили за новыми приобретениями России на Балтийском побережье. В 1705 году Матвеев решился предпринять путешествие в Париж, где у царя с 1703 года был только резидент без определенного характера, Постников. Он наивно признавался, что его никто не принимает всерьез. Дмитрий Голицын добивался с 1701 года утверждения договора, заключенного Украинцевым, требуя, сверх того, свободного плавания по Черному морю. Увы! Турки не хотели даже допустить прибытия послов в Стамбул водным путем, «их водами»!.. Однако впервые они согласились на постоянное пребывание русского посланника в Андрианополе; но Петр Толстой, назначенный на этот пост, напрасно старался склонить их на диверсию в сторону Германии. Все же Петр чувствовал себя в настоящую минуту в безопасности, по крайней мере, с этой стороны.

       В конце 1705 года он решил обратиться к третьему союзнику, указанному ему Паткулем в его соображениях, и послал лифляндца в Берлин. Поэзия обратила внимание на эту загадочную и беспокойную личность: трагедия Гуцкова превратила этого Landjunker’a в героического борца за латышскую народность; история же, по нашему мнению, еще не отдала ему должной справедливости. При своем появлении на сцене Паткуль действительно выступал в качестве защитника прав своей страны или, по крайней мере, прав своего сословия, против посягательств Карла XII, но и тогда уже он скорее разыгрывал роль, чем исполнял возложенное на него поручение. Доверителей не было видно. Правда, он вел переговоры с Августом от имени лифляндского дворянства, но его полномочия не имели вида особенно достоверного, и в изгнании он оставался одиноким. В апогее своей короткой политической карьеры он сохранял все признаки авантюриста. Впрочем, злой рок тяготел над его предприятием: призыв к Польше принадлежал к традициям его родины, но при современном состоянии республики, разъединенной, растерзанной на клочки противными партиями, к ней обратиться можно было только через избранного ею государя, а государь этот был, несмотря на обаятельную внешность, человек, пожалуй, самый низкий, самый испорченный во всей Европе. Нравственность Паткуля, не стоявшая на особенной высоте, не могла не пострадать от такого общения, как не могло оно не отразиться также на самой миссии, вскоре искаженной и униженной. Патриот превратился в заурядного интригана, и защита Лифляндии в его руках приняла вид преступного торга жизненными интересами страны.

       К сожалению, эпоха вполне благоприятствовала подобным превращениям. Историю Паткуля почти повторяют Гёрц и Струэнзе. Совершенно неспособный владеть собой, беспокойный, нетерпеливый, вспыльчивый и колкий, наконец, поверхностный и легкомысленный, несмотря на незаурядный ум и знания, лифляндец не обладал качествами, необходимыми для его новой роли. Неспособный сдерживать свой язык и еще менее перо, он восстановил против себя польских магнатов, с которыми обращался пренебрежительно, и стал в дурные отношения с саксонскими генералами и сановниками, на которых, посредством старательно распространяемых брошюр, взваливал ответственность за личные или, по крайней мере, общие ошибки. Неспособный, однако, прибавим к чести его памяти, всецело воплотиться в принятой им на себя роли, он отправился в 1704 году в Берлин с предложением дележа польских областей между Пруссией и Россией и в том же году в письме, адресованном канцлеру Головину, сетовал на национальные традиции, направленные против России в сторону Польши. Таким образом, он играл впустую. Наперсник Августа, презиравший характер короля, и доверенный советчик Петра, деспотизм которого, по его словам, был ему бесконечно неприятен, Паткуль сновал между Дрезденом и Москвой, запутывая сложный узел интриг и попыток, одна другой рискованнее. В 1709 году он подкатывался под саксонского канцлера графа Бейхлингена и его падением создал себе только несколько лишних врагов. Начальствуя в 1704 году вспомогательными войсками царя, высланными в Саксонию, он был вместе с ними разбит под стенами Торна. Отправленный в Берлин для переговоров о заключении мира и вернувшись с полной неудачей, он затеял переписку с прусскими министрами, сообщая им, «что ему надоели дела польского короля и он склоняется к миру с королем Швеции».

       Наконец, утомившись беспрерывными хлопотами и увидев, что, не приводя ни к чему, они вырыли бездну у него под ногами, разочарованный и преследуемый, он основался в Дрездене, где намеревался жениться на красавице-вдове, графине Эйнзидель, урожденной Софье фон Румор, самой богатой невесте в Саксонии. Второй раз женщина роковым образом вмешалась в его судьбу и привела его к трагическому концу.

       Известие об этой свадьбе разожгло зависть и ненависть врагов Паткуля. 15 декабря 1705 года, пользуясь полномочиями, предоставленными ему Петром, не нарушая их, но, доходя до последней возможной границы, Паткуль подписал с графом Стратманом договор, отдававший на жалованье «цесарю» русский вспомогательный, отряд, находившийся под начальством Паткуля. Договор не заключал в себе ничего противоречившего интересам польского короля: император обязывался не признавать Станислава при жизни Августа, даже поддерживать в Польше саксонскую партию. Все равно, воспользовались предлогом, что Паткуль превысил свои полномочия, и четыре дня спустя после подписания договора царского комиссара арестовали.

       Петр вступился за него, но вяло; его советник Меншиков был подкуплен саксонскими министрами. Долгие месяцы прошли в переговорах, слабых возражениях со стороны царя, более настойчивых со стороны Паткуля, поддерживаемых также брошюрами, которые он умудрялся издавать и распространять из глубины своей тюрьмы; а тем временем Август, всюду разбитый, окруженный, приведенный в отчаяние на поле брани Карлом, преследуемый на дипломатической почве, склонился 24 сентября 1706 года к подписанию унизительного Альтранштадтского договора, одиннадцатый пункт которого требовал выдачи Паткуля. Королю польскому приписывалось намерение дать узнику возможность бежать после подписания договора. Слишком великодушное предположение! В дрезденских архивах нет ни малейшего намека по этому поводу. В виде указаний там встречается только записка государя, приказывающая передать графине Эйнзидель обручальное кольцо, найденное у заключенного, следовательно, последний окончательно погиб, по мнению короля. Напрасно великий казначей Польши Пржебендовский осмеливался напоминать ему, что после мира при Карловицах даже турки отказались выдать Ракоци.

       Поведение Августа в данном случае соответствовало всей его жизни, поведение же Петра набрасывает тень на его славу. Выданного Швеции в ночь с 5 на 6 апреля 1707 года Паткуля некоторое время возили вслед за Карлом XII, затем предали военному суду и приговорили к смертной казни. Паткуль был колесован 10 октября в Казимирове в Польше. Перевернутый пятнадцать раз на неокованном колесе крестьянином, исполнявшим обязанность палача, он все еще кричал: «Иисус! Иисус!» После четырех следующих поворотов стоны замолкли, но у Паткуля еще хватило силы, чтобы доползти до плахи, приготовленной для казни другого преступника, и прошептать: «Kopf ab!» (срубите голову). Полковник Валдов, распоряжавшийся казнью, исполнил эту последнюю просьбу, но для того потребовалось четыре взмаха топора.

       Таким образом, дипломатия плохо содействовала успехам Петра, и торжество Арведа Горна над Паткулем, завершенное изменой Августа, поставило царские войска в опасное положение. В начале 1706 года, запертое в Гродно, где Меншиков и Огильви оспаривали друг у друга начальство, войско уже чуть не попало в плен к Карлу. Только неожиданный разлив Немана, помешавший шведскому королю перейти реку, помог русским совершить поспешное отступление, покинув артиллерию и обозы. Не разделявший на этот раз участи своих войск, Петр открыл в Кроншлоте пушечную пальбу в честь этой победы. Правда, в октябре более действенная победа подняла престиж его оружия и, по-видимому, увенчала первым успехом его союз с польским королем. В неведении того, что произошло пять дней тому назад под Альтранштадтом, сопровождаемый вероломным союзником, скрывавшим свою измену, Меншиков разбил вместе с ним под стенами Капиша шведский отряд Мардефельда. Но сейчас же вслед за тем разнеслась весть об отступничестве. Петр остался один лицом к лицу со своим грозным противником, которому войска Меншикова совершенно не в силах были оказать сопротивления.

       В сношениях с польским королем царь положительно обнаружил сначала недостаток прозорливости, а впоследствии такта. Уже много лет как исчезло очарование, связывавшее этих двух людей, столь мало созданных для взаимного понимания. Петр увидел все нравственное убожество, скрывавшееся под блестящей внешностью польского короля, а Август сообразил, что, приняв ценой своего союза ежегодную субсидию, равнявшуюся в 1703 году 30000 рублей, он совершил невыгодную сделку. Через два дня после подписания договора, обеспечивавшего ему такое вознаграждение (12 октября). Карл завладел Эльбингом и только за одну эту победу потребовал контрибуцию в размере 20000 талеров! Наконец субсидия, всегда неаккуратно выплачивавшаяся, совсем прекратилась. У Петра не хватало денег. Поэтому с 1702 года со своим обычным легкомыслием и вероломством Август вступил на путь самостоятельных переговоров. В январе его бывшая любовница, Аврора фон Кенигсмарк, мать великого Морица, появилась в лагере Карла XII, на границе Курляндии и Самогитии. Правда, ее путешествие не увенчалось успехом, гак как герой упорно отказывался от свидания, и ей пришлось утешиться, сложив следующий стих:

 

             Отчего это, юный государь, при стольких заслугах

             Вы истинного счастья не знаете...

 

       После чего, тоже в стихах, она обратилась с утешением к самому Августу, уверяя его, что дружба государя, столь добродетельного, как король шведский, стоит дороже польской короны.

       Петру сделалась известна эта попытка, сопровождавшаяся многими другими, и он счел себя вправе на подобные же шаги со своей стороны. В Польше, после предложения короны Яну Собескому, он ухватился за Ракоци, с которым его уполномоченные заключили даже формальный договор. Потом, через посредничество Голландии, от того уклонившейся, и затем Англии, он пытался заключить самостоятельный мир со шведом. В 1706 году Матвеев отправился из Гааги в Лондон с поручением подкупить Мальбору и Годольфина. Первый отказался от предложенных денег, может быть из недоверия к платежным способностям царя, и выказал предпочтение к вознаграждению землей; ему были предложены на выбор Киев, Владимир или Сибирь с ручательством в доходе в 50000 талеров. Соглашение не состоялось благодаря условиям, выставленным при заключении мира Петром, требовавшим устья Невы и прилегающих областей. Тогда наступил черед Франции, а позднее Австрии. В Версале — Дезаллье, французский агент в Трансильвании, в Вене — барон Генрих Руиссен, бывший воспитатель царевича Алексея, приняли на себя посредничество, предлагая: первый целую армию в распоряжение всехристианнейшего короля, второй — отряд казаков против венгерских мятежников. Но всюду требования царя казались чрезмерными, и, кроме того, соприкосновение казаков с сербами, соседями Венгрии, не особенно восхитило императора. Две последующих попытки — в Берлине, где посол Петр Измайлов искушал добродетель графа Вартемберга обещанием 100000 талеров, и в Копенгагене, где ему было поручено предложить датчанам Нарву и Дерпт, к сожалению, потерпели такую же неудачу.

       Но, поступая таким образом и компрометируя себя по примеру союзника целым рядом переговоров, клонившихся к нарушению союза, Петр в то же время настаивал на сохранении союза и учитывал проистекающие от того выгоды для России. Альтранштадт его поразил и застал врасплох.

       Он искупил ошибку, быстро приняв решение и подчинившись выходу, обеспечивавшему ему безусловную победу в будущем. Он очистил Польшу, отступил, еще ускорив приготовления, быстро подвигавшиеся благодаря долговременному пребыванию Карла в Саксонии, решился принять битву только у себя, в своих владениях, и в надлежащий час. Он вооружился новым запасом терпения, стал выжидать, изнуряя противника, продолжая отступать и оставляя за собой пустыню; он заставил Карла углубиться в необъятные равнины, систематически разоряемые, подвергнуться ужасному испытанию, всегда обращавшему в бегство исконных врагов Московии, турок, татар и поляков, — зимовке в сердце Русского государства. Предстояла решительная игра, когда царь, по его выражению, мог располагать десятью русскими против каждого шведа, имея союзниками время, пространство, холод и голод.

 

 

IV

 

       Карл, самый скрытный из всех полководцев, никому не поведал тайны своих соображений, заставивших его в январе 1708 года сыграть в руку своему противнику новым походом на Гродно. В течение предшествовавшего года в своем саксонском лагере он казался властителем Европы. Побежденная при Гохштедте и при Рамильи, Франция обращала к нему умоляющие взоры, и глава победоносной коалиции Мальбору являлся ходатаем в его штаб-квартиру. Трудно допустить, чтобы великий полководец думал воспользоваться возмущением башкир, отвлекавшим внимание Петра в эту минуту. В феврале 1708 года они уже находились в тридцати верстах от Казани! Но Казань далеко, а Петр располагал с той стороны значительными силами. Ему удалось поссорить этих мятежников с их соседями, калмыками. Также счастливо справился он на Дону, где почти одновременно появился новый Разин. В 1707 году князь Юрий Долгорукий, посланный туда, чтобы приостановить тревожное переселение местного населения, стремившегося в Запорожье — обетованную землю, притаившуюся среди Днепровских порогов, наткнулся на казаков, находившихся под начальством Булавина, и погиб со своим отрядом. Но победители, вслед за тем разъединившиеся, дали себя разбить по частям. Булавин застрелился.

       Может быть, Карл предполагал основать в Гродно свой оперативный базис для движения с наступлением весны на север, по направлению новых завоеваний царя. По-видимому, Петр допускал такой план, если судить по отданным им приказаниям позаботиться о безопасности Лифляндии и Ингрии, завершая их опустошение. И эти самые приказания могли побудить шведского короля изменить свое первоначальное намерение на другое, оценка которого является спорным вопросом для специалистов, хотя отрицать величия замысла невозможно. Против союзников, природой отданных в России в распоряжение царя, Карл нашел себе также сообщника в той же стране — это был Мазепа.

       Полная приключений судьба гетмана, драма историческая и драма личной жизни, начиная со столкновения с паном Фальбовским, так наивно переданного Пасеком, до романа с Матреной Кочубей, связанного с последними трагическими перипетиями его жизни, слишком хорошо известна, чтобы хотя бы мимоходом к ним возвращаться. Малороссия переживала в это время мучительный кризис — последствие освободительного движения, начатого Хмельницким, принцип которого был нарушен вмешательством России. Прежних польских магнатов, притеснителей края, заменили казаки, угнетавшие, в свою очередь, местное население. Гетманы и казачество находились в открытой вражде; гетманы, стремясь к усилению своего значения, мечтали о преемственной власти, казачество отстаивало свое древнее демократическое устройство. Шведская война еще усилила затруднительное положение Мазепы. Ему приходилось совсем плохо от требований царя иметь казаков на всех полях брани — в Польше, России и Лифляндии и от сопротивления казаков, отказывавшихся трогаться с места.

       По происхождению польский дворянин, воспитанник иезуитов, находившийся на службе у короля польского, присягавший в верности султану, Мазепа не имел никаких оснований пожертвовать для Петра собственными интересами, тем менее жизнью. Приближение Карла XII заставляло его опасаться, что сторонники покинут его и выдадут полякам, как сделали с его предшественником Наливайко. В 1705 году он еще отказался от предложения Лещинского, не упустив случая при том напомнить царю, что это искушение, честно отклоненное, было «четвертым»; но с тех пор он передумал. Жалобы казаков усиливались.

       Петр выразил намерение отправить два казачьих полка в Германию для обучения немецкому языку.

       Приглашенный князем Вишневецким, польским магнатом Волыни, в крестные отцы к своей дочери, Мазепа сошелся в его доме с матерью князя, бывшей вторично замужем за князем Дольским. Возраст — Прокопович ему дает пятьдесят четыре года, Энгель — шестьдесят, а Нордберг — семьдесят шесть — не утишил его страстей. Пани Фальбовская, пострадавшая не меньше его от безумно ревнивого мужа (по рассказу Пасека, пан Фальбовский, войдя к жене через окно, оставленное Мазепой открытым при уходе, набросился на нее «со шпорами, привязанными для этой цели на коленях»), имела много заместительниц. Княгиня Дольская вначале сделала вид, что только ходатайствует за Лещинского, для которого хочет заручиться поддержкой царя. Потом она сбросила маску: дело шло о помощи Лещинскому и его победоносному покровителю даже против Петра. Мазепа сначала вспылил против «бабы»; но то была женщина изворотливая; вскользь брошенные ею слова заставили его насторожиться: «Будучи во Львове, она встретилась с русскими генералами Шереметевым и Рёном и слышала от них предсказание о скором смещении гетмана и его замещении Меншиковым». В таком предположении для Мазепы не было ничего невероятного. Мысль о введении на Украине русского бюрократизма, как ему было известно, смущала умы сподвижников Петра. Напившись однажды в Киеве, сам временщик отчасти проговорился по этому поводу и уже приобрел замашку располагать казачьими полками, не предупреждая о том гетмана. За княгиней Дольской стоял иезуит Заленский, посланец Лещинского и Карла, и Мазепа уже ни одним словом не обмолвился царю об этом новом искушении.

       Известен рассказ, каким образом благодаря последней любовной истории до сведения Петра дошли переговоры, возникшие между сторонами. Казачий атаман Кочубей, дочь которого Мазепа соблазнил, решил отомстить за свою честь доносом. К несчастью для себя, он не мог представить достаточных доказательств. Рассчитывая на милости, какими он беспрестанно осыпал гетмана, кроме того, упорствуя видеть в нем представителя собственной власти, столкнувшегося с вековой непокорностью казаков, Петр поддался обману: он поверил негодующим оправданиям Мазепы и выдал ему доносчика. Двадцать доносов поступало на Мазепу за двадцать лет, и всегда ему удавалось оправдаться! Он велел отрубить головы Кочубею и его товарищу Искре, однако не мог успокоиться, опасаясь возврата устраненной опасности. Появление Карла на границах России заставило его принять окончательное решение. Весной 1708 года его посланцы появились в Радожковицах, на юго-востоке от Гродно, где Карл поместил свою штаб-квартиру.

       Воспользоваться услугами гетмана, чтобы проникнуть в сердце России, опираясь на богатые южные области; поднять с помощью Мазепы донских казаков, астраханских татар и даже, может быть, самих турок и взять таким образом российскую державу с тылу; загнать Петра в его последние оплоты, в Москву или даже далее, пока генерал Любекер, находившийся в Финляндии с сорокатысячной армией, обрушится на Ингрию и Петербург, пока польские приверженцы Лещинского, соединившись со шведами генерала Крассова, будут охранять Польшу, — вот, по-видимому, план, на котором остановился король шведский в эту решительную минуту.

       Без сомнения, план был широко задуман, но он рушился при первом препятствии. Мазепа предался на известных условиях, и Карл находил его чересчур требовательным. Соглашаясь уступить Польше Украйну и Белоруссию, шведам — крепости Мглин, Стародуб и Новгород-Северский, но требуя для себя Полоцк, Витебск и Курляндию, обращенную в ленное владение, гетман затягивал переговоры. В то же время, имея недостаточную численность войск для движения вперед. Карл решился призвать к себе Левенгаупта, находившегося в Лифляндии. Этот генерал должен был предоставить ему шестнадцать тысяч человек и припасы. Но шведский герой плохо рассчитал время и пространство. Драгоценные дни — лето — прошли раньше, чем приказание короля было исполнено, и впервые неуверенность и нерешительность закрались в его ум, сейчас же сообщаясь окружающим. Левенгаупт не проявлял обычной быстроты, Любекер действовал вяло, а Мазепа возвратился к двойной игре: он осторожно подготовлял казаков к восстанию во имя прежних традиций, национальных привилегий и церковных законов, затронутых преобразованиями Петра, укреплял свою резиденцию Батурин, устраивал там обширные склады, но продолжал угождать царю вплоть до согласия носить немецкое платье, льстя деспотическим наклонностям государя планами, клонившимися к уничтожению последних признаков местной независимости, и принимая подарки от Меншикова.

       Таким образом прошло лето, предвещая зимнюю кампанию, и разверзлась бездна, куда Петр уже устремил свой проницательный взор.

 

 

V

 

       Карл решился покинуть Радожковицы только в июне, направляясь на восток к Борисову, где перешел через Березину. 3 июля Шереметев и Мельгунов пытались преградить ему путь у маленькой речки Бобич близ Головчина. Ночной обход и бешеная атака в штыки под начальством самого короля лишний раз доставили ему победу. Могилев раскрыл ворота победителю; но Карлу пришлось там остановиться, теряя время на ожидание Левенгаупта. Он снова выступил в поход в начале августа, направляя свое движение на юг, и уже его солдатам приходилось сталкиваться с одним из союзников Петра: чтобы питаться, они принуждены были собирать колосья и растирать их между двумя камнями. Болезни начали опустошать их ряды, «сраженные, — как говорили суровые воины, — тремя лекарями: водкой, чесноком и смертью». Левенгаупт находился теперь в Шклове, отделенный от главной армии наводнением двух разлившихся рек — Сожи и Днепра, между которыми укрепился Петр. Удачно переправившись через Днепр, шведский генерал был настигнут при Лесной (9 октября) неприятелем, втрое сильнейшим, и на следующий день Петр мог отправить своим друзьям сообщение о полной победе: «Восемь с половиной тысяч положено на месте, не говоря о тех, что калмыки преследовали в лесах; семьсот пленных». По этому подсчету Левенгаупт, выставивший не более одиннадцати тысяч человек, лишился почти всего своего отряда. Однако он привел еще к Карлу шесть тысяч семьсот человек, пройдя фланговым маршем, возбуждающим восхищение знатоков; но, не найдя моста на Соже, он принужден был бросить всю артиллерию, весь свой обоз и ввел полчище голодных в лагерь, осаждаемый голодом.

       В то же время плохие известия приходили из Ингрии, где Любекер был разбит, потеряв также обоз и три тысячи превосходнейших солдат, и Карл настолько растерялся, что, говорят, поведал своему квартирмейстеру Голленкрооку, что действует наугад, без определенного плана. Подойдя 22 октября к Максошину на Десне у начала Украйны, он рассчитывал встретиться там с Мазепой; но старый гетман не явился на условленное место свидания; он еще выжидал, уклонялся от решительного шага. Чтобы принудить его к тому, понадобилось вмешательство его приближенных казаков, опасавшихся вторжения в Украйну русских, преследовавших шведов. Выгоднее было соединиться с последними и преградить дорогу первым. Один из казаков, Войнаровский, отправленный гетманом к Меншикову, возвратился с грозными вестями: он слышал, как немецкие офицеры штаба временщика, разговаривая о Мазепе и его приверженцах, говорили: «Помилуй, Боже, бедных людей, завтра их закуют в кандалы». Услыхав такое донесение, Мазепа вскочил, как вихрь, и поспешил в Батурин, чтобы поднять тревогу, затем, перейдя через Десну, присоединился к шведской армии.

       Слишком поздно! Среди затяжек и уклончивых поступков гетмана народное чувство, на которое он рассчитывал вместе с Карлом, чтобы поднять мятежное восстание, заглохло и потеряло всякую сплоченность. За Мазепой последовал лишь двухтысячный отряд приверженцев, недостаточный даже чтобы захватить Батурин, где спустя несколько дней Мазепу опередил Меншиков, отняв таким образом у шведской армии последнюю надежду на пополнение ее запасов. Вместе с крепостями Стародубом и Новгородом-Северском, замкнувшими свои ворота, вся Украйна ускользнула от своего вождя-перебежчика и его новых союзников. Изображение Мазепы влекли по улицам Глухова в присутствии Петра; на его место был назначен новый гетман Скоропадский, а между тем наступила зима, ужасная зима, когда птицы мерзнут на лету.

       В начале 1709 года наличные силы Карла сократились почти до двадцати тысяч человек. Не смея еще напасть, русские окружали его кольцом, с каждым днем суживавшимся, захватывая выдвинутые вперед посты, прерывая коммуникационную линию. Чтобы получить некоторую свободу, шведский король принужден был выступить в поход в январе месяце. Он бесполезно потерял тысячу человек и сорок восемь офицеров при взятии Веспжика, небольшой крепостцы (6 января). В это время Мазепа уже считал дело проигранным. Он пытался еще раз переменить фронт, предлагая Петру выдать Карла за возвращение ему прежней должности. Торг был заключен. К несчастью, в руки царя попалось письмо, посланное одновременно старым изменником Лещинскому. Петр отказался от своего решения: положительно нельзя было доверять такому вероломному человеку. В марте месяце приближение шведов, подходивших к Полтаве, заставило запорожских казаков к ним присоединиться. Но это было лишь частное восстание против военных экзекуций, беспощадно чинимых Меншиковым, и манифестация против чужеземцев-еретиков, «отрицающих догматы истинной веры и плюющих на образ Богоматери». Петр быстро справился с бунтом. Взятие Полтавы оставалось последней надеждой Карла. Необходимо было завладеть ей, иначе грозила голодная смерть.

       Город был плохо укреплен: но армия, осадившая его, уже не та, что сражалась под стенами Нарвы. Она слишком избаловалась долговременным пребыванием на вольных хлебах в Саксонии и Польше, чтобы переносить испытания этого ужасного похода, полного лишений.

       Еще до наступления решительной битвы она, подобно русской армии под Нарвой, была побеждена деморализацией. Даже в главном штабе и среди приближенных Карла исчезла вера в его гений и его звезду. Его лучшие генералы — Реншельд, Гилленкрок, канцлер Пипер, — сам Мазепа высказывались против продолжения осады, грозившей затянуться. Карл упорствовал: «Пошли мне Господь своего ангела, чтобы уговорить последовать вашему совету, и то бы я его не послушал».

       Неискоренимое заблуждение — результат слишком легких первоначальных побед, — заставляло его оценивать слишком низко силы противника. Он не знал, не желал ничего знать о новой России — великане, вставшем наконец на ноги, выпрямившемся перед ним во весь свой рост благодаря усилиям Петра. Некоторые утверждают, что Мазепа поддерживал в Карле роковую решимость, надеясь приобрести в Полтаве личное достояние, второй Батурин.

       Петр долго колебался с наступлением, все еще не доверяя себе, усердно стягивая силы, увеличивая свои шансы на победу. Даже со стороны его противников все тому содействовало: в конце июня у шведов истощились последние боевые снаряды, и они остались без артиллерии, почти без всяких огнестрельных припасов, принужденные в случае битвы драться холодным оружием. Накануне решительного сражения шведы оказались без вождя: во время рекогносцировки на берегах Ворсклы, разделяющей враждебные армии. Карл, по обыкновению смелый и без нужды собой рисковавший, был ранен пулей. «Только в ноги», — заявил он, улыбаясь, и продолжал осмотр местности. Но, вернувшись в лагерь, он лишился чувств, и немедленно, учитывая моральное воздействие случая, Петр решил перейти через Ворсклу. Действительно, в шведском лагере разнесся слух, что, считая положение безнадежным, король добровольно искал смерти.

       Однако еще десять дней прошли в ожидании нападения, на которое русские все-таки еще не решались, и наконец Карл сам сделал первый шаг, объявив вечером 26 июня (7 июля) своим генералам, что на завтра им назначен бой. Все еще сильно страдая, он передал командование Рёншёльду, храброму солдату, но вождю посредственному, не пользовавшемуся доверием армии и скрывавшему, по словам Лундблада, «свой недостаток знаний и стратегических способностей под вечно нахмуренным челом и суровым взглядом». После поражения на него пало обвинение в измене. То обыкновенная участь побежденных. Истина, по-видимому, заключается в том, что всегдашняя скрытность Карла, его привычка не доверять никому своих предположений и планов сражения постепенно лишали его сподвижников всякой инициативы. В его присутствии они становились безгласными, даже как будто лишались способности соображения. Рёншёльд только ворчал и на всех раздражался. А Петр, между тем, не упускал ничего для обеспечения себе победы, вплоть до переодевания одного из лучших своих полков, Новгородского, в мундиры из сермяги, предназначенные для новобранцев, чтобы таким образом ввести в заблуждение врага. Уловка, впрочем, не увенчалась успехом. Полк в самом начале битвы был изрублен в куски обрушившимся на него Рёншёльдом. Центр армии Петр поручил Шереметеву, правое крыло — генералу Рённу, левое — Меншикову, артиллерию — Брюсу и, по обыкновению, сам стушевался, взяв на себя командование полком. Но это лишь условность. В действительности он везде сражался в первых рядах, носясь по полю битвы, не щадя жизни. Пуля пробила его шляпу, другая, говорят, поразила его прямо в грудь. Ее чудесным образом задержал золотой крест, украшенный драгоценными камнями, который царь всегда носил на себе. Поднесенный монахами с Афонской горы царю Федору Михайловичу, крест этот, действительно носящий следы пули, сохраняется в Успенском соборе в Москве.

       Лишенный возможности сесть на лошадь, Карл приказал вынести себя на носилках; когда они были разбиты в щепы ядрами, он, проявляя свой обычный героизм и полное презрение к смерти, пересел на другие, наскоро устроенные из перекрещенных копий. Но он остался лишь живым штандартом, величественным и бесполезным. Вождя не было. Сражение представляло собой бешеную схватку, где вокруг него, лишенного возможности владеть оружием, без руководства, без надежды на победу, вскоре окруженные и подавленные численностью, бились некоторое время славные остатки одной из самых замечательных среди когда-либо существовавших армий, — бились, чтобы не покинуть своего короля. Часа через два сам Карл бежал с поля сражения, взобравшись на старую лошадь, служившую еще его отцу. Прозванный Брандклеппером, потому что всегда стоял оседланным на случай пожара (brand) в городе, конь этот последовал за побежденным героем в Турцию; взятый турками под Бендерами, он был возвращен хозяину; снова взятый в 1715 году в Штральзунде и снова возвращенный, он пал в 1718 году сорока двух лет от роду, в год смерти короля. Понятовский, отец будущего короля польского, совершавший поход в качестве волонтера, так как Карл отказался взять с собой польские войска вследствие отсутствия у них дисциплины, собрал эскадрон полковника Горна, чтобы конвоировать короля, и, прикрывая его отступление, получил семнадцать пуль в свой кожаный кафтан. Фельдмаршал Рёншёльд, канцлер Пипер со всей своей канцелярией, более полутораста офицеров и две тысячи солдат сдались в плен победителям.

       Радость последних была настолько велика, что они забыли о преследовании побежденных. Начались пиршества; Петр приглашал к столу знатных пленников, и пили за здоровье «своих учителей военного искусства».

       Шведы, оставшиеся в количестве тридцати тысяч, имели возможность на минуту приостановиться у себя в лагере, и, призвав к себе Левенгаупта, Карл в первый раз в жизни спрашивал совета: «Что делать?» — «Сжечь фургоны, посадить пехотинцев на упряжных лошадей и отступать к Днепру», — таково было мнение, высказанное генералом. Настигнутый лишь 30 июля у Переволочной, он сдался, так как его войско отказывалось драться, но король успел переправиться на другой берег. Его карету, нескольких офицеров и военную казну, накопленную в Саксонии, перевезли на двух барках, связанных вместе. Мазепа также достал в свое распоряжение барку и поставил на нее два бочонка с золотом.

       В Киеве, куда из Полтавы направился Петр, в Софийском соборе происходило торжественное благодарственное богослужение, и, прославляя одержанную победу, монах-малоросс Феофан Прокопович дал красивый образец своего красноречия. «Услышат ближние и соседи их и рекут, яко не в землю нашу, но в некое море внидоша силы свейския, погрузившася бо яко слово в воде. Не возвратится вестник к отечеству своему».

       Швеция Густава Адольфа действительно погибла. Карл XII вскоре появился под Бендерами просто в качестве искателя приключений. Независимость казачества тоже отжила свой век. Ее последний, слишком вероломный, представитель умер через несколько месяцев в Турции — от отчаяния, как утверждают русские источники; от добровольно принятого яда, полагают шведские историки. Петр предложил обменять его на Пипера, поэтому яд кажется вполне вероятным. Наконец умерло дело Лещинского, поднятое впоследствии Францией исключительно в своих личных интересах, а с ним умерла уже и самая Польша: она превратилась в труп, над которым скоро начали кружиться коршуны. На этих развалинах создалось могущество России, ее гегемония на севере, ее новое положение в Европе, ее сила, разрастающаяся до беспредельности, принимающая невероятные размеры. Европа была приглашена принять участие в празднествах, сопровождавших спустя несколько месяцев возвращение победителей в Москву. Европейские мысли, обычаи, привычки там разделяли их торжество, служа украшением трофеям победы. Петр в наряде Геркулеса, побеждающий шведскую Юнону среди процессии марсов, фурий и фавнов, символизировал союз Руси с греко-латинской цивилизацией Запада. Восточная и азиатская Московия отошла в вечность.

 

 

Глава 2. От Балтийского моря до Каспийского

 

I

 

       Полтавская победа окружила Петра, его войско и народ сиянием славы, блеск которой пролился за пределы великого царствования и века; но победитель не получил от нее благодеяния, которому справедливо придавал больше всего цены: мира. Чтобы добиться его, ему предстояло еще ждать двенадцать лет, напрягая все свои усилия и принося новые жертвы. Вина, по-видимому, в значительной степени падала на самого Петра, на пробелы в его сообразительности и припадки малодушия. Его будущее поведение совершенно ясно обрисовывалось в данную минуту, логически, естественно, властно заявляя свои права его воле. За невозможностью соглашения с побежденным он должен был расширять и упрочивать свои приобретения; закончить покорение Лифляндии, укрепиться в Финляндии и, извлекши таким образом из борьбы всевозможные Выгоды, не беспокоиться и не отвлекаться ничем посторонним — ни союзником-саксонцем, изменившим ему, ни союзником-датчанином, первым покинувшим поле битвы. Но логика, сила вещей, власть обстоятельств были бессильны в его уме против натиска необдуманных влечений, которыми он не умел владеть. Без веского основания, вероятно, даже без определенного и заранее обдуманного намерения он бросился очертя голову в погоню за приключениями. В порыве ко всестороннему распространению, когда России оставалось только следовать за ним, он, очевидно, руководился исключительно слепой и бессознательной потребностью движения, ища применения, выхода для своих сил. Восточное побережье Балтийского моря его не удовлетворяло; он протянул руку к Мекленбургу. Он взялся управлять Польшей и водворить там порядок, стоя на страже анархической конституции страны. Он предвосхитил славянофильскую и панславистскую политику будущего, призывая сербов и черногорцев под сень своего протектората, посылая им за свой счет книги и учителей, хотя этим учителям было бы гораздо больше дела в Москве, но там не было школ, не нашлось и денег на их содержание. В этой игре он рисковал потерять на берегах Прута все плоды своих усилий и своих успехов и, более того, ввергнуть свою участь и судьбу всего народа в бездну более глубокую, чем та, что поглотила Карла XII. Чудом избавившись от такой катастрофы, Петр сейчас же принялся за прежнее; без всякой надобности, побуждаемый исключительно желание быть на виду у Европы, он вмешивался во все ее дела, вставляя свое слово повсюду, запутывался в лабиринте подозрительных интриг, двусмысленных комбинаций, трактуя, торгуясь, политиканствуя вкривь и вкось, опять-таки рискуя завязнуть в этом болоте, где он в течение десяти лет только топтался на одном месте между Берлином, Копенгагеном и Амстердамом, в постоянной борьбе с честолюбием, вожделениями соперников, насторожившихся благодаря его собственной неловкости.

       Чтобы действовать и заставить с собой считаться на обширной арене, куда Петр отважно пустился со своим новым военным могуществом и дипломатией, только что получившей европейский склад, у него не было никаких ресурсов, ни достаточного понимания разнообразных, сталкивавшихся там интересов, ни сноровки в делах, ни такта, ни чувства меры. Повсюду, на каждом шагу он наталкивался на препятствия, попадал в ловушки, застревал на мелях, которых не умел ни замечать, ни обходить. Он удивлялся ссоре с королем английским после того, как Россия вступила в союз с курфюрстом Ганноверским; изумлялся, что Австрия оскорбилась, когда, содействуя округлению владений Пруссии за счет Швеции, он воображал, что служит интересам Германии. Он выдал дочь замуж в Данциг, чтобы доставить удовольствие своим польским друзьям, требовал по этому случаю с города контрибуцию в полтораста тысяч талеров и поражался, что тот оказывается более чувствительным к просимым деньгам, чем к оказываемой чести. Вмешавшись в распри между польскими католиками, униатами и православными, Петр добился лишь того, чтобы православные монахи в Орше побили русского комиссара Рудаковского, приехавшего с епископом белорусским для ревизии монастыря, о котором ходили плохие слухи. Игумен монастыря собрал множество шляхты и черни, которые бросились на епископа и комиссара с криками: «Бей, руби москалей и попа-схизматика!»

       В то время как Петр добивался заключения займа в Голландии, контр-адмирал Крюйс, командир одной из эскадр, сжег в Гельсингфорсской гавани пять голландских купеческих кораблей, перебив часть команды и захватив остальную в плен. В данном по этому поводу объяснении вся вина сваливалась на шведов, занимавших Гельсингфорс и своей сильной артиллерией не дозволивших адмиралу предпринять никаких шагов против них. Тогда, чтобы не удалиться, не обогатив своей военной славы, он обрушился на голландцев.

       Сподвижники царя, его послы при иностранных державах, стояли на той же высоте, постоянно переходя от излишка угодливости к непомерной надменности. Мы читаем в дневнике датского резидента в 1710 году: «Победа наполнила такой гордостью сердца здешних жителей, что они не чувствуют под собой ног и помышляют лишь о воздаянии им почестей, не думая об оплате тем же». И они с таким же наслаждением купаются в грязи, эти по большей части профессиональные искатели приключений, без прошлого, без школы, вытащенные из конюшни или людской, как Меншиков и Ягужинский, или, как Куракин, оторванные от услад патриархальной жизни, привычек домостроя и терема. Они совершают бесконечные промахи, неловкости, непристойности, то попадая в тюрьму за неуплату долгов, то добиваясь того, что их вышвыривают за дверь, как лакеев, но повсюду успевая еще запутать и без того сложный узел, концы которого держат в руках. Политическая история царствования, начиная с Полтавской победы и до Ништадтского мира, представляется сплошным хаосом и кутерьмой. Счастье России, героическое долготерпенье ее народа и, надо также добавить, настойчивость и энергия ее вождя, наконец, помогли ей в том разобраться; но просвет обошелся дорого и оказался бесполезным!

       После Полтавы Петр отправился в Киев, а оттуда в Польшу, где местные магнаты, с гетманом Синявским во главе, готовили ему торжественную встречу как победоносному защитнику польской свободы! В октябре царь встретился в Торне с Августом, уже давно принесшим покаяние. Вероломный король не стал ожидать окончательного поражения Карла, чтобы стараться примириться с его противником. После похождений, не покрывших его вящей славой и приведших его вместе с сыном Морицем под стены Лилля в качестве наемников, выступивших с десятитысячным отрядом, нанятым у союзников против Франции, он одумался, послал генерала Гольца в Петербург, пригласил короля датского Фридриха IV в Дрезден и самолично совершил путешествие в Берлин. В начале июля 1709 года он уже снова заручился тремя союзниками. Союз с Россией, оборонительный и наступательный против Швеции обеспечил ему польский престол, а папская грамота в то же время освободила от обязательств, взятых Августом на себя по Альтранштадтскому договору, между прочим и от долга повиновения Лещинскому. Последнему пришлось с тех пор разделять судьбу шведского оружия и удалиться в Померанию с отрядом Крассова.

       Таким образом осуществилась, наконец, четверная коалиция, о которой мечтал Паткуль, и Петр сделался ее естественным главой. Уже в Торне Дания предлагала ему прямой союз через посредство чрезвычайного посла графа Ранцау. Этого союза недавно добивался царский посланник в Копенгагене Долгорукий путем крупных субсидий: триста тысяч талеров для начала, но сто тысяч в последующие годы, строительные материалы для флота, матросов, еще разные добавления. Теперь не было уже речи ни о чем подобном. Дружба России поднялась в цене на европейском рынке. «Я не дал ничего, ни одного человека, ни одного гроша», — писал Долгорукий в октябре, извещая о заключении договора.

       На поприще военных действий Петр также сначала переходил от успеха к успеху. Правда, Рига, которую он осаждал сам в ноябре и куда собственноручно бросил первые три бомбы, сопротивлялась; но в следующем году, в июне, Выборг, атакованный одновременно с суши и с моря, причем царь исправлял должность вице-адмирала, принужден был сдаться, а в июле Шереметев одолел наконец и Ригу. Кексгольм, Пернов, Аренсбург, Ревель постепенно открывали свои ворота или брались приступом; Карелия, Лифляндия, Эстония были покорены, а Курляндия сама отдалась победителям: правящий герцог Фридрих Вильгельм просил руки племянницы царя Анны Иоанновны.

       Но вдруг тревожные вести пришли с юга. В Турции дипломатия Карла при помощи звонких доказательств одержала верх над Толстым. После смерти Мазепы побежденный герой сделался богатым. Войнаровский одолжил ему восемьдесят тысяч червонцев, находившихся в бочонках, сопровождавших гетмана во время его бегства; сто тысяч талеров Карл получил, кроме того, из Голштинии, двести тысяч — благодаря займу у братьев Кук, Английской Восточной Компании; четыреста тысяч дал великий визирь Нуман Куприоли. Таким образом, Карл мог снабдить, деньгами в достаточном размере своих двух агентов, Понятовского и Нейгебауера, последнего — перебежчика, бывшего воспитателя Алексея, вынужденного скрываться от преследований. Царский посол, требуя выдачи или, по крайней мере, задержания шведского короля, имел в своем распоряжении всего двадцать тысяч червонцев и несколько собольих шкурок для соблазна добродетели муфтия! Толстой наконец рискнул на ультиматум, и сейчас же вслед за тем, 20 ноября 1710 года, в торжественном заседании дивана была решена война. Русский посланник очутился пленником в Семибашенном замке.

       Всецело поглощенный соображениями высшей политики, ареной для которых служила Центральная Европа, Петр не предвидел такого удара и, застигнутый врасплох, не в силах был его отразить. Набранные им союзники не могли в данном случае принести ему никакой пользы. Датчане уже снова были выведены из строя после полного поражения, стоившего им шести тысяч человек (февраль 1710 г.), и Англия воспользовалась этим обстоятельством, чтобы возобновить прежние попытки соглашения между ними и Швецией. А Петр не имел в настоящую минуту даже посла в Лондоне: Матвеев был выгнан оттуда кредитором после весьма компрометирующей истории (июль 1708 г.). Весной 1710 года Куракину удалось войти в соглашение с курфюрстом ганноверским Георгом Людовиком относительно оборонительного союза; но этот договор, по которому царь отказывался от права нападать на шведов в Германии, пока они сами там не затронут его союзников, можно считать полуизменой. Поляки, подданные Августа, также были недовольны новым сближением своего короля с победителем при Полтаве. В начале 1711 года Валлович явился в Москву и жаловался от их имени на произвол и насилия, какие им приходилось терпеть от русских войск. Он требовал немедленного отозвания расположенных в Польше отрядов, вознаграждения за причиненные обиды, возвращения Лифляндии и польских владений на Украине, в Литве, на правом берегу Днепра.

       Все вместе взятое создало весьма опасное положение, и с такой обстановкой приходилось мириться у себя в тылу, на севере и западе Европы, чтобы направить свои силы на юг. Весьма неискусный в рассматривании вещей издали, Петр прекрасно видел их вблизи, и перед горизонтом, внезапно затянувшимся такими грозными тучами, его душой вновь овладели смущение и растерянность. Покидая Петербург в апреле 1711 года, он заботился об обеспечении судьбы Екатерины и прижитых с ней детей и ответил Апраксину, находившемуся на Дону и спрашивавшему указаний (24 апреля 1711 г.), что, «больной и в отчаянии», он не может ему дать никаких приказаний. В таком настроении духа он начал Молдавскую кампанию, где настал его черед испытать, что значит вести наступательную войну в малознакомой стране, с недостаточными силами и против врага, слишком низко оцененного.

 

 

II

 

       План кампании, на котором Петр на этот раз остановился, явился, по-видимому, плодом его собственного вдохновения. Не будучи большим специалистом, легко заметить главную погрешность этого плана. Предшественники великого мужа прекрасно знали, что делали, когда, обязавшись воевать против Турции совместно с поляками или имперскими войсками, они неизменно обрушивались на одних татар. Грозный остаток великого монгольского владычества, Крымское ханство составляло тогда авангард Оттоманской империи, и авангард, так расположенный, что, преграждая с одной стороны — с востока — путь к Константинополю, он, прочно основавшийся и словно сидящий в засаде в природной крепости Перекопского перешейка, должен был неминуемо напасть с тыла на врага, приближавшегося с запада вдоль областей по Дунаю, и отрезать ему пути сообщения и отступления. Великая Екатерина поняла это впоследствии и упорно стремилась покорить ханство, и сам Петр, по-видимому, это сознавал, напав на Турцию со стороны Азова, где линия отступления была для него обеспечена водным путем. Но нападение со стороны Азова требовало помощи флота, а построенный с этой целью флот в Воронеже не мог сдвинуться с места вследствие недостаточного подъема воды. Поэтому Петр остановился на Яссах, рассчитывая на господарей молдавского и валахского Кантемира и Бранкована и на богатства их страны; как. Карл рассчитывал на Мазепу и Украйну. Царь вел сорокапятитысячную армию и громаднейший обоз, переполненный бесполезными ртами. Екатерина сопровождала его с многочисленным гинекеем, и большинство офицеров, в особенности иностранцы, везли с собой жен и детей. Женщины эти ежедневно собирались вокруг будущей царицы, причем забывались заботы войны.

       Однако забывать о них пришлось недолго. Кантемир принял гостей с распростертыми объятиями, но кормить их ему было нечем. Бранкован сначала колебался, затем принял сторону турок. Провиантские склады, устройством которых распорядился Петр, остались на бумаге благодаря стремительности похода, и не было более возможности наверстать в этом отношении потерянное время: татары исполняли свою роль, появляясь в тылу у русских, сообщение с севером было отрезано; царю сообщили о складе запасов и снарядов, устроенном турками в Браилове, на Сунже; и, уже менее заботясь о сражениях, чем о способах прокормить свои войска, он послал в Браилов генерала Рённа с отрядом кавалерии, назначая ему свидание на берегах Прута, вдоль течения которого он сам намеревался двинуться в том же направлении. Его предупредила другая неизбежная встреча, неожиданная только для него одного, потому что его штаб, говорят, ее предвидел и предупреждал о ней: 7 (18) июля 1711 года вечером его армию, сократившуюся до тридцати восьми тысяч благодаря уходу Рённа, окружили татары и турки, занявшие оба берега реки с силами, в пять или семь раз большими, и сильной артиллерией, расставленной на высотах. Отступление было невозможно. Не видно было другого исхода, кроме плена или смерти.

       Если верить словам очевидца, Петр и на этот раз подумывал о спасении среди общего бедствия собственной жизни. Он обратился с этой целью к казаку Ивану Некульжу, надеясь, что тот сумеет провести его и Екатерину сквозь вражеский стан. Другие свидетели, весьма многочисленные и вполне между собой согласные, хотя также оспариваемые, рассказывают, что, охваченный отчаянием, совершенно упав духом, он заперся у себя в палатке, отказываясь отдавать приказания или выслушивать советы и предоставляя Екатерине заботу о последних попытках к общему спасению. Известно, наконец, знаменитое письмо, будто бы адресованное государем Сенату в этот трагический час:

       «Господа Сенат! Извещаю вас, что я со всем своим войском без вины или погрешности нашей, единственно только по полученным ложным известиям, в семь крат сильнейшею турецкою силою так окружен, что все пути к получению провианта пресечены, и что я, без особливыя Божией помощи, ничего иного предвидеть не могу, кроме совершенного поражения или что я впаду в турецкий плен. Если случится сие последнее, то вы не должны меня почитать своим царем и государем и ничего не исполнять, хотя бы и по собственному повелению от нас было требуемо, покамест я сам не явлюсь между вами в лице моем, но если я погибну и вы верные известия получите о моей смерти, то выберите между собой достойнейшего мне в наследники».

       Хотя впоследствии это письмо было помещено среди официальных документов, однако подлинность его весьма сомнительна. Оригинала не существует. Каким образом мог он исчезнуть? Первая известная передача текста встречается в анекдотах Штехлина, придерживавшегося устного рассказа Шереметева. Редакция «Полного Сборника Законов», т. IV, стр. 712, очевидно, почерпнута из этого источника. Стиль действительно напоминает Петра, а также радикальный способ разрешения без околичностей сложных вопросов, какие могут возникнуть благодаря возможному плену или исчезновению. Но забвение законного наследника в то время, как его разрыв с Алексеем еще был далек от своей развязки? Ведь как раз в эту минуту Петр помышлял о женитьбе сына для обеспечения наследника престола! Но избрание «достойнейшего» из среды сенаторов, тогда как любимые сподвижники царя, Апраксин, Головкин, Меншиков, не состояли членами Сената? И еще невероятная подробность: в остальных письмах, написанных несколько дней спустя, Петр ничего не упоминал об этом послании такой государственной важности. В одном из них он откровенно признавался в ошибках, «поставивших его и всю армию в безвыходное положение».

       Что касается роли, приписываемой Екатерине, нам приходится выбирать между довольно сомнительным свидетельством самого Петра и словами некоторых второстепенных актеров драмы в двух лагерях. Последним совершенно неизвестно, чтобы она проявляла какое-нибудь деятельное участие. Понятовский просто упоминает, что Петр решил послать парламентера в турецкий лагерь. Брасей де Лион, который служил в это время бригадиром в русской армии, а жена его, весьма «ценимая и любимая в свите царя», по свидетельству Вебера, находилась в непосредственной близости к будущей царице, дает следующие точные подробности: «Его царское величество (Петр), генерал Янус, генерал-лейтенант барон фон Остен и фельдмаршал (Шереметев) имели продолжительное частное совещание. Все они подошли к генералу барону фон Халларту, находившемуся в карете по случаю раны, и там, между каретой генерала и каретой баронессы фон Остен, где находилась г-жа Буш (жена генерал-майора), было решено, что фельдмаршал напишет письмо великому визирю, прося у него перемирия». Дневник Халларта, подтверждаемый датским министром Юэлем, которому генерал сообщил эти же сведения, повторяет тот же рассказ. По словам Юэля, даже неверно, что Екатерина пожертвовала своими драгоценностями, чтобы содействовать подкупу великого визиря, она ограничилась их раздачей гвардейским офицерам, надеясь таким образом вернее сохранить эти драгоценности, и затем потребовала их обратно.

       Тем или иным способом опасность была устранена. Отослав без ответа первого парламентера, визирь наконец согласился вступить в переговоры. Шафиров отправился к нему с условиями, находившимися в зависимости от взаимного положения обеих армий: возвращение Турции всех завоеваний предшествовавших войн, возвращение Швеции Лифляндии и даже других областей побережья, за исключением Ингрии и Петербурга (за Петербург Петр соглашался в случае надобности уступить Псков и другие города, даже в самом центре России!); возведение на престол Лещинского, уплата военных издержек, подарки султану. Шафиров возвратился и принес мир, доставшийся почти даром: очищение Азова, уничтожение некоторых соседних укреплений, обязательство не вмешиваться больше в польские дела, свободное возвращение шведского короля в его владения. По сведениям X. Хаммера, сверявшегося с турецкими источниками, и размер бакшиша, поднесенного по этому случаю визирю и разделенному им с киайей, не превышал 200000 рублей. Немецкий историк верит во вмешательство Екатерины и действие, произведенное ее бриллиантами. Перстень, принадлежавший будущей царице, был впоследствии найден в имуществе киайя. Но визирь и киайя могли бы завладеть всем — Петром, его женой и всей его армией!

       Подобная развязка может быть объяснена только общей историей турецких войн. Сыны Оттоманской империи, как явствует из этой истории, всегда торопились вернуться домой и склонны были удовлетвориться небольшими выгодами, чтобы избежать необходимости дальнейших усилий. Их лучшие войска, с янычарами во главе, были своенравны и недисциплинированны. При настоящих обстоятельствах они вообразили, что победитель при Полтаве намеревается дорого продать свою жизнь или свою свободу, и Шафиров своим поведением и речами укреплял их в этом мнении. Почерпнутое в византийской школе, развившееся в школе бедствий, искусство притворства прочно привилось в России. Нисколько не заботясь о торжестве более полном, чем то, каким они могут воспользоваться, не пошевельнув ни одним пальцем, вполне равнодушные к участи Лещинского или Карла XII, турецкие войска не выразили ни малейшего желания драться. Зная по опыту, что значит им противоречить, визирь исполнил их желание. Мир был заключен.

       Петр необычайно быстро, по обыкновению, стряхнул с себя пережитую тревогу и воодушевился надеждой на будущее. В письме, написанном в тот же день Апраксину, он сознается, что «николи б не хотел к вам писать о такой материи, о которой ныне принужден есмь, однако ж понеже так воля Божия благоволила и грехи христианские не допустили. Ибо мы в 8 день сего месяца с турками сошлись и с самого того дня даже до 10 числа полуден, в превеликом огне не точию дни, но и ночи, были и прав да никогда, как я начал служить, в такой дисперации не были». Однако тотчас же добавляет: «Однако ж Господь Бог так наших людей ободрил, что хотя неприятели вяще 100000 нас числом превосходили, но однако ж всегда выбиты были и потом, когда оным зело надокучил наш трактамент, а нам вышереченный, то в вышереченный день учинено штильштанд, а потом сгодились и на совершенный мир, на котором положено все города у турок взятые отдать, а новопостроенные разорить... Сие дело хотя есть и не без печали, что лишиться тех мест, где столько труда и убытков положено, однако ж чаю сим лишением другой стороне великое укрепление, которая несравнительною прибылью нам есть».

       В то же время Петр нисколько не желал отказываться от способов, основанных на недобросовестности, чтобы загладить жестокий удар судьбы. Приказывая срыть Таганрог, он не велел трогать фундаментов, «потому что обстоятельства могут измениться», и, не желал слышать об очищении Азова или эвакуации Польши до отъезда Карла XII из Турции. Напрасно ему указывали, что в этом отношении Порта не брала на себя никаких обязательств. Шафиров и сын Шереметева, которых ему пришлось отправить в Константинополь в качестве заложников, оказались благодаря этому в опасном положении, но царь о том нисколько не заботился и с октября 1712 года допустил их заточение в Семибашенном замке вместе с самим Толстым. И только уступая наполовину перед прямой угрозой возобновления враждебных действий, он очистил наконец Азов и согласился на новую ратификацию границы, потребованную турками, но упорно старался ввести последних в обман ложными сведениями относительно количества войск, содержимых им по соседству с Варшавой, и достиг наконец, того, чего более всего добивался: удаления Карла из Бендер. Карл, после известной безрассудной попытки, был взят и заключен в замок Тимурташ, имение султана в окрестностях Демотики. Герой-рубака потерял в этом приключении четыре пальца, кончик уха, кончик носа и возможность продолжать в Турции свою пропаганду.

 

 

III

 

       Петр находил, что теперь настал самый удобный момент для быстрого завершения войны со Швецией. Этого настоятельно требовало истощение страны и беспорядок в финансовых делах. К сожалению, царь не принимал в расчет добровольно навязанных себе союзников. В сентябре 1712 года осада Штральзунда, предпринятая общими силами, только привела к возбуждению общественного мнения Европы; русские, датчане, саксонцы потратили только время на взаимные ссоры и опустошение окрестностей. Конец войны из-за испанского наследства заставлял опасаться вмешательства Англии, Голландии и Австрии в дела Севера, поэтому Петр отправил князя Куракина в Гаагу, чтобы заручиться признанием его побед над Швецией в обмен на помощь против Франции. Его посла ожидал довольно холодный прием; поведение союзников в Померании не могло внушить желания вести с ними сообща какие-либо дела. Год заканчивался полным поражением датско-саксонской армии, преследовавшей у Мекленбурга последний шведский отряд под начальством Стенбока.

       Следующий год был не лучше. На Утрехском конгрессе выяснилось сближение между Англией и Францией. Петр отправился в Ганновер и пытался склонить на свою сторону курфюрста. Тот отделывался одними обещаниями. Тогда царь обратился к Пруссии, где только что умер король Фридрих I. Пруссия до сих пор придерживалась системы, которую можно выразить следующим образом: ничего не делать и все-таки стараться что-нибудь получить; предоставлять другим драться, чтобы под шумок воспользоваться частицей добычи. Она устраивалась так, что ей предлагали Эльбинг взамен довольно туманных обещаний. За дальнейшие шаги она требовала ни более ни менее как заблаговременного свершения дела великого Фридриха: немедленного раздела Польши. Посещение нового короля Фридриха Вильгельма заставило Петра убедиться, что перемена государя нисколько не отразилась в этом отношении на политических принципах Пруссии.

       Вернувшись в Петербург в марте 1713 года, Петр решился лично нанести окончательный удар, напав на Финляндию, эту «кормилицу Швеции», по его выражению. События доказали, что для него самое лучшее было действовать самостоятельно. Або, главный город страны, был взят в августе почти без сопротивления! В октябре Апраксин и Михаил Голицын разбили шведов при Таммерфорсе. Наоборот, в Германии кампания 1713 года была удачной только для Пруссии, принимавшей в ней участие лишь своими вожделениями. Окруженный в Теннингене, Стенбок принужден был сдаться 4 мая Меншикову с союзниками, после чего последовала капитуляция Штеттина; но победители спорили о дележе добычи, а Пруссия, отказавшаяся дать свою артиллерию для осады города, великодушно взялась их примирить, введя гарнизон в Штеттин, и в договор о секвестре, подаривший ей этот лакомый кусочек, включены были также Рюген, Штральзунд, Висмар, вся Померания! За это, правда, король Вильгельм объявил, что «готов пролить кровь свою за царя и его наследников».

       Не удовлетворенная таким результатом Дания протестовала, требовала гарантии против алчности прусской, голландской или русской и выразила свое неудовольствие отказом от соглашения с Ганновером, чем Петр, после смерти королевы Анны и восшествия на английский престол курфюрста Георга, надеялся достичь поддержки последней державы.

       В 1714 году царю приходилось одному вести войну морскую и сухопутную, и счастье продолжало улыбаться Петру. После взятия Нейшлота, завершившего покорение Финляндии, он лично разбил шведский флот 25 июля между Гельсингфорсом и Або, взял в плен контр-адмирала Эреншельда, овладел Аландскими островами и, вернувшись в свой «парадиз» среди нового взрыва торжествующих ликований, получил в виде награды чин вице-адмирала, дарованный ему Сенатом.

       Но в ноябре Карл неожиданно явился в Штральзунд. Там к нему присоединился правитель Любека, правивший также герцогством Голштинским во время несовершеннолетия герцога Карла Фридриха. Сын сестры Карла VII Карл Фридрих считался теперь наследником шведской короны. Но пока датчане завладели ей и голштинским наследием, с которыми, по-видимому, не желали расстаться. Очевидно, один Карл XII мог им в том воспрепятствовать. И в Штральзунде произошло неожиданное событие, еще более осложнившее и без того запутанную нить длинного и бесконечного северного кризиса. Правителя Любеке сопровождал его министр, вдруг сделавшийся любимцем и самым веским советником шведского героя. Как и почему — трудно сказать, так как в министре не было ничего к себе располагающего. Вид у него был зловещий, и его считали виновным в самых ужасных злодеяниях или способным на них. Впоследствии, когда он принял участие в обширных переговорах, имевших целью умиротворение Европы, Шатонёф, французский посол в Гааге, жаловался, что ему приходится иметь дело с «человеком, чья порядочность может казаться весьма сомнительной»... Стэнхоп считает его мошенником и обвиняет в том, что он продался императору. Антипатичный и для всех подозрительный, он всюду возбуждал недоверие и ужас. Звали этого человека барон фон Гёрц.

       В начале 1715 года дела союзников как будто начали принимать лучший оборот. Дания соглашалась уступить Ганноверу Бремен и Верден. Пруссия, по-видимому, готова была принять посредничество Франции между собой и Швецией, и королю Георгу приходилось объявить войну шведам в качестве курфюрста Ганноверского. Но вскоре все опять спуталось, и наступил прежний сумбур. Дания требовала содействия английского флота, чего не хотел и не мог обещать ей курфюрст, и, видя, что английский флот не выходит из рейда, датская армия не покидала своих стоянок. В мае Пруссия присоединилась к союзу с целью завладеть Штральзундом, откуда Карл скрылся до капитуляции (12 декабря). Сильно было неудовольствие Петра, задержавшегося в Польше и не принимавшего участия в осаде. Он надеялся наверстать потерянное, водворив в Германии свою племянницу Екатерину Ивановну, которую выдал замуж за герцога Мекленбургского Карла Леопольда, назначая ей в приданое мекленбургские города Висмар и Варнемюнде, которые намеревался отобрать у шведов. В апреле 1716 года Висмар действительно сдался союзникам; но последние отказались впустить туда Репнина, командовавшего русским отрядом. Опять Петр потрудился для короля Пруссии!

       Лестное удовлетворение самолюбия ожидало Петра в Печение будущего лета. В августе на корабле собственной постройки «Ингерманландия» он произвел смотр эскадрам: русской, датской, голландской и английской, собравшимся на рейде в Копенгагене под его начальством. Англия и Голландия участвовали только на параде, но произошло соглашение относительно совместного действия флотов русского и датского в Шонии, и присутствие двух других флотов, хотя и чисто демонстративное, дало, однако, союзникам могущественную моральную поддержку. К несчастью, соглашение расстроилось в ту самую минуту, когда должна была начаться действительно общая работа. С той и другой стороны возникли взаимные подозрения, обвинение в намерениях, чуждых предполагаемому предприятию. Напрасно Петр напрягал всю свою изобретательность и энергию, спеша в Штральзунд, чтобы поторопить прибытие запоздавших датских транспортов, пускаясь в опасные рекогносцировки под огнем неприятельских батарей. Его шлюпку «Княжна» пронзило ядро. Сентябрь приближался, а дело еще не подвинулось вперед ни на шаг, и русский штаб единогласно заявлял, что следует отложить экспедицию до будущего лета. Союзники негодовали. Петр сбросил маску; он вошел в соглашение со шведами относительно раздела Померании и Мекленбурга! Только с этой целью он и прибыл в Германию! Может быть, он даже подумывал о Копенгагене! Столица приводилась в оборонительное положение. Гражданам раздавалось оружие. Ганновер, настолько недоброжелательно отнесшийся к водворению русской царевны в немецких землях, что предлагал даже царю союз с Англией и содействие английского флота за отказ от мекленбургского замужества, проявил наибольшее раздражение. Утверждают, что король Георг даже хотел послать приказ адмиралу Норрису, командиру отряда английских судов в датских водах, завладеть особой русского государя и потопить его эскадру. Стэнхоп, на которого было возложено такое поручение, указал на необходимость посоветоваться со своими коллегами и дал время государю успокоиться, но Петру его союзники сделались противны. Он приказал своим войскам очистить Данию, двинувшись в Ростов. Шереметев водворился с большей частью своих отрядов в Мекленбурге, а сам царь направился в Амстердам, куда привлекал его Гёрц, раскрывая перед ним новые перспективы.

 

 

IV

 

       Гёрц, бывший министром герцога Голштинского, прежде чем сделаться доверенным лицом Карла, сначала старался спасти интересы своего повелителя от кризиса, грозившего им погибелью, связав их с судьбою короля шведского. Он вел переговоры с Пруссией, Ганновером, королем польским, чтобы выговорить себе долю из добычи после побежденного героя; с царем — чтобы выдать замуж русскую царевну за герцога Голштинского и затем возвести последнего на шведский престол. Таким образом, он заранее изменял своему будущему повелителю и подобными поступками приобрел себе в Европе самую плохую дипломатическую славу. Однако, отвергнутый союзниками, видя, что датчане заняли герцогство Голштинское без всякого сопротивления с чьей-либо стороны, он с полной искренностью обратился к шведскому герою, вернувшемуся из Турции. Искать спасения герцогства Голштинского в торжестве Карла; сократить для того число его врагов; отделить Данию; поставить претендента в зависимость от Георга Ганноверского и тогда начать переговоры непосредственно с царем, даже с Пруссией, если окажется возможным, пользуясь посредничеством Франции, — вот план, на котором теперь остановился Гёрц.

       Прибыв в Голландию, где Гёрц находился с мая месяца 1716 года, Петр благосклонно выслушал его соблазнительные речи. Сторонник претендента, шведский врач Эрескинс, которого Гёрцу удалось поместить около царя, подготовлял для того почву. Что касается содействия Франции, оно казалось обеспеченным: план Гёрца, в сущности, только возобновил руководящую мысль последнего франко-шведского договора 13 апреля 1715 года. Франция обязалась тогда поддерживать Карла XII в его стремлениях вернуть свои забалтийские владения и герцога Голштин-Готторпского в его притязаниях. Как уже сказано, мысль Гёрца — французского происхождения, и происхождения хорошего: она принадлежала Людовику XIV и Торси. Великий король и его министр заботились о предохранении от полного разрушения системы союзов, обеспечивавшей Франции на многие века ее положение в Центральной Европе наряду с империей. Ослабление Турции и Польши, удар, нанесенный Швеции Россией, подточили это здание у самого основания. Мысль о поддержании его при помощи других материалов, обратившись к самой России, еще не созрела, и понадобилось много времени, чтобы восторжествовать ей над духом рутины и более законной приверженности к старым, уважаемым традициям. Мысль Гёрца, за неимением лучшего, явилась довольно сносным исходом.

       С июля по ноябрь 1716 года Гаага сделалась центром необыкновенно оживленных переговоров. Гёрц, шведский посол в Париже барон Шпарре, генерал Ранк, швед, состоящий на службе у Гессена, Понятовский, преданный друг Карла XII, толковали с Куракиным, с Дюбуа, присланным регентом из Парижа, с Гейнзиусом. Петр все сильнее раздражался против своих германских союзников. Екатерина, которая должна была сопровождать его в Амстердам, принуждена была остановиться в Везеле, где 2 января 1717 года произвела на свет сына, царевича Павла, прожившего всего несколько дней. Такой неблагополучный исход родов приписывался ее супругом плохому обращению, какое ей пришлось испытать, проезжая через Ганновер. Дело дошло до того, что побили ее кучера. К несчастью, Дюбуа прибыл в Голландию с совершенно иными планами, чем поддержка Гёрца. Людовика XIV уже не стало, направление французской политики не зависело более от Торси, и регент прислал Дюбуа, чтобы встретиться со Стэнхопом и войти в соглашение с Англией относительно вопроса, которому жертвовал некоторое время всеми остальными политическими соображениями и расчетами: он страстно желал стать преемником великого короля!

       Неудача Гёрца зависела от такого фатального совпадения. Видя, что Франция уклоняется, Петр стремился к сближению с Англией. Но в феврале 1717 года шведский министр в Лондоне Гилленборг был арестован под предлогом сношений с претендентом, и русский резидент Веселовский оказался тоже замешанным в обвинении. Он пытался всеми силами оправдаться, и Петр торопил Куракина ему на помощь с предложением выгодного торгового договора как предварительной ступени к договору политическому. Но от посла сейчас же потребовали второй предварительной статьи: эвакуации Мекленбурга. Петр вынужден был сознаться, что с этой стороны ему ничего не добиться: король английский и курфюрст Ганноверский действовали заодно, чтобы удалить его из Германии и от Балтийского моря. Он снова обратился к Франции и в марте 1717 года решился лично отправиться туда попытать счастья. Из Берлина приходили благоприятные вести: Пруссия, по-видимому, не прочь была взять на себя посредничество для достижения соглашения и даже самой принять в нем участие. Ниже мы более подробно остановимся на пребывании царя на берегах Сены и успехах, ожидавших его личное дипломатическое вмешательство. Они окажутся посредственными. Однако, вернувшись в Амстердам из Парижа, куда сопровождали государя его послы Головкин, Шафиров и Куракин, подписали с Шатонёфом, представителем Франции, и Книпгаузеном, представителем Пруссии, договор, отличительной чертой которого являлось признание французского вмешательства для окончания Северной войны. И таким образом опять-таки восторжествовала идея Гёрца.

       Антипатичный дипломат завоевал личное расположение царя; Петр соглашался на тайное свидание с ним в замке Лоо и вполне вошел в его планы. Поручив ему дело улаживания самостоятельного мира с Карлом, он дал обязательство ничего не предпринимать в течение трех месяцев, и Гёрц прибыл с пропуском русского государя в Ревель, чтобы оттуда направиться к своему повелителю в Швецию. Последствия этой новой дипломатической путаницы обнаружились быстро. В январе 1718 года внимание политических кругов Петербурга было встревожено неожиданным отъездом генерала Брюса, генерал-фельдцехмейстера, и канцлера Остермана. Куда они отправились? Голландский резидент де Би замечает, что Брюс приказал уложить «новые богатые одежды и серебряную посуду». Так как всем известна была его бережливость, то такая пышность казалась подозрительной. «Резкие слова и вспыльчивость», с какой Остерман отвечал на осторожные вопросы ганноверского резидента Вебера, утверждая, что отправляется в инспекторский объезд, нисколько того не успокоили. В мае всей Европе уже было известно, в чем дело: Брюс и Остерман — со стороны России, Гёрц и Гилленберг — со стороны Швеции съехались в Аланде для заключения мира. Ввиду предупреждения споров о старшинстве была снята перегородка, разделявшая две комнаты, и предназначенный для конференции стол ставился посередине, наполовину в одном, наполовину в другом помещении. Труднее было достигнуть соглашения относительно самого повода к совещаниям. Гёрц требовал status quo ante — возврата к прежнему положению дел: возвращения всех владений, отнятых у Швеции; а Петр соглашался уступить только Финляндию, и дело плохо подвигалось вперед. Правда, царь проявлял большую щедрость в других отношениях, предлагая Швеции какое угодно вознаграждение за счет германских владений английского короля, конечно, с условием, что она сама позаботится обеспечить за собой свои новые приобретения. Но в том Петр обещал свою помощь, даже, в случае надобности, поддержку притязаниям претендента в Англии. Шведы, по-видимому, не придавали особой цены таким обещаниям; тогда Петр советовал своим уполномоченным сделать попытку подкупа. Гилленборг, без сомнения, был не такой человек, чтобы отказаться от хорошего участка земли в России. Но ему сказали, что ганноверцы, со своей стороны, подкупили шведского посла Миллера. И он наивно этим оскорблялся. В то же время разнесся слух о народном восстании, вызванном в России процессом царевича Алексея, и этот слух вместе с упрямством Карла XII, у которого благодаря этому снова пробудилась надежда, и трудностью отобрания от Пруссии Штеттина, от которого шведский король не желал уже отказаться, создал еще более серьезное препятствие к быстрому соглашению. Наконец наступила фридрихсгальская катастрофа, окончательно прервавшая переговоры. Карл был убит (10 декабря 1718 года). Обвиненный в соучастии с Россией в ущерб шведским интересам, преданный суду по приказу Ульрики Элеоноры, которая, будучи замужем за наследным принцем Гессен-Кассельским Фридрихом, наследовала брату, Гёрц взошел на эшафот. Великий северный кризис вступил в новую фазу.

 

 

V

 

       Аландские переговоры снова возобновились, барон Лилиенштед заменил Гёрца, а Петр отправил туда Ягужинского с предложениями более уступчивыми, вплоть до очищения Лифляндии. Но так как и этого оказалось мало, то царь пустил в ход крайние средства для понуждения к соглашению: в июле 1719 года громадный русский флот из 30 кораблей, 130 галер, 100 мелких судов произвел высадку на шведском берегу, и, проникнув в глубь страны, генерал-майор Лесси сжег сто тридцать пять селений и бесконечное множество мельниц, складов и фабрик. Отряд казаков приблизился на расстояние полутора мили к столице. Но героическая тень Карла парила над его родиной. Правительство и народ мужественно переносили испытание. Когда Остерман явился в Стокгольм в качестве парламентера, принц Гессен-Кассельский и президент Сената Кронхельм объявили ему, что готовы содействовать высадке русских войск ввиду решительного сражения, которым спор должен был решен. Бремен и Верден, уступленные наконец Ганноверу, в то же время обеспечивали Ульрике Элеоноре поддержку Англии. Венский двор, рассорившийся с Петербургом благодаря процессу царевича Алексея, подтверждал свои прежние намерения, клонившиеся в пользу Швеции, из опасения Пруссии. В июне 1720 года влиянию лондонского кабинета Швеция была обязана своим примирением с Данией при уплате вознаграждения в шестьсот тысяч дукатов и уступке зундских пошлин в обмен на возвращение всех датских завоеваний в Померании и Норвегии. В Гааге Куракин принужден был искать поддержки у Испании! И французский резидент ла Ви писал из Петербурга:

       «Беспокойные движения царя вместе с обуревающими его порывами, которым он подвержен, служит доказательством силы волнующих его страстей... Естественные отправления нарушены бессонницей, не дающей ему покоя, и его приближенные, желая скрыть действительную причину его беспокойства, слишком очевидную, распространяют слух, что его беспокоят привидения».

       Эта «очевидная причина» — гибель на глазах у Петра результата двадцатилетних усилий благодаря измене союзников, неразумно связанных им со своей победоносной судьбой и думавших лишь о том, чтобы отбить у него плоды его побед. И в ночных кошмарах государя вставали душа и тело целого народа; измученного, истощенного бесконечной войной. Вот к чему привели его связи с великими европейскими державами, его опыты политика широкого размаха в их обществе и весь блеск пышной дипломатии, заимствованный из их традиций!

       Великие державы, к счастью для Петра, имели больше желания заставить его дорого поплатиться за неблагоразумие и самонадеянность, чем возможности сделать это. В мае 1720 года английская эскадра под начальством Норриса появилась с угрожающим видом вблизи Ревеля. Она соединилась со шведским флотом, но после нескольких попыток устрашения ограничилась тем, что сожгла избу и баню, выстроенные рабочими на соседнем островке. Тем временем русский отряд под начальством бригадира Менгдена произвел новую высадку в Швеции и сжег тысячу двадцать шесть крестьянских домов. «Конечно, потеря чувствительная, — пишет по этому поводу Меншиков, — которую два соединенных флота причинили Вашему Величеству на острове Нарген, но, хорошенько все взвесив, можно, пожалуй, на то махнуть рукой, предоставив избу шведскому флоту, а баню английскому».

       Теперь наступил черед выступления Франции, но ее вмешательство, более действенное, носило совершенно мирный характер и проявлялось в смысле благотворном для интересов обеих держав, одинаково жаждавших мира. Оно привело в апреле 1721 года к новой встрече уполномоченных, русских и шведских, в Ништадте. Кампредон, недавно совершивший поездку из Петербурга в Стокгольм с согласия царя, подготовил для них путь. Швеция настаивала только на отстранении герцога Голштинского, относительно которого Петр взял также смелые обязательства. Действительно, этот принц после смерти своего дяди сделался законным наследником шведской короны, и у Петра зародилась мысль выставить и обратить на пользу русской политики его непризнанные права. В июне 1720 года Карл Фридрих по приглашению царя прибыл в Петербург, где ожидал его самый радушный прием и была ему обещана, почти предложена, рука цесаревны Анны, дочери Петра. Екатерина, говорят, объявила ему всенародно, «что будет готова сделаться тещей принца, подданной которого могла бы быть, если бы счастье не изменило Швеции».

       Правда, относительно обещаний, руководясь традициями византийской западной школы, царь нисколько не стеснялся: он, не задумываясь, выбросил за борт несчастного принца с его правами, честолюбием и надеждами. 3 сентября 1721 года в Выборг прибыл курьер и привез царю весть, что мир заключен. Лифляндия, Эстония, Ингрия, часть Карелии с Выборгом, часть Финляндии окончательно отошли к России за вознаграждение в два миллиона талеров. Польша со стороны России, Англия со стороны Швеции участвовали в договоре. Вопрос о герцоге Голштинском даже не был затронут.

       Великая эволюция Московского государства завершилась: настал конец периода восточного и континентального в его истории и начинается период западного, когда Россия становится морской державой. Политическая Европа, бесспорно, обогатилась новым фактором, все более и более приобретающим влияние на ее будущие судьбы. И Петр завершил свой тяжелый труд, свою ужасную науку. Он мог наслаждаться ликованием своего народа, измученного, истощенного, запуганного до последней степени и все-таки не покинувшего до самого конца своего царя и теперь разделявшего с ним его безмерную радость, его несказанное облегчение. Петр возвратился сейчас же в Петербург. Плывя по Неве, он приказал безумолчно играть на трубах и дать три пушечных залпа со своей яхты. Народ толпился у Троицкой пристани. Издали всем виден был царь, стоявший на носу судна, махавший платком и восклицавший: «Мир! Мир!» Он соскочил на землю, легкий и проворный, как в дни молодости, и сейчас же поспешил в церковь Св. Троицы, где приказал отслужить благодарственный молебен. Тем временем на площади перед храмом поспешно воздвигалась деревянная эстрада, подвозились бочонки водки и пива. Воздав дань благодарности Богу, Петр взошел на подмостки, говорил прочувствованными словами о великом событии, затем, осушив стакан водки, подал сигнал к праздничному угощению. Флотские офицеры явились к нему с поздравлениями и просили его принять чин адмирала, как бы освящение новой роли и нового положения, приобретенного для народа и его вождя на Балтийском море. Он охотно согласился. Сенат, в свою очередь, поднес ему три новых титула: отца отечества, Петра Великого и императора. Тут он колебался. Его предшественников и его самого уже искушал этот вопрос. В XVI веке в России зародилось желание заставить признать в слове «царь» равнозначащее «цезарю» или «kaiser»’y, одновременно со стремлением отвергнуть азиатское происхождение властителя, готового приобщиться к Европе. Служившее первоначально для обозначения казанских татарских князей, слово это соответствовало персидскому «cap», английскому «сэр» и французскому «сир», имея равносильное значение. В договоре, заключенном между императором Максимилианом и великим князем Василием Ивановичем, императорский титул, отчасти по недоразумению, был присвоен московскому князю. С тех пор эта двусмысленность оставалась невыясненной, но в 1711 году Куракину пришлось еще «подчищать» в письмах, адресованных королевой Анной его государю, титул «царское», присовокупленный к «Его Величеству», победителю под Полтавой. Петр оставался до сих пор довольно равнодушным к такой замене, даже скорее относился враждебно, объясняя энергичным и образным выражением причину своего внутреннего отвращения: «Это пахнет плесенью». Теперь он уступил, но с поправкой: он будет «императором всея России», но не «императором Востока», как было предположено сначала. И он не скрывал от себя трудностей, с которыми придется бороться, чтобы заставить Европу признать этот новый титул. Действительно, вначале на это согласились только Голландия и Франция. Швеция признала его только в 1723 году, Турция — на десять лет позже, Англия и Австрия — в 1742 году, Германия и Испания — в 1745 году, а Польша, непосредственно в том заинтересованная, — только в 1764 году при воцарении Понятовского и накануне первого раздела.

       «Вся Россия», заключающая все области, в течение пяти веков приобщенные к европейской цивилизации польской гегемонией, совершает свое окончательное вступление в историю.

       На празднестве, сопровождавшем провозглашение нового титула, новый император собственноручно пускал фейерверк, так как мастер, которому была поручена эта забота, оказался мертвецки пьяным. Царь сам пил изрядно и веселился больше всех своих подданных, вместе взятых. Но на следующий день, встав рано, как всегда, принялся за работу. Для него мир не означал отдыха. Наряду с материальными выгодами, составлявшими его прямую пользу, он рассчитывал извлечь из него для своего народа пользу моральную, более отдаленную, но безграничную. Он желал, чтобы эта двадцатилетняя война была главным образом школой, хотя бы и «трехвременной с жестокой длительностью ученья», как он выражался в письме, отосланном уполномоченным (Брюсу и Остерману) с выражением своего удовольствия по поводу счастливого события.[376] И знание само по себе не дает еще ничего; надо пользоваться — и немедленно — тем, чему выучился. Как? Опять начинать войну. Отчего же нет? Не чувствуя себя усталым, Петр быстро забывает об усталости других. И вот его манит уже новое военное предприятие с горизонтами еще более обширными, чем те, которые открыли перед ним «окно, прорубленное в Европу» со стороны Балтийского моря.

 

 

VI

 

       В борьбе за расширение границ своего государства и своего влияния в сторону Запада Петр не упускал из вида и восточных границ. С 1691 года бургомистр Амстердама Николай Витзен через голландского резидента в Москве обратил внимание царя на важность установления торговых сношений между Россией и Персией. В 1692 году путешествие датчанина Избранда в Китай явилось эпохой в ознакомлении с этой страной. Один из наиболее деятельных сотрудников Петра по постройке кораблей и проведению каналов, англичанин Джон Перри, со своей стороны, занялся прилежным изучением побережья Каспийского моря, где уже с половины XVII века Астрахань являлась важным центром армянской и персидской торговли. Несколько раз возобновленные попытки завоевать пекинский рынок — в то же время в Пекине была основана русская церковь — не увенчались, успехом. Отправленный туда в 1719 году послом полковник Измайлов наткнулся на сопротивление иезуитов, там уже более прочно основавшихся. Но эта неудача только укрепила Петра в намерении пробить себе в ином месте путь на Дальний Восток. Вместо Китая пусть будет Индия. Мысль встретиться там с Англией и нанести ей урон, бесспорно, еще не мелькала в голове Петра. Он имел в виду лишь воспользоваться своей долей в неистощимой сокровищнице богатств, откуда черпали свои средства большинство европейских держав. Вначале он остановился на Хиве и Бухаре, первых этапах на великом пути Амударьи, который, как он надеялся, проведет его в Дели, откуда еще англичане не выгнали Великого Могола. Русским купцам эта дорога уже была знакома. После неудачного похода 1711 года стремление вознаградить себя на востоке, на побережьях Каспийского моря, за потери, понесенные на юге, у Черного моря, становится более настойчивым. В 1713 году сведения, сообщенные туркменским хаджи, завлеченным в Москву, еще сильнее возбудили алчность государя: на берегах Амударьи (Oxus) есть золото, и эта река, впадавшая раньше в Каспийское море и будто бы отведенная хивинцами в Аральское море из боязни русских, могла быть возвращена в свое прежнее русло. Шведская война помешала отправить в Азию сколько-нибудь значительную экспедицию; но Петр не мог совсем отказаться от своего проекта и изобрел систему мелких отрядов, оказавшуюся гибельной впоследствии для других покорителей далекой страны и не сослужившую лучшей службы и ему. Первый очень слабый отряд, выступивший в поход в 1714 году под начальством немца Берхгольца, направился по сибирскому пути, но путь оказался прегражденным калмыками, и Берхгольц принужден был отступить. В 1717 году князь Александр Бекович-Черкасский, лучше снаряженный, с четырьмя тысячами человек пехоты и двумя тысячами казаков, дошел до самой Хивы, то сражаясь, то ведя переговоры; но, в конце концов, он и весь его отряд были перебиты.

       Более счастливыми оказались попытки, одновременно направленные в сторону Персии. В 1715 году Артемий Петрович Волынский, посол при дворе шаха, прибыл оттуда с торговым договором и проектом экспедиции в широких размерах. Назначенный в 1720 году астраханским губернатором, он не переставал подготавливать эту кампанию. И сейчас же после Ништадтского мира именно его план привел Петра в воинственное настроение и оторвал от услад «парадиза». В эту минуту самое положение Персии как будто взывало к вмешательству с оружием в руках. После лезгин и казыкумыков, набеги которых на страну в течение 1721 года разорили русские склады и одному только купцу Евреинову причинили убытков на сто семьдесят тысяч рублей, афганцы доходили до самой Испании. Если бы Россия не поспешила предупредить, Турция намеревалась водворить порядок у соседей. И Петр принял решение: чтобы воспользоваться такими выгодными обстоятельствами, он, следуя настоятельному зову астраханского губернатора, двинул в поход всю свою армию и повел ее лично.

       13 мая 1722 года он покинул Москву в сопровождении Толстого, Апраксина и неразлучной Екатерины и 18 июля сел на суда в Астрахани с двадцатью тремя тысячами пехоты. Конница в составе девяти тысяч лошадей отправилась сухим путем вместе с многочисленным иррегулярным войском из двадцати тысяч казаков, двадцати тысяч калмыков, тридцати тысяч татар. Местом встречи назначен был Дербент. Что предполагал сделать царь с этой стотысячной армией? Его планы остались загадкой. Возможно, что в противовес прежним военным демонстрациям слишком слабой наличностью сил он еще раз, по своему обыкновению, впал в обратную крайность. Также лишний раз обнаружил он странное легкомыслие, сочетавшееся в нем с самыми положительными качествами ума и характера. 23 августа после не особенно кровопролитной стычки с войсками султана Утешимского он совершил торжественное вступление в Дербент, куда сенаторы слали ему поздравления, желая «шествовать вперед по стопам Александра». Но новому Александру быстро пришлось обратиться вспять. Как и одиннадцать лет тому назад в Молдавии, его войскам грозила голодная смерть. Транспорты с припасами, предназначенными для их питания, затонули на Каспийском море. В несколько дней кавалерия Петра принуждена была спешиться благодаря отсутствию фуража; лошади падали тысячами. Петр оставил в Дербенте небольшой гарнизон, водрузил на слиянии Сулака и Астрахани первый камень будущей крепости, которой дано было имя Св. Креста, и торжественно, но с плачевными результатами возвратился в Астрахань.

       Но еще раз Петр искупает сделанную ошибку главным качеством своего гения: настойчивостью. Возвратившись в сфере военных действий к системе мелких отрядов, послав в течение следующего года полковника Шилова во главе небольшого отряда, захватившего несколько персидских городов, а генерал-майора Матюшкина с другим отрядом, овладевшим Баку, который русский штаб считал ключом к занятию этой области, Петр одновременно пустил в ход дипломатию. В Испагани полковник Абрамов изощрялся по его приказанию в уверениях персов, что царь имеет лишь в виду оказание им помощи против непокорных племен. 12 сентября 1723 года Исман-бей подписал в Петербурге от имени шаха договор, уступавший России все желанное побережье Каспийского моря с Дербентом, Баку, областями Гилан, Мазандеран и Астрабад в обмен на туманные обещания помощи против мятежников. В мае месяце следующего года Петр уже намеревался заняться и извлечением пользы из своих новых приобретений: он посылал Матюшкину подробное наставление о доставке в Петербург местных произведений: керосина, сахара, сушеных фруктов, лимонов.

       Шаги оказались чересчур поспешными. Князь Борис Мещерский, отправившийся в Испагань в апреле 1724 года, был встречен ружейными выстрелами! Побуждаемая Англией, Турция тоже выражала протест, требовала немедленной эвакуации занятых областей или, по крайней мере, уделения себе известной части из них и просила французского посла маркиза де Бонак определить свою долю. Стараясь уладить несогласия, Бонак ссорился с русским послом Неплюевым, обвинявшим его в измене русским интересам, получив две тысячи червонцев за то, чтобы их защищать. Бонак выгнал от себя дерзновенного. Но настойчивость все-таки восторжествовала: в июне 1724 года в Константинополе был подписан договор о разделе, но определенные им границы оставались спорными и призрачными. Россия все-таки окончательно упрочилась в этих краях и тем или иным способом, немного раньше или немного позже утвердила там свое влияние.

       Посланный в Константинополь для обмена ратификациями Александр Румянцев по дороге встретился с армянской депутацией, отправлявшейся в Петербург просить защиты царя против Порты и позволения перейти на житье во вновь приобретенные персидские провинции. Уже так скоро!

       Создалось движение, которому не суждено было замереть, и возникла задача, над разрешением которой Европе пришлось трудиться еще в конце следующего века.

       Легко себе представить, что депутаты 1724 года были встречены с распростертыми объятиями. С удивительным политическим чутьем Петр сейчас же решил из покровительства местным христианским племенам, армянам и грузинам, создать базис для своих действий в краях, оспариваемых у турок и персов. Увы, он не успел осуществить этой программы. Его дни уже были сочтены, а после него его преемники испортили начатое дело, упуская на время из виду даже путь в Индию, только что проложенный. Но вехи уже были расставлены. Восточный вопрос остался открытым в тех самых пределах, в которые заключил его гений Петра. Петр наложил на него свою печать. До самой смерти он неусыпно заботился о судьбе своей новой христианской паствы. И в то же время, по обыкновению нетерпеливый, будучи не в силах ждать, принялся искать, почти ощупью, иного пути, другой дороги к далекому и таинственному Востоку.

       В течение 1723 года на рейде Рогервика поспешно и в глубочайшей тайне трудились над снаряжением двух фрегатов, предназначенных к отплытию в ближайшем времени с неизвестным назначением. 12 (23) декабря они распустили паруса, но попали в шторм и принуждены были укрыться в Ревельской гавани. Разнесся слух, что им предстояло отправиться на Мадагаскар, чтобы завладеть этим островом, которому в течение двух последующих столетий суждено было возбуждать колонизаторские стремления европейских держав. Подобно многим из своих замыслов, Петр и эту мысль заимствовал у Швеции. Незадолго до своей смерти Карл XII вошел в сношения с авантюристом по имени Морган, вероятно, сыном знаменитого вождя английских флибустьеров Генриха Джона Моргана (1637—1690), умершего на Ямайке после бурной жизни, в течение которой он завладел Панамским перешейком, где некоторое время пользовался правами неограниченного самодержца. Морган брался открыть шведам доступ на остров, где, по его словам, неисчислимые богатства ожидали только желающих ими завладеть. Переговоры возобновились с королевой Ульрикой Элеонорой в 1719 году, и начались уже приготовления к предполагаемой экспедиции, когда Петр, поставленный об этом в известность своими стокгольмскими агентами, решил предупредить своих соседей. Заняв остров и водворив там русский протекторат, адмирал Вильстер должен был продолжать свой путь на восток, вплоть до сказочной страны, находившейся под властью Великого Могола.

       То была простая греза. Со своей всегдашней поспешностью и лихорадочностью Петр даже не дал себе времени, чтобы собрать сведения, самые элементарные, относительно своих будущих завоеваний. Он не читал документов, выкраденных для него из стокгольмской канцелярии, и наудачу написал письмо королю, который, по его соображениям, царствовал на острове, объясняя ему, что в настоящее время протекторат России выгоднее протектората Швеции. Шведы были лучше осведомлены. Петр остановил свой выбор на первых попавшихся двух фрегатах, не заботясь о том, пригодны ли они для такого далекого путешествия. Гнев его не знал границ при известии о плохом поведении утлых суденышек. Царь обрушился на Вильстера и его подчиненных, метал гром и молнии, грозил, не желал слышать об отказе от своего проекта, придумывал броню из войлока и теса для обшивки подводных частей судна, чтобы возместить плохие качества кузова, приказывал адмиралу скрываться в Рогервике под чужим именем в ожидании близкого отъезда. Напрасный труд! Фрегаты отказывались исполнять свое назначение, войлочных броней не было в Ревеле. В начале 1724 года решено было отложить экспедицию на неопределенное время. При жизни великого государя вопрос о том больше не поднимался. После него очнувшаяся от своего мореплавательного опьянения Россия должна была и сумела лучше понять средства, направления и естественные границы своей колонизаторской мощи. Она нашла себе завидную долю.

 

 

Глава 3. На вершине славы. Во Франции

 

I

 

       Следуя за величественным появлением на Копенгагенском рейде во главе четырех соединенных под командой царя эскадр, путешествие Петра во Францию совпало с апогеем славы его царствования. Позднейшие события, политические разочарования и внутренние неурядицы, разрыв с чересчур дорого стоившими союзниками, процесс царевича, дело Монса, несмотря даже на ништадтское торжество, кажутся поворотом судьбы. Это уже закат.

       С 1701 года Петр не провел ни одного года, не покидая границ своего государства. Он постоянно разъезжал по Европе, то для посещения поочередно своих союзников в их столицах, то направляясь в Карлсбад или Пирмонт для укрепления на водах своего все более расшатывавшегося здоровья. Париж манил его еще в 1698 году, во время первого большого путешествия. Петр ждал, пытался даже вызвать приглашение, но его не последовало. В этом царь утешился довольно скоро. «Русскому, — говорил он, — нужен голландец на море, немец на суше, а француз совсем ни к чему». Сношения между обеими странами находились лишь в зачаточном состоянии, но, тем не менее, на них отразилась обида, нанесенная самолюбию русского государя, и интересы французской торговли на севере потерпели от этого.

       Во Франции к таким последствиям отнеслись с равнодушием, по крайней мере, равным пренебрежению, оказанному царем. Все умы были слишком поглощены войной за испанское наследство. В представлении всехристианнейшего короля, так же как в воображении большинства его подданных, Московия оставалась страной далекой и совершенно неинтересной, ее монарх сохранил облик властелина экзотического, странного, темного, но, в общем, малолюбопытного. До 1716 года имя победителя при Полтаве даже не значилось в списке европейских государей, напечатанном в Париже!

       Однако в Биржах в 1701 году Петр имел беседу с французским послом, сопровождавшим туда короля польского, и разговор, начатый с дю Героном, продолжался через русского посла при дворе Августа, через вмешательство Паткуля и еще других посредников. К сожалению, сейчас же выяснилось крупное недоразумение: в Версале полагали, что имеют дело с новым клиентом второстепенной важности, само собой разумеется, нетребовательным,— с другой Польшей, более далекой, более варварской и еще более пригодной для поступления на службу к королю за небольшое вознаграждение, приправленное известной любезностью. В Москве же хотели себя держать как равные с равными. Существенная сила современной России, а именно высокое мнение, всегда питаемое ей относительно своего значения и могущества, даже еще ничем не оправданное, прекрасно выразилось в данном случае. Когда дю Герон коснулся сближения между обоими дворами, вот какой ответ получил он от своего русского собеседник: «Сближение и тесный союз между этими двумя героями века, — то есть Людовиком XIV и Петром, — послужило бы, наверное, предметом удивления всей Европы». Сейчас же вслед за Нарвой такой комплимент навряд ли пришелся по вкусу Франции!

       В 1703 году преемник дю Герона в Польше Балюз предпринял путешествие в Москву и вернулся оттуда довольно сконфуженным: он ожидал получить «предложения», а его сухо попросили их сделать. До 1705 года Россия имела в Париже лишь агента без определенного характера Постникова, уже нам знакомого и занятого главным образом переводом и обнародованием сообщений о победах, более или менее достоверных, одержанных его государем над шведами. Надо сознаться, что странные московские посольства оставили после себя на берегах Сены плохие воспоминания. Пребывание князей Долгорукого и Мещерского в 1667 году чуть не окончилось кровавым столкновением: намереваясь ввезти беспошлинно целый груз товаров, предназначенных для продажи, послы схватились за кинжалы, чтобы избавиться от королевских таможенных досмотрщиков.

       В 1705 году Матвеев прибыл из Гааги в Париж, и прежде всего ему пришлось защищаться от предубеждений, по-видимому, глубоко укоренившихся в общественное мнение, против русских и их государя. «Правда ли, — спрашивали Матвеева, — что во время пребывания в Голландии царь разбил свой стакан, заметив, что туда налили французского вина?» — «Его величество обожает шампанское». — «Правда ли, что однажды он приказал Меншикову повесить сына?» — «Но это история из времен Ивана Грозного» Такие попытки оправдания не имели большого успеха, и у бедного дипломата, кроме того, имелось про запас поручение не из особенно приятных: дело шло о двух русских судах, захваченных дюнкирхенскими каперами. Посол ничего не добился. Его сетования выслушивались вежливо, так же как и исторические поправки, но о возврате кораблей не могло быть и речи.

       Новая попытка сближения произошла после Полтавы, но тут Петр отплатил за прежнюю обиду. Роли, по-видимому, переменились; теперь первые шаги сделала Франция, а царь отвечал на них с кислым видом. Балюзу трудно было настигнуть его в его постоянных скитаниях; наконец ему удается добиться свидания в мае 1711 года, перед началом Прутской кампании, и предложить посредничество Франции между Россией и Швецией, на что получили иронический ответ: «Царь охотно примет посредничество, но лишь для примирения с Турцией». С Балюзом обращались пренебрежительно, его систематически отстраняли от особы государя, принуждали выслеживать последнего украдкой в садах Яворова. Когда по возвращении Петра из злополучного похода он возобновил свою попытку, к нему без стеснений поворачивались спиной.

       События шли, державы, с которыми Петр заключил союз против Швеции, из-за войны за испанское наследство стали во враждебные отношения к Франции. И желание вырвать у Франции «самое могущественное орудие, каким она располагала в Германии», то есть поддержку Швеции, привело их к естественному сближению между собой. «Пока этого не будет достигнуто, — писал в то время Куракин, — ничто не поможет взять — у короля Аррас, каков он ни на есть».

       Сам лично Куракин ни в коем случае не относился враждебно к Франции. Его наклонности вельможи и быстро усвоенные привычки светского человека делали слишком близким его сердцу Париж, и в особенности Версаль. Одно время он даже потихоньку вступил в переговоры, довольно темные и двусмысленные, с Ракоци, вождем венгерских повстанцев, и решился поведать тайну их царю посредством переписки, зашифрованной особой азбукой. Предметом депеш служит прекращение войны за испанское наследство в ущерб Австрии, причем Россия брала на себя в пользу Франции уже тогда изобретенную роль «честного маклера». В апреле 1712 года Ракоци сам появился в Утрехте, чтобы попытаться быстрее подвинуть дело. Увы, там он встретился с курьером от Шафирова, возвещавшим из Константинополя о заключении выгодного мира, которого ему удалось добиться, несмотря на интриги французского посла, «оказавшегося для России хуже, чем шведы и польские изменники или казаки...» Куракин сразу понял, что почва ускользает у него из-под ног, и не стал настаивать.

       Однако незаметно, единственно силой вещей, пропасть, разлучавшая оба народа, начала постепенно заполняться. Войдя в европейскую семью, Россия, какого бы она ни держалась мнения, сделала крупный шаг, чтобы перешагнуть через пропасть. Поток сношений естественных, неизбежных медленно возник и развивался между двумя народами, хотя правительства их и не сходились между собой. Несколько русских прибыли во Францию и там поселились; много французов избрало своим местом жительства Россию. Уже Постникову было дано поручение набрать в Париже художников, архитекторов, инженеров, хирургов. Сначала это оказалось трудным. Французы требовательны: «Просят по тысяче экю в год и думают, что, отправляясь в Москву, едут на край света». Но постепенно переселенческое движение устанавливалось. Бретонец Гилльемот де Вильбуа, которого Петр сам пригласил на службу во время пребывания в Голландии в 1688 году, гасконец Балтазар де Лозиер, который уже в 1695 году сражался под Азовом в рядах русской армии, положив основание французской колонии, призывали туда своих соотечественников. При осадах Нотебурга и Ниеншанца мы видим в весьма деятельной роли военного инженера Иосифа Гаспара Ламбер де Герэна, который впоследствии дал царю совет относительно выбора местоположения для будущего Петербурга.

       После Полтавы приток усилился. Два французских архитектора, Меро и де ла Скир, трудились в 1712 году над сооружением новой столицы. В 1715 году Петр воспользовался смертью Людовика XIV, чтобы пригласить за недорогую плату целый штат художников, оставшихся без занятий: Растрелли, Лежандра, Леблана, Дювилэ, Людовика Каравака. В том же году заведование морскими кораблестроительными верфями, устроенными на Неве, было возложено на барона де Сент-Илера. Граф де Лоней значился среди камер-юнкеров государя; его супруга была первой статс-дамой молодых царевен, дочерей Петра. В Петербурге на Васильевском острове была основана французская церковь, и ее настоятель, отец Калльо, францисканец, принял титул духовника французского народа. Надо отдать долг справедливости, что сведения, сохранившиеся о нем и его приходе, дают о них представление не особенно выгодное. Этот францисканец был священником, отрешенным от своей должности и перед отъездом из Франции обманным образом добывшим себе место духовника в полку Марсильяка, откуда был выгнан за порочное поведение. Он постоянно ссорился со своей петербургской паствой. Однажды он силой ворвался в дом Франсуа Вассона, литейщика, состоявшего на службе у Царя, и когда г-жа Вассон преградила ему дорогу, обозвал ее воровкой, потаскушкой и, наконец, так сильно избил, что ей пришлось слечь в постель. Он всенародно метал громы на художника Каравака, отлучил его от церкви и объявил его брак с девицей Симон недействительным, потому что церковное оглашение происходило в ином месте, а не в часовне на Васильевском острове, приказал новобрачной уйти от мужа и на ее отказ преследовал ее сборником непристойных и позорных песен, послуживших поводом к процессу, переданному на суд французского консульства. В своей защитительной речи францисканец заявлял, что мог с достоверностью говорить о тайных недостатках девицы Симон, «превосходно их изучив до ее незаконного замужества».

       Но и кроме таких внушительных раздоров судьба колонии была незавидна во многих отношениях. После трех лет службы, награжденный крестом Андрея Первозванного без всякой денежной субсидии. Ламбер де Герэн принужден был продать все свое имущество, чтобы избежать нищеты и выручить необходимую сумму для возвращения во Францию. В 1717 году он писал герцогу Орлеанскому: «Я весьма счастлив, что мне удалось целым и невредимым выбраться из пределов владений этого государя (Петра) и очутиться в самом цветущем королевстве вселенной, где сухой хлеб да вода стоят всей Московии». И его случай не единственный, потому что в донесении, отправленном в 1718 году торговым агентом ла Ви к Дюбуа, мы читаем следующие строки: «Положение большинства французов, поселившихся в этой стране (России), мне кажется столь печальным, что я считаю себя вынужденным уведомить о том ваше преосвященство. Двадцати пяти человекам, приглашенным на службу царем, отказано от места, несмотря на условия, заключенные ими в Париже с Лефортом, агентом здешнего государя... Еще большее число остальных, не состоящих вовсе на жалованье, но соблазненных данным в Париже обещанием помочь устроиться, находятся в полной нищете». Один офицер, по имени де ла Мотт, даже счел нужным, вернувшись на родину, обнародовать по этому случаю «Предостережение к обществу», возбудившее много толков.

       Но толчок был дан, и число эмигрантов со дня на день увеличивалось в новой северной столице, так что дипломатические агенты других держав начали тревожиться. Голландский резидент де Би бил тревогу. А в Париже в это время Лефорт, племянник сотоварища юности Петра, при помощи канцлера Поншартрена стремился образовать Франко-русскую торговую Компанию. К сожалению, дело расстроилось в ту минуту, как уже все казалось улаженным: учредитель был арестован за долги. В этом отношении словно злой рок преследовал скромные начинания соглашения, которому предстояла такая блестящая будущность. Преемником Лефорта является господин Гюгетон, величавший себя бароном д’Одик, в котором французское министерство при ближайшем знакомстве признало кандидата на виселицу. Гюгетона, лондонского банкрота, французский король по справедливости мог бы повесить, если бы английский король принял во внимание настояния, с какими к нему обращались о выдаче этого негодяя, искавшего убежища в Лондоне. Потом сама уже Франция сделала попытку прочного сближения, но ее постигла неудача. Графу де ла Марку, получившему от герцога Орлеанского секретное поручение свидеться с царем на Пирмонтских водах и разузнать, насколько прочны узы, связывающие его с врагами короля, пришлось напрасно потратить много времени на дипломатические приготовления, докладные записки, предварительные проекты и т. д.; когда все было закончено, Петр уже покинул Пирмонт.

       По-видимому, при таком стечении обстоятельств не оставалось надежды на возможность союза; однако логика событий сама содействовала сближению обеих стран и восторжествовала над непоследовательностью и малодушием их дипломатии. По мере того, как во Франции начали сознавать ошибку в расчете, совершенную при оценке нового фактора, которым обогатилась европейская политика, Петр также начал яснее понимать неудобства и опасности положения, созданного им своими необдуманными поступками в центре Германии. В начале 1717 года Пруссия, интересам которой он более всего служил, грозила покинуть на произвол судьбы чересчур предприимчивого государя. Встревоженная нетвердым положением коалиции, в которой с самого начала принимала весьма осторожное участие, обеспокоенная переговорами царя с Гёрцом, о которых ей стало известно, она решила, что настала наиболее подходящая минута, чтобы огородить себя секретным договором, подписанным с Францией 14 сентября 1716 года. В этом договоре Пруссия признала посредничество этой последней державы и обязывалась прекратить враждебные действия, очистив Штеттин. Петру оставалось только последовать ее примеру, и путешествие во Францию было решено. В 1717 году двадцать представителей знатнейших русских фамилий — Жеребцов, Волконский, Римский-Корсаков, Юсупов, Салтыков, Пушкин. Барятинский, Безобразов, Белосельский — опередили там своего государя. Они получили разрешение поступить в королевские гардемарины. Пробил час для России и ее царя сделать новый шаг, и наиболее значительный из всех, в деле соприкосновенная с европейским миром, соприкосновения, которому уже не суждено было никогда порваться.

 

 

II

 

       Екатерина не сопровождала царя в этом путешествии, и уже один этот факт говорит о важности события. Петр редко разлучался со своей любимой подругой. Все германские дворы видели ее рядом с ним, и он нисколько не заботился о производимом ею там впечатлении. Однако он счел уместным не возобновлять опыта в Париже. Очевидно, он сознавал, что там ему предстоит очутиться среди новых элементов культуры и утонченности жизни, предъявляющих иные требования благопристойности и приличий.

       В пути не обошлось без недоразумений, Петр прибыл в Дюнкирхен в сопровождении свиты из пятидесяти семи человек. Такая многочисленность гостей явилась для хозяев первым и довольно неприятным затруднением. Царь заявлял о своем намерении путешествовать под строжайшим инкогнито, и расходы по приему были вычислены сообразно этому обстоятельству. Злым роком было суждено, чтобы первые столкновения между министрами августейшего путешественника и де Либуа, камергером королевского дома, высланным ему навстречу, произошли на жалкой почве грошовых интересов! Не согласится ли его царское величество принять определенную сумму на свое содержание во время предполагаемого пребывания во Франции? На это можно отпустить до полутора тысяч ливров в день. Такой способ возмещения расходов по гостеприимству в то время был общеупотребительным относительно иностранных послов, прибывавших в Россию, так что в самом предложении не заключалось ничего особенно странного. Однако Куракин восстал против этого и довел де Либуа до молчания, но также и до отчаяния, потому что кредиты злосчастного агента были ограниченные и в доме его величества он заметил громадное «расхищение». Под предлогом двух или трех блюд, ежедневно подаваемых государю, повар тратил стоимость стола человек на восемь, не только в кушаньях, но и в винах! Либуа старался нагнать экономию, «прекратить ужины». Общее негодование русских вельмож и их слуг! А число их все увеличивалось и доходило теперь до восьмидесяти! К счастью, в Версале одумались, и новые инструкции регента развязали руки представителю Франции. «В расходах не следует стесняться, лишь бы царь остался доволен». Но удовлетворить царя было делом нелегким. Де Либуа обнаружил «в его характере задатки доблести», но «в диком состоянии». «Царь встает рано утром, обедает в десять часов, слегка ужинает, когда хорошо пообедал, и ложится спать в девять часов; но между обедом и ужином поглощает невероятное количество анисовой водки, пива, вина, фруктов и всевозможной еды. У него всегда под рукой два-три блюда, изготовленных его поваром; он встает из-за роскошно сервированного стола, чтобы поесть у себя в комнате; приказывает варить пиво своему человеку, находя отвратительным то, которое подается ему, жалуется на все... Это обжора, ворчун. Вельможи его свиты не менее требовательны, любят все хорошее и знают в том толк», из чего можно заключить, что это уже не дикари.

       Но заботы о столе были пустяками в сравнении с затруднениями по передвижению. Царь выразил желание доехать до Парижа в четыре дня. Это казалось невозможным при существующей наличности упряжек. Куракин окидывал презрительным взором предоставленные в его распоряжение экипажи, говоря, «что еще никогда не видано, чтобы дворянин путешествовал в катафалке». Он требовал «берлин». Что касается царя, то он вдруг объявил, что не желает мириться ни с каретой, ни с «берлиной». Ему нужна была двуколка вроде тех, что служили в Петербурге. Такой не оказалось ни в Дюнкирхене, ни в Калэ, а когда употреблены были все усилия, чтобы ему угодить, он уже переменил фантазию. Либуа с горечью принужден был сознаться, что этот маленький двор весьма переменчив, неустойчив и весь — от трона до конюшни — легко поддается гневу. «Воля и планы его царского величества меняются ежечасно. Никакой возможности составить заранее программу или какой-либо распорядок».

       В Калэ, где произошла остановка на несколько дней, государь сделался более обходительным. Он произвел смотр полку, посещал крепость, даже присутствовал на охоте, устроенной в его честь, и настроение его духа становилось таким обаятельным, что Либуа начинал опасаться за добродетель г-жи президентши, на которую возложена была забота по приему гостей. Но вопрос о передвижении снова всплыл и обострился до такой степени, что Либуа уже считал путешествие оконченным. Никому не было известно, сколько времени царь намеревался пробыть в Калэ и предполагал ли вообще продолжать путь. Наступило уже 2 мая, и Либуа получил помощника в лице маркиза де Майи-Нель. В Париже говорили, что этот юный вельможа отправился навстречу русскому государю, не имея на то никаких приказаний, а сослался «на старинную прерогативу своего рода встречать всех иноземных государей, если они въезжают во Францию со стороны Пикардии», и, несмотря на свое полное разорение, ухитрился занять тысячу пистолей для поддержания традиции. Корреспондент герцога Лотарингского, повторяющий эти толки, прибавляет к ним другие черты, где любопытно сказывается представление, распространенное в столице относительно ожидаемого гостя: рассказывали, будто де Майи собирался сесть в карету вместе с царем, а тот выгнал его ударом кулака; будто русский государь отвечал на замечания пощечинами и т. д.

       В действительности же маркиз исполнял формальное поручение регента, и общественное злословие напрасно изощрялось по поводу молодого человека; тем не менее, его роль оказалась довольно неблагодарной. Прежде всего он явился не вовремя, потому что наступила русская пасха, и приближенные царя не могли маркиза принять, как он того ожидал: все были мертвецки пьяны. «Один государь держался на ногах и находился почти в обычном состоянии, хотя выходил инкогнито в восемь часов вечера, — рассказывает Либуа, — отправляясь пить к своим музыкантам, помещенным в трактире»... Но трактир и компания, окружавшая там Петра, по-видимому, не располагали его к выслушиванию приветствий маркиза. Даже в последующие дни, трезвый, Петр находил француза чересчур изящным. На этот раз он осыпал маркиза не ударами кулака, но насмешками, удивляясь, что тот ежедневно меняет костюм. «Видно, молодой человек никак не может найти портного, который одел бы его вполне по вкусу». Вообще настроение царя снова омрачилось. Наконец он выразил желание пуститься в дальнейший путь, но выбрал новый способ передвижения: выдумал особые носилки, на которые желал поставить кузов старого фаэтона, найденного среди хлама негодных карет, и затем этот паланкин должен быть укреплен на спине лошади. Напрасно старались объяснить царю опасность, грозящую такому странному экипажу, к которому лошади не приучены. «Люди, — пишет по этому поводу де Майи, — обыкновенно руководствуются рассудком, но этот человек, если можно назвать человеком того, в ком нет ничего человеческого, не признает вовсе рассудка. Носилки укрепили насколько возможно лучше; для отъезда не представлялось больше затруднений». В этом отношении де Майи шел дальше Либуа, добавляя: «Я еще не знаю, остановится ли царь на ночлег в Булони и Монтрейле, но и то уже много значит, что он наконец двинулся в путь. Я желал бы от всего сердца, чтобы он прибыл в Париж и даже оттуда уже выехал. Когда Его Величество король его увидит и проведет с ним несколько дней, я убежден, если смею так выразиться, что королю будет приятно от него избавиться. Министры не говорят по-французски, за исключением князя Куракина, которого я сегодня не видал... и нет возможности передать гримасы остальных, представляющих собой действительно что-то необыкновенное».

       Итак, 4 мая тронулись в путь; царь слез со своих носилок при въезде в город и пересел временно в карету, чтобы миновать город, снова усесться в экипаж собственного изобретения. Ему удобно было оттуда присматриваться к стране, по которой он проезжал. Подобно другому путешественнику, посетившему Францию полвека спустя — Артуру Ионгу, Петр был поражен видом нищеты встречавшегося ему простонародья. Двенадцать лет тому назад Матвеев получил совершенно иное впечатление. Последние годы разорительного царствования успели с тех пор дать себя знать.

       На ночь остановились в Булони и на следующий день пустились в дальнейший путь с расчетом переночевать в Амьене, но на полдороге царь переменил решение и выразил желание ехать до Бовэ. Подставных лошадей не было приготовлено, и когда ему о том доложили, он ответил бранью. Наскоро предупрежденный городской интендант Бовэ дю Бернаж сделал невозможное, чтобы собрать шестьдесят необходимых лошадей. С согласия епископа были приготовлены в епископском доме ужин, концерт, иллюминация и фейерверк. Интендант украсил дворец вензелями царя, а его спальню портретами, вероятно не особенно схожими, московских великих князей, его предков. Вдруг разнеслась весть, что в карете заботливого интенданта царь быстро промчался через город, затем пересел в свой паланкин и остановился на расстоянии четверти мили в убогом трактире, где истратил всего восемнадцать франков на обед свой и всей свиты в количестве около тридцати человек, вытащив из собственного кармана салфетку и расстелив ее вместо скатерти. Бедняга дю Бернаж принужден был устроить импровизированный бал, который его супруга дала во дворце епископа и где утешались в отсутствии царя мыслью, что приготовления, сделанные для его приема, не пропали даром.

       Наконец 10 мая, вечером, царь совершил свой въезд в Париж в сопровождении трехсот конных гренадер. Ему предложили апартаменты королевы-матери в Лувре. Он выразил свое согласие, и до последней минуты там ожидали его.

       Койпелю было поручено освежить картины и позолоту. Приготовили, сообщает Сержант, «прекрасную постель, заказанную г-жой Ментенон для короля, самую богатую и великолепную вещь на свете». В большой зале дворца накрыт был роскошный стол на шестьдесят приборов. В то же время, так как Лувр показался все-таки слишком тесным, чтобы поместить всю свиту государя, сочли уместным отвести еще... залу заседаний Французской Академии! Предупрежденное 5 мая запиской герцога д’Актен, смотрителя королевских зданий, славное общество поблагодарило его «за любезность» и поспешило перейти в соседнюю залу Академии надписей, где и оставалось до 24-го.

       На всякий случай, по совету графа Толстого, опередившего прибытие своего государя в столицу, озаботились устройством второго помещения, менее роскошного, в отеле «Ледигиер». Выстроенный Себастьяном Замет, затем купленный у наследников знаменитого финансиста, Франсуа де Бонна, герцогом де Ледигиер, этот красивый дом на улице Серизэ принадлежал в то время маршалу де Виллеруа, проживавшему в Тюильри и согласившемуся его уступить. В отеле также были сделаны большие приготовления, употреблены в дело принадлежащие государству ковры. Кроме того, были сняты все дома по улице для добавочных помещений. Точно желая нарушить всякие предположения, Петр по прибытии отправился в Лувр, вошел в залу, где был приготовлен ужин, бросил рассеянный взгляд на великолепие, для него предназначенное, спросил кусок хлеба и редиски, отведал шесть сортов вина, выпил два стакана пива, приказал потушить свечи, изобилие которых оскорбляло его склонность к бережливости, и ушел. Свой выбор он остановил на отеле «Ледигиер».

       И там он нашел предназначенные для него апартаменты чересчур великолепными, а главное, обширными, и приказал расставить для себя походную кровать в гардеробной. Новые злоключения ожидали тех, кто был призван замещать теперь Либуа и Майи при особе государя. Сен-Симон говорит, что указал регенту для исполнения этой обязанности маршала де Тессе, «как человека, ничем не занятого, хорошо знающего язык и обычаи света, привыкшего к иностранцам благодаря общениям с ними во время своих путешествий... Дело вполне в его духе». Однако симпатии царя сразу остановились на помощнике, данном маршалу, графе де Вертоне, метрдотеле короля, «малом свободомыслящем, человеке известного круга, любящем широко пожить». Царь причинил немало забот и хлопот обоим.

       Прежде всего, на целых три дня он устроил для себя добровольное заключение в отеле. Легко себе представить его любопытство перед лишь мельком виденными чудесами новой столицы, нетерпение человека, так необычайно подвижного и не любящего терять время зря. Он себя принуждал, насиловал; он хотел дождаться посещения короля. Такой претензии никто не предвидел. Все привыкли его видеть более обходительным, или, вернее, нетребовательным, относящимся беззаботно к вопросам этикета. В Берлине в 1712 году он прямо отправился в замок и застал короля еще в постели. В Копенгагене в 1716 году он силой ворвался к Фридриху IV сквозь двойной ряд царедворцев, преграждавших ему дорогу ввиду раннего часа, выбранного им для такого вторжения. Но в обеих столицах все его манеры соответствовали первому появлению — были просты, свободны и часто довольно неприличны. Очевидно, он усвоил себе мысль о глубокой разнице между этими дворами, часто им посещаемыми, и тем, куда он явился теперь, и здесь держался совершенно иначе: очень осторожно, подозрительно, строго и неуклонно придерживаясь этикета, законы которого сам предписывал в иных местах.

       На следующий день по его прибытии к нему явился с визитом регент. «Царь сделал несколько шагов навстречу посетителю, поцеловал его с важным видом превосходства, — говорит Сен-Симон, — указал ему на дверь кабинета, прошел туда первый без дальнейших любезностей и сел»

       Свидание продолжалось час; Куракин исполнял обязанности переводчика; происходило оно в субботу, и только в понедельник было принято решение удовлетворить требования его царского величества и прислать к нему маленького короля. На этот раз Петр вышел на двор, встретил царственного ребенка у дверец доставившей его кареты и пошел рядом с ним, по левую руку, до своей комнаты, где были приготовлены два одинаковых кресла, и правое предназначалось для короля. Произошел обмен приветствий в течение четверти часа, все при посредстве Куракина; затем король удалился, и тогда резким движением, забывая этикет и возвращаясь к природной простоте, царь схватил ребенка, поднял его своими сильными руками и поцеловал. Если верить Сен-Симону, «король нисколько не испугался и вел себя прекрасно». Петр писал, в свою очередь, жене: «Объявляю вам, что в прошлый понедельник визитовал меня здешний каралище, который пальца на два более Луки нашего (любимого карлика), дитя зело изрядная образом и станом, по возрасту своему довольно разумен, которому седмь лет»

       Визит был отдан на следующий день с тем же церемониалом, заранее тщательно оговоренным и установленным. И вот царь был на свободе. Он широко ей воспользовался: сейчас же отправился осматривать город в качестве простого туриста и в самом простом наряде — «одетый, — сообщает Бюва, — в сюртук из серого довольно толстого баракана, совершенно гладкого, с жилеткой из серой шерстяной материи с брильянтовыми пуговицами, без галстука, без манжет, без кружев у обшлагов рубашки. Кроме того, на нем — темный парик по испанской моде, который он приказал сзади подрезать, потому что парик показался ему слишком длинным. Он не велел пудрить его... Маленький воротник на сюртуке, как у путешественника, и… портупея, отделанная серебряным позументом, поверх сюртука, на котором висит кинжал, по восточному обычаю». После отъезда государя костюм этот на некоторое время сделался модным под названием «одежды царя» или «дикаря». Петр посещал общественные учреждения и ходил по лавкам, иногда поражая тех, кому приходилось с ним сталкиваться простотой своего обращения не исключающего величавости, резкостью движений, ненасытной любознательностью ума, подозрительностью, полной бесцеремонностью и крайней невежливостью. Часто он уходил, никого не предупредив, садился в первую попавшуюся карету и отправлялся куда вздумается. Таким образом он однажды уехал в Булонский лес в экипаже г-жи де Матиньон, подъехавшей к отелю «Ледигиер», чтобы «поглазеть», по выражению Сен-Симона, и вынужденной возвратиться домой пешком. Бедный де Тессе проводил время в погоне за государем, не зная, где его искать.

       14 мая царь отправился в оперу, где регент предоставил в его распоряжение ложу. Во время представления он спросил пива и находил вполне естественным, что регент прислуживал ему сам, стоя с подносом в руках. Не торопясь осушил он бокал, окончив, попросил салфетку и принял ее «с любезной улыбкой и легким кивком головы». Публика, по сообщению Сен-Симона, была немало удивлена зрелищем. На следующий день, сев в наемную карету, царь отправился осматривать мастерские, посетил фабрику гобеленов, закидывал рабочих вопросами и, уезжая, подарил им один экю. В зверинце 19 мая он дал двадцать пять копеек фонтанщику; в Медоне наградил лакея бумажным экю, служившим ему, по уверению Бюва, для надобности интимной и нечистоплотной. Он рассчитывался наличными с купцами, толпившимися в отеле «Ледигиер», но сильно торговался и, переделав, как выше сказано, великолепный парик — произведение искусства первого парижского парикмахера, дал семь ливров десять су вместо стоимости, по крайней, мере, в двадцать пять экю.

       «Он нисколько не считался ни с титулами, ни с чьим-либо старшинством, не больше церемонился с принцами и принцессами крови, чем с первыми царедворцами, и не делал между ними никакого различия», — говорит тот же Сен-Симон. Когда принцы отказывались сделать ему визит, не имея уверенности, что он ответит той же вежливостью принцессам, он велел им передать, чтобы они не трудились к нему являться. Герцогини Беррийская и Орлеанская послали ему приветствия через своих шталмейстеров. Он согласился посетить их в Люксембурге и Пале-Рояле, но везде «держался с чувством превосходства». Остальные принцессы видели его только издали «зрительницами», а из принцев ему представлен был лишь принц Тулузский, и то в качестве обер-егермейстера в Фонтенбло, где на него возложен был прием. Герцог дю Мен во главе швейцарцев и принц Субиз во главе жандармов принимали участие на параде, на который был приглашен царь и где три тысячи карет, переполненных «зрителями и зрительницами», окружали плац; но Петр не выказал относительно принцев никакой учтивости так же, как и относительно присутствовавших офицеров.

       21 мая он отправился в Гран-Берси, к Пажо д’Онсанбрэ, директору почты, провел там целый день, рассматривая любопытные коллекции в сопровождении знаменитого отца Себастьяна, действительное имя которого было Жан Трюше, выдающегося физика и механика. Петр обращался с ученым кармелитским монахом с величайшей предупредительностью, но герцогиня де Роган, находившаяся в своем доме в Пти-Берси и пожелавшая посмотреть на высокого посетителя, возвратилась в слезах и жаловалась мужу, что царь не оказал ей никакой учтивости.

       — А какой же учтивости могли вы ожидать от такого животного? — спросил герцог настолько громко, что его слова слышал один из русских вельмож, случайно понимавший по-французски. Русский остановил герцога довольно энергичным образом.

       Сен-Симон видел государя у герцога д’Антен и на досуге рассмотрел его, получив разрешение не представляться. Он нашел, что царь довольно разговорчив и повсюду чувствует себя хозяином. Сен-Симон заметил также нервный тик, иногда передергивавший лицо и изменявший его выражение. Де Тессе ему сказал, что такое подергиванье повторяется по несколько раз ежедневно. Герцогиня д’Антен и ее дочери были также представлены, но царь «гордо прошел мимо, только слегка кивнув головой». Портрет царицы, весьма схожий, раздобытый герцогом д’Антен и повешенный над камином, по-видимому, доставил Петру большое удовольствие. Он по этому поводу наговорил много любезностей, и вообще его недостаток вежливости зависел от робости и застенчивости, потому что постепенно в нем этот недостаток сгладился; к концу своего пребывания, переходя из дома в дом, принимая все приглашения, царь научился прекрасно держать себя даже с дамами. В Сен-Уэне, у герцога де Трем, где оказалось большое количество «прелестных зрительниц», он забыл свою «гордость» и старался быть учтивым. Ему назвали одну из присутствовавших, маркизу де Бэтен, дочь хозяина, и он просил ее занять место за столом рядом с собой.

       Париж сделал свое дело.

       Петр был вполне приличен, что бы ни говорили, если и не чересчур любезен в Сен-Сире с г-жой де Ментенон, Известен рассказ Сен-Симона, повторенный бесчисленное число раз, ставший классическим: неожиданное вторжение в комнату, молчаливый и грубый осмотр. В биографии, добавленной к изданию писем г-жи де Ментенон, опубликованных Сантро де Марси, Оже подтверждает эти подробности и даже говорит, что любопытство и непочтительность царя распространились и на племянницу бывшей супруги великого короля: «Увидав однажды г-жу де Кайлюс в обществе и узнав, кто она такая, он подошел прямо к ней, взял ее за руку и стал пристально осматривать». Легенды самые невероятные не могут поразить историка; удивительно лишь то, что Оже не читал следующего письма г-жи де Ментенон, включенного в его сборник: «В эту минуту, — письмо адресовано г-же де Кайлюс, — входит г. Габриель и говорит, что г. Беллагард просит мне передать о его желании привезти сюда после обеда, если я найду это возможным, царя. Я не решилась дать отрицательного ответа и буду ожидать его в постели. Больше мне ничего не сказали. Не знаю, следует ли его принять церемониально, хочет ли он видеть дом, девиц, пойдет ли на хоры; предоставляю все на волю случая... Царь прибыл в семь часов вечера, сел у изголовья моей кровати, спросил у меня, не больна ли я. Я отвечала, что да. Он спросил, в чем заключается моя болезнь. Я отвечала: «В глубокой старости при довольно слабом здоровье». Он не знал, что еще сказать, а его переводчик, по-видимому, плохо меня слышал. Посещение царя было весьма короткое. Он еще в доме, но мне неизвестно где. Он приказал раскрыть полог постели, чтобы меня увидеть. Можете себе представить, насколько он остался доволен».

       11 июня, когда состоялось свидание, после месячного пребывания в Париже, Петр не был уже человеком, способным на неприличие, которое ему безосновательно приписывали в данном случае. Без сомнения, он чувствовал себя еще лучше за пределами изысканности и церемоний двора и гостиной. Вполне хорошо в Доме инвалидов, где обращался с хозяевами по-товарищески, пробуя их суп, и запросто обласкав их; на Монетном дворе, где при нем вычеканили медаль в память его пребывания во Франции; в королевской типографии, в колледже четырех наций, в Сорбонне, где воспользовались его присутствием, чтобы поднять вопрос о соединении церквей; в обсерватории, у географа Делиля, у английского окулиста Вульгауса, пригласившего его присутствовать при операции снятия катаракты. Он являлся посетителем немного нервным и страшно любопытным, но быстро схватывающим, жаждущим знаний и в достаточной степени обходительным. Сорбоннским докторам он ответил вежливо и скромно, что недостаточно осведомлен в затронутом ими вопросе, что с него достаточно забот по управлению государством и окончанию войны со Швецией, но что он будет счастлив, если они войдут по этому поводу в переписку с епископами его церкви. Он благосклонно принял записку, врученную ими позднее и вызвавшую три года спустя довольно любопытный ответ русского духовенства. Начинаясь панегириком Сорбонне, этот ответ заканчивается признанием собственного бессилия: «Лишенная главы с уничтожением патриаршества — реформой Петра — русская церковь не в состоянии принимать участия в обсуждении вопроса».

       Искусства менее интересовали государя, а хранившиеся в Лувре королевские драгоценности, стоимость которых исчислялась в тридцать миллионов, вызвали у него гримасу: он находил деньги выброшенными зря. Маршал де Виллеруа, показывавший ему эту выставку, предлагал затем пойти взглянуть на «величайшее сокровище Франции», и Петр с трудом понял, что речь идет о маленьком короле.

       Петр посетил Институт только 19 июня, накануне своего отъезда. Французская Академия не была о том предупреждена — что, однако, следовало бы сделать! — и царя встретили всего два-три из ее членов, оказавшихся налицо. Они провели его в залу заседаний, чуть не обратившуюся в спальню для его офицеров, объяснили порядок своих работ, остановили его внимание на портрете короля... и все. Лучший прием ожидал Петра в Академии наук, при большей наличности членов, о чем позаботился, кажется, отчасти сам государь. Достопримечательности словаря представляли для него лишь посредственный интерес. В Академии наук он рассматривал машину для подъема воды ла Файе, Древо Марса Лемери, Домкрат Далесса, карету ле Камюза и благодарил общество за прием письмом, написанным по-русски.

       В тот же день он присутствовал в закрытой ложе на торжественном заседании парламента, причем все были в красных мантиях, и присутствие царя помешало герцогу дю Мен и графу Тулузскому настоять на принятии их возражений против решений комиссаров регентства, посягавших на их права.

       Все вместе составляло программу не особенно разнообразную, даже почти скучную, и, добросовестно ее исполняя, Петр не упускал ни одной подробности, стараясь из всего извлечь возможную пользу, закидывая вопросами и испещряя заметками свою записную книжку, которую открывал ежеминутно и безо всяких стеснений, где бы ни находился — в Лувре, в церкви или на улице. Проделывая все это, Петр не отказывался, однако, ни от развлечений, ни от сумасбродств, ни от излишеств привычного ему разгула. В этом заключалась некрасивая сторона его пребывания в Париже. В Трианоне он удивил окружающих французов только тем, что, забавляясь, залил водой фонтанов весь парк. Но в Марли он не ограничился проказами, недостойными государя. «Это место он избрал, — рассказывает один современник,— чтобы запереться со взятой им тут же любовницей, которой он доказал свою удаль в апартаментах г-жи де Ментенон». Затем он отослал ее, подарив ей два экю, и хвастался герцогу Орлеанскому своим похождением в выражениях, которые современник решается привести только по-латыни: «Dixit ei se salutavisse quemdam meretricem decies nocte in una, et, huic datis pro tanto labore tantum duobus nummis, tunc illam exctamarisse: Sane, Domine, ut vir magnifice, sed parcissime ut imperator mecum egisti». Слух об оргиях, свидетелями которых он делал королевские дворцы, достиг г-жи де Ментенон в ее глубоком уединении. Она сообщала о том племяннице: «Мне передают, что царь повсюду таскает за собой публичную женщину, к великому скандалу Версаля, Трианона и Марли». Пришлось вызывать парижских докторов в Трианон. В Фонтенбло царь принимал мало участия в охоте, но поужинал настолько плотно, что на обратном пути герцог д’Антен счел более благоразумным отказаться от его общества и пересесть в другую карету. И он оказался прав, «потому что, — передает Сен-Симон, — царь оставил в своей карете следы того, что слишком много съел и выпил». В Пти-Бур, где он остановился для ночлега, пришлось позвать двух женщин из деревни для очистки помещения, которое он занимал.

       Общественное мнение, на котором подобные случаи, без сомнения, отразились, преувеличенные молвой, после отъезда государя осталось неопределенным, но скорее неблагоприятным. «Помню, — пишет Вольтер в одном из своих писем, — как кардинал Дюбуа говорил мне, что царь был просто чудаком, рожденным, чтобы быть боцманом на голландском корабле». Это почти буквально мнение, высказанное Бёрнетом двадцать лет до того, во время пребывания царя в Лондоне. Обыкновенно столь определенно выражающий свое отрицание или одобрение, сам Сен-Симон на этот раз колеблется. Автор «Мемуаров» противоречит автору «Дополнений» к журналу Данжо. Более непосредственный тон «Мемуаров» кажется также более искренним и не клонящимся к похвале, и даже в «Дополнениях», где чувствуются условность и принужденность, упоминается о «непристойных оргиях» и указывается также на «неизгладившуюся печать прежнего варварства».

       Расставаясь с королем, Петр принял от него лишь два великолепных гобелена. Опять-таки по соображениям этикета он отказался от «прекрасной бриллиантовой шпаги» и совершенно неожиданно изменил привычкам скупости, содействовавшим в значительной степени недоброжелательному мнению о нем столицы. Мы читаем в письме Sergent: «Царь, которого упрекали во время пребывания здесь в недостатке щедрости, блестящим образом проявил, свое великодушие в день отъезда, пожертвовав 50000 ливров для раздачи мундкохам, служившим ему со дня его приезда во Францию, 30000 охране, 30000 ливров для раздачи королевским фабрикам и заводам, которые он посещал. Королю он подарил свой портрет, украшенный бриллиантами; также маршалу де Тессе, герцогу д’Антен, маршалу д’Эстре, г-ну де Ливри и еще один, стоимостью в 6000 ливров, сопровождавшему его метрдотелю короля. Также он роздал много золотых и серебряных медалей в память важнейших событий своей жизни и своих битв».

       Вообще Петр по-царски расплатился по своему счету, проявив лишний раз странность своего ума и характера. Скудные «на чаи», раздаваемые им во время его пребывания, исходили от частного человека, каким он себя считал, хотя забывал иногда про свое инкогнито. Государь расплачивался при отъезде.

       Париж, как мы видели, не принимал всерьез его инкогнито и оказывал ему царский прием с начала и до конца. На обратном пути в Спа, где ожидала его Екатерина, так же поступала провинция, соперничая со столицей в торжественности гостеприимства. В Реймсе, где Петр остановился всего на несколько часов и интересовался только знаменитой славянской книгой «Евангелие», городское управление истратило 455 ливров 13 соль на банкет. Городу Шарлевиллю стало 4327 ливров приютить у себя государя на ночь. Судно, богато разукрашенное, расцвеченное флагами цветов царя, ожидало его на Маасе, чтобы доставить в Льеж, и туда же был отправлен большой запас провизии: 170 фунтов мяса по 5 соль, 1 косуля, 35 цыплят и кур, 6 откормленных индеек по 30 соль, 83 фунта майнцской ветчины по 10 соль, 200 раков, 200 яиц по 30 соль за сотню, 1 лосось в 15 фунтов по 25 соль, 2 крупные черепахи, 3 бочонка пива.

       Регент проявил такую любезность, что заказал два портрета государя кисти Риго и Наттье. Остается лишь обследовать практические результаты этого первого и последнего появления победителя при Полтаве среди близившегося к закату блеска французской монархии.

 

 

III

 

       Две главные причины противодействовали союзу политическому и торговому, для заключения которого Петр прибыл в Париж: договор о субсидии (150000 талеров в треть), подписанный в апреле 1715 года и связывавший Францию со Швецией до 1718 года, и личные связи регента с королем Англии. Правда, переговоры начались сейчас же после прибытия царя; но маршал де Тессе, на которого возложено было их ведение совместно с маршалом д’Юксель, сейчас же понял, что они представлялись в воззрениях его правительства простой «вольтижировкой», предназначенной забавлять государя вплоть до его отъезда, заставляя в то же время держаться настороже Англию и тем обеспечивая ее дружбу, беспокоя Швецию и тем смягчая ее политику. Напрасно Петр шел навстречу с большой решительностью и полной искренностью, откровенно предлагая заменить собой Швецию в системе союзов, до сих пор обеспечивавшей европейское равновесие. Подобно ей, он брал на себя за известную субсидию «диверсии». Все это прекрасно, но предстояло столковаться о размерах, и целые недели тянулся спор относительно этого предварительного пункта. Когда он был исчерпан, выступила Пруссия, выказывая желание через посредство своего посла барона фон Книпгаузена принять участие в договоре. Отлично, ей будет предоставлена гарантия Франции и России относительно обладания Штеттином; но приходилось изменить редакцию договора, ранее заключенного. Петр снова торопил своих уполномоченных и секретарей, а регент ему не препятствовал: он получил из Берлина сведения, позволявшие ему не тревожиться о последствиях такой траты чернил. Когда все вопросы били уже улажены и остановка была только за подписями, труды оказались потраченными совершенно напрасно: у Книпгаузена не было полномочий! И царю пришлось уехать с пустыми руками.

       Регент позабавился над русским государем; но де Тессе испытывал некоторое беспокойство относительно более отдаленных последствий таких обманутых ожиданий. Не увидит ли себя оскорбленный и разочарованный царь вынужденным броситься в объятия императора или вступить в непосредственные переговоры со Швецией? Но нет! Его удерживала Пруссия — единственная его опора в Германии. И благодаря настойчивым требованиям царя в течение следующего месяца в Амстердаме собрался конгресс для продолжения переговоров. Регент согласился на это, но непоколебимый в своем решении не относиться к делу серьезно, он только изменил тактику; теперь у Книпгаузена имелись полномочия, но Франция возбудила другие требования. Когда благодаря неустанным хлопотам царя 2 сентября удалось создать новый договор с секретными пунктами, как и подобает дипломатическому акту, над которым трудились представители трех могущественных держав, им достигалось только соглашение о надежде — о платоническом «desideratum». Главные пункты признавали посредничество короля в заключении Северного мира, но ставя и его в зависимость от окончательного разрыва обязательств, связывавших в это время всехристианнейшего короля со Швецией; а секретные пункты обусловливали оборонительный союз на основании трактатов Баденского и Утрехтского, но откладывали до дальнейших переговоров определение взаимных обязательств, проистекавших отсюда для союзников. Франция обещала не возобновлять по истечении срока своего договора о субсидиях со Швецией, но это обещание было только устное, и так как уполномоченный короля усиленно настаивал, чтобы оно таким и оставалось, то Петр ему не доверял и оказался прав.

       В общем, ничего не было сделано, и даже не было положено начала установлению правильных дипломатических сношений между обоими государствами. С той и с другой стороны неудача зависела от выбора лиц, предназначенных для этой цели. Петр выражал желание видеть в Петербурге в качестве французского посланника г-на де Вертон, понравившегося ему складом ума и характера; де Вертон получил назначение и нужные указания. Он приготовлялся к отъезду, когда его арестовали; кредиторы заключили его в тюрьму. Представительство на берегах Невы было поручено де ла Ви, которому нечем было заплатить за отправку писем! А представителем России в Париже являлся теперь барон Шлейниц, которому тоже предстояло пережить тяжкие испытания.

       Вообще недейственность договора 2 сентября скоро стала для всех очевидной. В следующем. 1718 году, когда Шлейниц затеял переговоры с Селламарэ, Франция вошла вместе с Англией, императором и Голландией в четверной союз против Испании; и четыре державы обещали друг другу взаимную помощь до окончания Северной войны. В Берлине французский посол граф де Ротамбур работал над заключением союза между Пруссией и Англией, последствием чего должен был быть самостоятельный мир между Пруссией и Швецией благодаря уступке Штеттина. Наконец, в Стокгольме Кампредон спокойно приступил к обсуждению вопроса о возобновлении договора 1715 года.

       Таким образом, Россия и Франция, очевидно, оказались в противных лагерях. Правда, с той и с другой стороны отказывались от мысли признать положение началом открытых враждебных действий. Обращались друг с другом вежливо, даже обменивались любезностями. Петр думал о Константинополе, где посол императора предлагал Порте союз против России, а регент, помышляя, со своей стороны, о возможности осуществления планов Гёрца помимо Франции, позволил де Бонаку, который пользовался большим значением в глазах Порты, оказать содействие Дашкову. Царь просил короля быть крестным отцом его дочери Натальи, а регент отвечал на эту любезность уверением, данным Шлейницу, что Кампредону будет выражено неудовольствие,

       Раскрытие заговора Селламарэ, обнаружение переписки Шлейница в бумагах предприимчивого посла снова обдало эти отношения как ушатом холодной воды. Регент выражал тем более склонность возмущаться таким действительно оскорбительным соучастием со стороны русского посланника, что уже нечего было опасаться замыслов Гёрца. Палач положил им конец. Однако мир, вскоре заключенный с Испанией, и дружелюбное настроение царя постепенно привели дело к прежнему положению. Петр упорно стремился выйти из своего одиночества, и в январе 1720 года Шлейниц снова осаждал регента просьбами о посредничестве Франции. Он требовал теперь только письменного заявления, подтверждающего, что у короля не имеется никаких обязательств, не совместимых с беспристрастностью, желательной со стороны посредника. Но герцог Орлеанский обнаружил большое высокомерие: «Ведь он заявил, что Кампредону будет выражено неудовольствие, разве его слово не значит более всяких письменных обязательств?» И царь наконец уступил. Он сделал уступки во всех пунктах, соглашаясь даже на присоединение Англии к посредничеству Франции, хотя, с этой стороны, затаил в сердце кровную обиду.

       Такая податливость и предвзятая уступчивость имели еще иное, тайное основание, руководившее политикой государя в течение его дальнейших переговоров с регентом и Францией. В июле 1719 года бедняга де ла Ви героически черпал в своем дырявом кошельке средства для отправки депеши с целью немедленного уведомления Парижа о сенсационной новости: царь забрал в голову мысль выдать замуж за короля свою младшую дочь. «Очень красивую и прекрасно сложенную, которая могла бы считаться полной красавицей, если бы не чересчур огненный цвет волос». Дело шло о цесаревне Елизавете. Сначала Петр остановил для нее свой выбор на внуке короля английского. Потерпев в этом направлении неудачу, он, со своей обычной быстротой и страстностью, ухватился за мысль союза с Францией. Но его дипломатия снова потерпела крушение на берегах Сены: регент обвинил Шлейница, едва выпутавшегося из затруднительного положения, в которое его поставили связи с Селламарэ, в выдаче тайны переговоров, в которых он принимал участие. С ним больше не желали иметь дела. Его отзывали, но он не мог уехать: подобно Вертону, его не пускали кредиторы, и, рискнув всем своим состоянием в спекуляциях Ло, он скоро дошел до последних пределов нищеты. Петру приходилось ограничиваться услугами ла Ви. И сообщения бедного торгового агента встретили в Версале довольно холодный прием. Прежде всего царю необходимо было заключить мир со Швецией. Царь желал этого всеми силами; он принял содействие Кампредона, путешествовавшего весной 1721 года между Стокгольмом и Петербургом. Но когда искусный дипломат довел свою умиротворительную миссию до благополучного конца, употребив для этого все свои ухищрения, вплоть до целования руки царя и обещания червонцев, возвещенного на ухо его министрам, и Ништадтский мир был наконец подписан, Дюбуа, теперешний руководитель французской политики, выставил новое требование: прежде чем перейти к дальнейшему обсуждению вопроса, Франция требовала признания Россией ее посредничества для примирения с Англией. Дело это весьма интересовало регента и его министра. От личных переговоров по этому поводу не отказывались, но у царя, в свою очередь, имелась другая тема для обсуждения, приступить к которой он горел желанием, не зная, каким образом за нее взяться. Легко догадаться, какая именно это была тема. Его планы тем временем изменились. Долгорукому, заменившему Шлейница в Париже, было сказано, что король обручен с испанской принцессой. Что же делать; но Франция достаточно богата принцами, чтобы для цесаревны, во всяком случае, нашлась там подходящая партия. В ноябре 1721 года изобретательный Толстой придумал наконец способ для начала разговора. Со смущенным видом он показывал Кампредону номер «Голландской газеты», где сообщалось о назначении маркиза де Бельиля чрезвычайным посланником в Петербург с поручением просить там руки старшей дочери царя для герцога Шартрского. Кампредон был достаточно сведущ в своем искусстве, чтобы не ошибиться относительно значения этого ложного известия, таким образом сообщенного; но некоторое время его смущала обширность комбинаций, связанных в мыслях царя с этих новым проектом. Россия предлагала «в случае положительном» гарантировать отказ короля испанского от короны Франции в пользу регента; Франция, со своей стороны, гарантировала престолонаследие в России будущей герцогине Шартрской, а пока избрание герцога Шартрского королем польским... Все это — и еще многое другое — заключалось в записке, составленной в январе 1722 года, и так как для вручения ее версальскому кабинету слишком официальное вмешательство Долгорукого казалось неудобным, то прибегли к помощи злосчастного Шлейница, выкупленного ради такого обстоятельства из заключения ценой нескольких тысяч рублей. Кампредону, в свою очередь, было поручено передать эти предложения и сообщения и просить соответствующих инструкций для ответа.

       Инструкции не получались; но, по нашему мнению, напрасно ставили в вину Дюбуа молчание, которое он хранил долгие месяцы; толковали о конфликте, возникшем по этому поводу между кардиналом и его представителем при русском дворе. Последний был в отчаянии от задержки, губительной для успеха его переговоров и интересов его родины, а первый был поглощен личными заботами, заставлявшими его безразлично относиться ко всему остальному. Инциденту был придан драматический характер с живописными подробностями: «пятнадцать курьеров», скачущих один за другим из Петербурга в Париж и напрасно ожидающих своей обратной отсылки в передних Версаля; доблестный Кампредон, запершийся у себя дома и сказавшийся больным; наконец, де Бонак в Константинополе, по собственной инициативе вмешивающийся в несогласия между Россией и Турцией и спасающий таким образом гибнувшее будущее неоцененного союза. История, как наука, во Франции находится в вековом раздоре с правительством регентства, и, может быть, неудобно вмешиваться в эту распрю писателю-иностранцу с возражением историкам — хозяевам положения. Но да будет ему разрешено только указать факт. Кампредон не отсылал пятнадцати курьеров кардиналу Дюбуа: ему бы ни в коем случае этого не разрешили. Путешествие курьера из Петербурга в Версаль составляло в то время расход от пяти до шести тысяч ливров, а в данную минуту французский дипломат, не получавши целый год жалованья, запершись дома, преследовал главным образом цели экономии. Для обслуживания чрезвычайных депеш между обеими столицами за все время его миссии он пользовался «единственной парой курьеров», путешествовавших вместе для большей безопасности. Маркизу де Бонак тоже не пришлось руководиться исключительно своим патриотизмом и проницательностью, чтобы исправить в Константинополе личным вмешательством промахи французской дипломатии на берегах Невы: он, в общем, лишь повиновался инструкциям, весьма точным, уже давнишним, но постоянно возобновлявшимся вплоть до января 1723 года. Наконец, послав Кампредону в конце 1723 года приказания, призывавшие внешнюю политику Франции на путь новый, чреватый трудностями, кардинал не мог быть в 1724 году, как его обвиняли, «всецело поглощенным заботами внутреннего управления и личного положения, вплоть до оставления своего агента почти в течение целого года без новых инструкций: в 1724 году кардинала Дюбуа уже не было в живых!

       Действительно, кардинал оставлял без ответа ровно в течение шести месяцев депеши Кампредона, записки барона Шлейница и князя Долгорукого. Но это долгое молчание не последовало, как себе представляли, за отсылкой первых инструкций, касавшихся дипломатических предложений со стороны царя, столь исключительного характера, дошедших до кардинала в это время различными путями, оно предшествовало этой отправке и в данную минуту было совершенно обоснованно. Инцидент происходил между весной и осенью 1722 года. Заключив мир со Швецией, Петр внезапно изменил свой взгляд на союз с Францией. До сих пор он видел в нем лишь средство к прекращению войны; теперь он превратил его в основание целого политического здания, включавшего в себя на двух разных концах Европы Польшу и Испанию. И царь пожелал увенчать это здание семейным торжеством, обольстительным замужеством. В сущности, вся постройка затевалась лишь для такого венца. Затем, забросив эту удочку, Петр покинул свою столицу, отправляясь в поход, довольно рискованный и с неопределенным исходом. Он начал Персидскую кампанию. Отсутствие его длилось полгода. Столько же времени продолжалось и молчание Дюбуа. Нам кажется, что при существующих обстоятельствах Дюбуа избрал благую честь, и можно добавить, что подобное мнение разделял сам Кампредон. Он также не посылал несуществовавших курьеров, не горел нетерпением, жаждая разве только присылки денег; но от этого страдала лишь его заведомая склонность к расточительности и пышности.

       В октябре 1722 года в Версале были одновременно получены известия об относительных успехах Персидского похода, возможности нового конфликта между Россией и Турцией и об отправке в Вену Ягужинского, как предполагали, с важным поручением. Дюбуа немедленно решил, что настал час для возобновления переговоров, и насколько бы его мысли ни были заняты исходом борьбы его с Виллеруа, в то время разразившейся над правительством регентства, «он не опоздал». Выехав из Версаля 25 октября 1722 года, два единственных существовавших курьера, Массин и Пюилоран, прибыли в Москву 5 декабря, еще До отъезда Ягужинского. Зная, что они уже находятся в пути, Кампредон, не дожидаясь их прибытия, шутливым образом постарался узнать от Ягужинского истину. Русский дипломат только что разошелся с женой, заставив ее постричься в монастырь. «Не собираетесь ли вы Вену, чтобы заключить там новый союз?» — «Приятнее было бы заключить его в Париже, — отвечал в том же тоне Ягужинский, — но вы заставили нас слишком долго ждать». — «Так подождите еще несколько дней».

       И Массин с Пюилораном привезли все, чего мог желать французский посол: точные указания, подобные тем, какие давались Бонаку, деньги для поправки обстоятельств посла и еще деньги для предстоявших раздач. Присылка была вполне достаточной, а приказания, в общем, довольно благоразумными. В Версале не хотели смешивать двух дел: франко-русский союз было одно, а брак герцога Шартрского с цесаревной — другое. Первый основывался на вопросе субсидий, уплачиваемых Францией, и услуг, оказываемых Россией: «Во Франции согласны уплачивать четыреста тысяч экю ежегодно; согласна ли дать Россия положительное обещание выставить армию в случае войны с Германией?» Второй вопрос зависел от условия: если приданое Елизаветы заключается в короне польской, то следует «позаботиться об осуществлении такого обещания». Что касается побочных условий, то затруднений не предвиделось. Даже выражалось согласие на признание императорского титула, недавно принятого царем, но, очевидно, за известное вознаграждение, и немалое.

       По-видимому, переговоры вступили на надежный путь. Почему они не привели к желательному концу? Каким образом возникла новая задержка, довольно значительная? Надо сознаться, что кардинал тут ни при чем. Сначала затруднения происходили вследствие организации русского правительства и уже указанных нами приемов его дипломатии. Эта дипломатия действовала точно в потемках и двигалась только ощупью. Всякая беседа обставлялась излишком предосторожностей, страшно тормозивших ход дела. Министры беспокойные, всегда настороже, неприступные у себя в кабинетах. Для разговоров с ними украдкой приходилось соглашаться на свидания даже в остерии «Четырех фрегатов», излюбленном месте сборища матросов. Царь, недоверчивый, подозрительный, изыскивал предлоги, чтобы пригласить к себе для беседы иностранного дипломата и таким образом замаскировать действительный повод свидания. Так, в феврале 1723 года он воспользовался извещением о смерти madame, которое поручено было передать Кампредону, чтобы позвать последнего к себе в Преображенское и там, при тщательно запертых дверях, с помощью Екатерины, служившей переводчицей, откровенно поговорить о делах. И тут обнаружилось полное разногласие. Руководясь инструкциями, не изменившимися и не подлежавшими изменению даже после смерти Дюбуа, кончины самого регента и перехода дел в руки герцога Бурбонского, Кампредон строго придерживался принципов, обещавших, по-видимому, привести к легкому соглашению; но мысли русского государя приняли иной оборот. Он все еще мечтал выдать дочь замуж во Францию и наделил ее в приданое Польшею, «где будет достаточно найти новую любовницу, остроумную и ловкую, чтобы освободить престол». Но в речах, как и в действиях, он, по-видимому, не желал политического союза между обоими государствами. То он толковал о разрыве с Турцией, у которой намеревался отобрать Азов, то как будто замышлял поход на Швецию для водворения там герцога Голштинского при помощи народного восстания. Поднимался даже вопрос о высадке русских войск в Англии вместе с претендентом. И в августе 1723 года, сейчас же после смерти Дюбуа, вступивший в управление делами внешней политики новый государственный секретарь де Морвилль принужден был написать Кампредону: «Ваши депеши все более и более обнаруживают невозможность вести переговоры с царем, пока не выяснятся окончательно его мысли и планы... Следует выждать, пока время и обстоятельства укажут, может ли король с уверенностью входить в обязательства относительно этого государя и их исполнять».

       Ожидание оставалось тщетным до самой кончины Петра. Все ограничивалось лишь топтанием на одном месте. Был момент, когда Кампредон как будто мог себя поздравить с благополучной развязкой. В начале августа 1724 года мирный исход конфликта с Турцией, чему так усердно содействовал де Бонак, привел царя в радостное настроение духа. При выходе из церкви после благодарственного богослужения он обнял французского посла и сказал ему следующие многозначительные слова: «Вы всегда были для меня ангелом мира; я не хочу оказаться неблагодарным, и скоро вы это почувствуете». Действительно, в продолжение нескольких дней двери французского посольства осаждались русскими министрами, появлявшимися с блаженными лицами: государь согласен на уступки по всем пунктам, даже на участие Англии в договоре, заключаемом с Францией, что до сих пор служило главнейшим камнем преткновения при переговорах. Союз улажен. Увы, преждевременная радость. Прежде всего наступили новые промедления в обмене подписями. До конца ноября Петр и его приближенные настолько были поглощены делом Монса, что не было никакой возможности к ним приступить. Кроме того, чтобы повидаться с Остерманом, Кампредону приходилось каждый раз рисковать жизнью, переправляясь через Неву: моста не было, а на реке шел лед. Когда же сообщение восстановилось и можно было наконец собраться на конференцию, оказалось, что ничего еще не сделано. Царь снова изменил свое мнение и не желал более слышать о включении Англии в договор. Что случилось? Вещь очень простая: Куракину, посланному в Париж для замещения Долгорукого, понравился его новый пост, и, чтобы на нем удержаться, он приписал себе воображаемые дипломатические успехи, вызвавшие излияния Петра относительно Кампредона и уступчивое настроение. Куракин даже подал царю надежду на возможность брака цесаревны с самим Людовиком XV, который отказался от своей испанки. Затем пришлось вернуться к истине. Вынужденный объясниться, Куракин должен был сознаться, что брак цесаревны даже с кем-либо из принцев крови казался французским министрам «вопросом, слишком отдаленным», чтобы примешивать его к настоящим переговорам.

       Судьба этих переговоров с тех пор заранее была предрешена. После восшествия на престол Екатерины I они как будто временно ожили и подали некоторую надежду, но затем сейчас же канули в вечность. Договор остался без подписей, цесаревна Елизавета — без супруга. Для своего осуществления союзу, преждевременно задуманному, пришлось пробивать себе путь в течение еще полутора столетия испытаний и глубоких потрясений на всем Европейском континенте. Неудачный исход попыток, предпринятых на пороге XVII века, мы признаем легко понятным и объяснимым, и не возлагая за то ответственность ни во Франции, ни в России на правительства, которым предстояло сводить иные счеты с историей. Прежде всего, не удалось достигнуть соглашения потому, что путь, разделявший обе страны, был слишком долог, а также вследствие того, что, идя как будто навстречу такому соглашению, в действительности обе стороны с начала до конца поворачивались друг к другу спиной: сразу выяснилось даже различное отношение к самому стремлению заключить союз, и Петр первое время один только относился к этому вопросу серьезно. Затем, когда стремление сделалось обоюдным, одно правительство видело в его осуществлении одну цель, а другое — другую: Франция — союз политический, а Петр — союз родственный; оба желательные лишь для того, кто питал такое желание. Что во Франции отказывались ввести на ложе французского короля дочь, узаконенную поздним и тайным браком; что в России не особенно стремились за скромное вознаграждение надеть на себя ярмо политического рабства, истершееся на плечах покровительствуемых Польши и Швеции, в том нет ничего ни странного, ни оскорбительного. Почвы, созданной судьбой для сближения обоих народов и слияния их интересов, не существовало: она явилась позднее благодаря перевороту, отразившемуся на всей системе европейских группировок.

 

 

КНИГА ВТОРАЯ

БОРЬБА ВНУТРИ ГОСУДАРСТВА. РЕФОРМЫ

 

Глава 1. Новое направление. Конец стрельцов. Петербург

 

I

 

       Мы не могли бы ожидать снисхождения от своих русских читателей, если бы перешли к этой части своего обзора, не коснувшись предварительно вопроса, который, даже помимо исторической критики, остается для России неисчерпаемой темой страстных споров: бросив Россию в объятия европейской цивилизации, не совершил ли Петр насилия над ее историей, не проглядел ли коренных элементов самобытной культуры, пригодной для высшего развития и во всяком случае более соответствующей народному духу, и не пренебрег ли ими?

       То предмет великих прений между славянофилами и западниками.

       Нам кажется возможным отбросить в сторону вопрос о происхождении этническом, в настоящее время уже исчерпанный и преданный забвению вместе со старыми разногласиями. Россия занимает и сохраняет даже против воли физиологически совершенно определенное место в семье индоевропейских народов, а духовно обладает цивилизацией, созданной из тех же материалов, как цивилизация прочих народов. Только известные географические и исторические условия могли придать некоторым из этих источников своеобразный характер, откуда развились нравы и склад мыслей особенный, понятия и привычки различные, в смысле взглядов, например, на собственность, семью, власть государя. Отрешился ли Петр всецело от старины и был ли он вправе так поступить?

       В том-то и заключается спорный вопрос.

       Исследование, предпринятое нами, если не послужит полному разрешению вопроса, то все-таки, надеемся, прольет на него некоторый свет. Прежде всего, обнаружится двойная картина, с одной стороны, указывающая на бессвязность, состояние рудиментарное, зачаточное, разрозненность большинства элементов, сосредоточивших на себе работу Преобразователя; с другой стороны, на постоянство, наоборот, известных черт, отчасти пребывающих неприкосновенными под видом изменения, чисто внешнего, обманчивого, а отчасти ускользающих совершенно от влияния преобразований.

       Отречение от старины не было таким всеобъемлющим, как это принято думать. Во многих отношениях она потеряла свою жизнеспособность задолго до Петра оба устоя, на которые она главным образом опиралась, православие и самодержавие, уже пошатнулись с четверть века тому назад, — первое благодаря внутренним недостаткам организации, зависевшим от происхождения, второе — благодаря преувеличению своего принципа, проистекавшему отчасти из политических соперничеств, от которых царствованию Петра помог освободиться лишь государственный переворот. С восстановлением московской гегемонии на развалинах древних соперничавших независимостей личная власть государя приняла форму восточную с частным правом в своем основании. Исчезла верховная власть с феодальным складом; остался взгляд на личность подданных и на их имущество как на собственность. Не существует никаких прав за пределами этого единственного права, и исключение сделано только для церкви. Нет законного наследия, переходящего от отца к сыну, а только простое распределение имущества, иногда наследственное (вотчина), чаще же пожизненное (поместье), но всегда самовластное: имение жалуется государем в виде вознаграждения за оказанные услуги. Нет или почти нет торговли или промышленности, находящейся в частных руках: торговля и промышленность принадлежат царю подобно всему остальному. Его монополия, почти всеобъемлющая, признает только посредников. Государь закупает оптом и продает в розницу все вплоть до съестных припасов, мяса, фруктов овощей. Прежние независимые князья Рюриковичи, тверские, ярославские, смоленские, черниговские, рязанские, вяземские, ростовские образуют лишь аристократию вокруг общего властелина, имея в своем распоряжении крестьян, обращенных в рабство с 1600 года (за исключением некоторой части крестьян на юге), и вымещая на них свое унижение. Нет других классов, других сословий, общественной жизни. Новгородский торговый союз, содействовавший в древности процветанию города, исчез вместе с остальными следами норманнской организации и культуры. Для борьбы с монгольским могуществом Москва позаимствовала у него же принципы и приемы управления, и, чтобы принудить соседние города признать свое главенство, она довела применение этих принципов и приемов до крайних пределов.

       Следовательно, царь не только повелитель, но в буквальном смысле слова собственник государства и народа; однако власти его и правам, стоявшим так высоко, не хватает точек опоры: под ними пустота, заполненная зыбким прахом рабов. Никакой социальной группировки, никакой иерархии, никакой органической связи между этими разобщенными единицами. Беспорядочное движение в зависимости от воли случая и пробуждения стихийных инстинктов. Глухой рокот диких страстей, грубых вожделений, устремляющихся на ближайшую приманку, перекидывающихся от Петра к Софье и от Софьи к Петру с бессознательностью темных масс. Хаос в настоящем и мрак в будущем.

       Что касается церкви, она перешла из Византии в Киев уже ослабленной и разрушенной, потеряв свою моральную силу в лоне греческого упадка. Дух веры ее был поглощен обрядностью, а сущность религии заключена в условную рамку бесконечных проявлений благочестия. Вскоре разбогатевшая, получившая большое влияние благодаря обширной сети монастырей, покрывших всю страну, она пользовалась своим влиянием лишь наподобие Рима во времена упадка папства, для понижения умственного уровня народа, никогда не трудясь, по примеру Рима, над его духовным или экономическим возвышением. Когда при царе Алексее Михайловиче она задумала проявить самостоятельность в простом вопросе обрядности, сейчас же сказалось ее внутреннее бессилие: она наткнулась на возмущение и схизму. Произошел раскол.

       Петр стал у власти благодаря государственному перевороту; подстрекаемые Софьей стрельцы пытались устроить новый переворот для его низвержения. Таким образом, царь весьма скоро ощутил головокружительное чувство пустоты, на которой зиждилось его всемогущество, и когда, став главой обширного государства, он вздумал применить за пределами его предполагаемые силы, еще до Нарвы, уже под стенами Азова, все рушилось у него под ногами: войска рассеялись в несколько часов, казна опустела в несколько дней, административные учреждения беспомощно прекратили работу.

       Предшественники великого Преобразователя прекрасно сознавали такое положение и пытались найти из него выход. Путем замыслов, в известных отношениях довольно смутных, попыток или стремлений нерешительных, но в иных случаях даже путем решительных действий они начертали программу преобразований, преследовавшую, конечно, цель не полного изменения, но лишь исправления существующего режима, его приспособления к новым требованиям политического учреждения с возрастающим значением и честолюбием.

       Преобразования должны были коснуться реорганизации вооруженных сил и, как условие этого постулата, улучшения финансов, развития экономической производительности страны, поощрения внешней торговли. Была признана необходимость соприкосновения, более непосредственного, с заграницей и обращения к ней за помощью. Имелось в виду начало социальной реформы посредством предоставления самоуправления городскому населению и даже отмены крепостного права. Наконец, при помощи Никона коснулись церкви, а следовательно, и образования, так как церковь одна заботилась о деле просвещения.

       Вернемся теперь к Петру. Что сделал он иного, нового? В сущности, ничего или немного. Он принял уже имевшуюся программу, только немного расширил затронутую ей область: добавил реформу нравов, изменил образ сношений, уже установленных с западным миром; но оставил неприкосновенными основы политического здания, доставшегося ему по наследству, а с социальной точки даже не выполнил планов, составленных или подготовленных его предшественниками. Его творение, на что не обращали достаточного внимания, остается довольно ограниченным в своих общих пределах, несмотря на видимую разносторонность усилий, приложенных его творцом, весьма поверхностную даже в этих пределах. Это главным образом, как сказано нами выше, работа наклейки и оштукатуривания, но не работа заново. Она была начата до него. С ним изменились лишь условия, в каких эта работа должна была впредь продолжаться. Новостью является прежде всего бесконечная война, в течение двадцати лет вдохновлявшая, руководившая и повелевавшая работником, и следствием было, с одной стороны, ускорение хода ранее начатой эволюции, а с другой — нарушение естественного порядка политических и социальных изменений, в нее входящих, ради требований мимолетных, не всегда соответствовавших самым безотлагательным нуждам народной жизни. Затем следовали вкусы, свойства ума, мании и дурные привычки, укоренившиеся у этого работника, гениального, но со странностями, усвоенные благодаря воспитанию, посещениям слободы, общению с Европой, возведенных им в принцип и занимавших в его творении место, не соответствующее их действительному значению. Именно эти-то новшества приняли в глазах его подданных наиболее оскорбительный вид, особенно благодаря личному темпераменту Преобразователя, сообщавшему всем его мероприятиям характер насилия, натиска, порывистости, одинаково оскорблявших и смущавших лиц, которых касались эти мероприятия. Таким образом, мирная эволюция прошлого превратилась в революцию. Поэтому те же стремления и попытки, которые в царствование Федора и Алексея почти не встречали сопротивления, теперь вызывали бунт, вначале почти всеобщий, и Петр, со своей стороны, принужден был прибегать к мерам суровости и принуждению. В зависимости от воли государя реформы обрушивались на его подданных неожиданно, всегда с размаху, без порядка, без видимой между собой связи, словно град или гроза. Раздражаемый войной, увлекаемый ее волной, обольщенный горизонтами, раскрывшимися ему в Германии, Англии и Голландии, Петр не имел возможности систематизировать свои намерения, обдуманно подготовлять их выполнение, обнаруживать терпение при их применении; он вихрем пронесся над своей родиной и своим народом. Он изобретал, творил и наводил ужас.

       Но именно все это вместе взятое — мы совершенно не намерены оспаривать этого — придало движению обновления, создавшему современную Россию, полноту и в особенности быстроту, которую совершенно не могли ему сообщить робкие попытки Федора и Алексея. В несколько лет Петр совершил дело нескольких столетий. Остается лишь проверить, привел ли такой резкий скачок через пространство и время ко благу. Вот другая точка зрения, изучению которой, по нашему мнению, должен предшествовать обзор фактов, говорящих сами за себя, то есть достигнутых результатов.

       Проследить за этими результатами по мере их возникновения в истории великого царствования было бы задачей неблагодарной и привело бы лишь к осознанию хаоса. До известной степени их осуществление происходило в порядке, предопределенном великим стихийным двигателем, нами указанным. Естественным образом война выдвинула в первую очередь реформы военные, а те вызвали меры финансовые, потребовавшие мероприятий экономических. Но в этом порядке нет ничего безусловного. В него трудно было бы включить реорганизацию городского управления, предпринятую в самом начале царствования. При обследовании мы будем придерживаться относительной важности вопросов. Во всяком случае, чтобы освободить поле, довольно обширное и сильно загроможденное, составляющее предмет этого обследования, и в то же время пролить на него яркий свет, мы намерены извлечь из него некоторые черты, игравшие в общей картине дела преобразования роль побочную и вполне второстепенную, но, тем не менее, казавшиеся в глазах общества его сущностью и силой. Общество, естественно одностороннее в своем понимании вещей, впрочем, ошибалось лишь наполовину. Эти черты, малозначительные сами по себе, имеют весьма большую ценность как выразители общего направления. Благодаря им новый режим принял свой облик, и они служат ему видимым символом. Вот почему всего красноречивее говорили они воображению толпы. К числу таких черт принадлежали обрезание бород, казни стрельцов и создание Петербурга.

 

 

II

 

       Вернувшись из первого путешествия по Европе, царь показался своим подданным в одеянии Августа польского, в платье жителя Запада, в каком его еще не видывали. Несколько дней спустя на банкете, устроенном генералом Шейным, он схватил ножницы и стал отрезать бороды присутствующим. Ему подражал его дурак Тургенев. Свидетели такой сцены могли ее счесть за простую фантазию деспота. Петр от природы был почти безбородым: борода у него была редкая и усы жидкие; он много пил на пиру у Шеина и мог выбрать такой способ для проявления своего веселья. Но нет! Через несколько дней работа ножниц уже была санкционирована путем указа, и таким образом шутовское приключение на пирушке между двух стаканов вина возвестило реформу духовную, умственную и экономическую! Мы укажем ниже на ее серьезные элементы. Затем последовало уничтожение стрельцов. Это последствие неожиданное, но, в сущности, естественное, первое последствие воинственных замыслов, неотразимо пленивших воображение молодого царя после свидания его с польско-саксонским другом. Под стенами Азова Петр испытал ценность своих милиционеров, и опыт этот ему доказал, что вооруженная сила, какую он надеялся в них найти, не существовала. Тогда он громко заявил о своем намерении приступить к реформированию войска на европейский лад, в сравнительном превосходстве которого он мог в то же время убедиться, и два своих потешных полка он сделал ядром новой организации. Очевидно, он воспользовался путешествием за границу для изучения этого дела.

       Таким образом старинное войско Московии — стрельцы — было осуждено на уничтожение. Их уже заставляли играть неблагодарную роль. В маневрах, предшествовавших походу на Азов, им всегда приходилось изображать побежденных. После взятия Азова потешные полки отправились в Москву и совершили торжественное вступление в нее. Их встречали ликованием, осыпали наградами, а стрельцы остались в завоеванном городе для починки укреплений.

       Их унижали, над ними издевались, прежде чем их уничтожить. Они подняли бунт. В марте 1698 года, во время пребывания Петра в Англии, они послали из Азова в Москву депутацию с изложением своих сетований. Депутация возвратилась, не получив удовлетворения и принося возбуждающие известия: Петр душой и телом предался чужеземцам, и заключенная в Девичьем монастыре царевна Софья, его сестра, призывала своих прежних сторонников на защиту трона и алтаря против государя, мятежного и нечестивого. По рукам ходили письма бывшей правительницы, верные или подложные — неизвестно; стрельцы привыкли в мирное время сидеть дома, а теперь отряд около двух тысяч человек, отделенный от Азовского гарнизона, был послан в Великие Луки для охраны польской границы. Разлука с товарищами, утомительный переход с одного края государства до другого довели этот отряд до отчаяния. Он первым поднял знамя бунта и двинулся на Москву. Генерал Шеин выступил против него с силами превосходными и пушками, встретился с ним 17 июня поблизости Воскресенского монастыря. Несколько человек было убито, остальные забраны. Шеин приказал повесить нескольких пленных, предварительно подвергнув их пытке, и вопрос казался исчерпанным.

       Но нет! Петр, предупрежденный, торопился с возвращением и немедленно решил воспользоваться обстоятельствами, чтобы нанести окончательный удар. С детства стрельцы вечно становились ему поперек дороги; они умертвили его родственников и друзей; они поддерживали против него власть похитительницы престола; еще теперь, ведя с Шеиным переговоры перед погубившим их сражением, они осмеливались яростно нападать на Лефорта и остальных иноземцев, его окружавших. Довольно! Пора с ними покончить и вырвать из родной земли семя вечного мятежа, затопить в крови кровавые видения, которыми с колыбели окружили Петра эти люди. Его не могли удовлетворить кнут и несколько виселиц. Ему нужен был широкий размах, по собственному мерилу. Розыск, наскоро произведенный и законченный Шеиным и Ромодановским, снова был возобновлен и в размерах, никогда еще не встречавшихся, насколько известно, в истории человечества: четырнадцать застенков были устроены в Преображенском и работали денно и нощно со всей обстановкой геенны обыкновенной и необыкновенной, вплоть до костров, над которыми должны были корчиться тела пытаемых. Один из них был подвергнут пытке семь раз и получил девяносто девять ударов кнутом, хотя довольно пятнадцати, чтобы убить человека. Подполковник Корпаков ножом перерезал себе горло, чтобы положить конец мучениям, но ему удалось только ранить себя, и допрос продолжался. Женщины — жены, сестры или родственницы стрельцов, служанки или приближенные Софьи — также подвергались допросу. Одна из них родила во время пыток. Добивались главным образом сведений относительно участия царевны и ее сестер в подготовлении мятежного движения. Петр убежден был в их виновности, но он хотел доказательств, а допрос их не давал. «Они могут умереть за нас», — наивно пишет одна из царевен, говоря о нескольких служанках, которых ожидали пытки, но на молчание которых она рассчитывала. Один стрелец был поднят на дыбу, получил тридцать ударов кнутом, медленно поджаривался на огне и все-таки не проронил ни слова. Если удавалось вырвать полупризнание или смутное указание, то едва пытаемый успевал перевести дух, как возвращался к своим первоначальным показаниям или снова замыкался в прежнем молчании. И Софья, допрошенная и подвергнутая, как говорят, пытке самим Петром, осталась непоколебимой в своем отрицании. Ее младшая сестра Мария созналась лишь в том, что уведомила бывшую правительницу о скором приближении стрельцов и их желании видеть восстановление ее власти.

       В этом отношении допрос не дал никаких результатов. Текст весьма компрометирующего письма, будто бы посланного Софьей стрельцам, по признанию его издателя, вообще хорошо осведомленного, является просто документом, составленным из отрывков признаний, добытых в застенке, бессвязных и, вероятно, затем опровергнутых. В заключении в Новодевичьем монастыре за царевной был учрежден строгий надзор; отряд в сто человек охранял монастырь. Однако она имела возможность поддерживать сношения с внешним миром, вести ежедневную переписку с двором, остальными царевнами, всеми своими друзьями. Она могла даже продолжать в широких размерах гостеприимство; ей ежедневно отпускалось двором десять стерлядей, две щуки, два бочонка икры, два бочонка сельдей, печенье, ореховое масло, ведро меда, ведро мартовского пива, четыре ведра пива обыкновенного, всевозможные яства и напитки с добавлением в праздничные дни бочонков анисовой водки и бочек водки обыкновенной. Ромодановский разрешил сестрам прибавлять к тому лакомства, постоянная присылка которых, как надо полагать, содействовала обмену тайной перепиской. Что касается приверженцев бывшей правительницы, они всегда имели свободный доступ в монастырь в толпе нищих и нищенок, составлявших в Москве привилегированную касту. В известное время года крупные обители принимали и давали кров ежедневно целым их сотням, причем вдовы стрельцов составляли значительную долю и занимали первое место среди этого бродячего населения, укрывавшего обыкновенно в своей среде недовольных. Движение пропаганды в пользу бывшей правительницы безусловно возникло при содействии этих посредников. Стрельчиха Офимка Кондратьева, вдова после трех стрельцов, между прочим, принимала в том деятельное участие. Но не было обнаружено никакого заговора в буквальном смысле этого слова.

       Розыск ничего не подтвердил, он только раздражил склонность к насилию молодого царя, закалил его бесчувственность. Петр сам присутствовал при допросах и пытках, наслаждался, как утверждали многие, прикосновением к истерзанному телу, видом длительных агоний, страданий и смерти. Мы такого мнения не разделяем; скорее мы приписываем это любопытству человека, жаждавшего ощущений и неукоснительно стремившегося все видеть, до всего касаться самому, причем, конечно, его душа ожесточалась и воображение распалялось среди этой оргии верховного правосудия. По окончании розыска ему потребовались бесчисленные казни, головы, падавшие в кучу под топором палача, леса виселиц, гекатомбы человеческих жизней…

       30 сентября 1698 года первая партия из двухсот осужденных была выслана на место казни. Пятерым отрубили головы по дороге, перед домом царя, в Преображенском, и Петр сам исполнял обязанность палача. Факт этот подтверждается многочисленными свидетелями, признан мнением современников и допускается большинством историков. Сам Лейбниц, так расположенный к русскому государю, возмущается и негодует по этому поводу. И Петр не довольствовался тем, что сам рубил головы, он требовал того же от окружающих. Голицын оказался очень неловким, и его жертвам приходилось долго страдать; Меншиков и Ромодановский проявляли больше искусства. Только иностранцы, Лефорт и Бломберг, — последний полковник Преображенского полка, — отказались от исполнения ужасной обязанности. В Москве, на Красной площади, куда осужденных привозили по двое в санях, с зажженными свечами в руках, их клали рядами по пятидесяти человек вдоль бревна, заменяющего плаху. 11 октября снова 144 казни, 12-го — 205; 13-го — 141; 17-го — 109; 18-го — 65; 19-го — 106. Двести стрельцов были повешены под окнами Софьи, перед Новодевичьим монастырем, и трое из них держали в руках прошения, обращенные к царевне. Сама она отделалась сравнительно дешево: лишенная титула, до сих пор за ней сохранявшегося, заключенная в узкую келью, она превратилась отныне в монахиню Сусанну. Ее сестру Марию постигла та же участь в Успенском монастыре, в теперешней Владимирской губернии, где она, царевна, приняла имя Маргариты. Обе умерли в монастыре, первая в 1704 году, вторая в 1707 году.

       Другие розыски, сопровождавшиеся массовыми казнями, происходили одновременно в Азове и разных местах государства. Это было поголовное истребление. Прекращенные на несколько недель вследствие пребывания Петра в Воронеже с ноября по декабрь, допросы и казни возобновились в самой Москве в январе 1699 года. Тысячами убирали трупы, загромождавшие площади, довольствуясь, впрочем, тем, что их отвозили на соседние поля, где они продолжали гнить на открытом воздухе, а топор палача снова работал. И в ограде, возвышающейся среди Красной площади, зловещего места казней в Москве, обыкновенно предназначенной для палача, но оказавшейся слишком тесной в данном случае, на Лобном месте, каменном помосте, окруженном деревянным забором, — отрубленные головы на пиках и виселицы, отягощенные человеческими телами, оставались до 1727 года.

       Лобное место! Это место, орошенное кровью, имеет особенный характер, странную историю, с которой надо познакомиться, потому что ей объясняется, — не смеем сказать, оправдывается, — и эта кровавая оргия, в которой Петр сам хотел быть участником, и самое это участие, каким оно ни кажется неизвинительным. Происхождение названия точно не известно; по мнению некоторых, оно происходит от латинского корня lobium — место возвышенное, по убеждению других, от русского слова «лоб», «голова», синоним Голгофы. Предание говорит также, что здесь был похоронен Адам, и вот выясняется своеобразное, причудливое смешение понятий и чувств, связанных в народном представлении с этим зловещим возвышением. Это место казней, но в то же время место святое. Помещенное, наподобие иерусалимского «литострота», перед одним из шести ворот, ведущих в Кремль, оно имело значение религиозное и национальное. Здесь сначала ставились мощи и образа, привозимые в Москву; здесь в торжественных случаях и в настоящее время происходит богослужение; отсюда патриарх раздавал благословения богомольцам; отсюда, наконец, читались важные указы и объявлялось народу о перемене царствования. Отсюда в 1550 году царь Грозный приносил всенародное покаяние и умолял о прощении. Лжедмитрий отсюда возвестил манифест о своем восшествии на престол, а через несколько месяцев здесь же был выставлен его труп с маской на лице и волынкой в руках на поругание толпы.

       Таким образом, орудия казни и трупы казненных, вся гнетущая обстановка человеческого возмездия не имела здесь того, что в иных местах составляет предмет отвращения и ужаса; она сопряжена с наиболее торжественными проявлениями общественной жизни. Вследствие этого Петр, появлявшийся тут с топором в руках, не унижал величия своего сана и не совершал гнусного деяния, он лишь продолжал исполнять свою обязанность верховного судьи. При случае всякий мог быть палачом. Когда дело не терпело, по улицам собирали добавочных исполнителей кровавой обязанности, и находилось их сколько угодно. Петр мог сделаться палачом, не переставая быть царем, как он бывал барабанщиком или матросом. Он здесь работал собственноручно, как при оснастке своих кораблей. Никого это не оскорбляло, никем не ставилось ему в упрек. Скорее находили его за то достойным похвалы!

       Это существенные черты в понимании людей и обстоятельств для исторической среды, где часто приходится отказываться от всякого истолкования или вывода заключения по аналогии с примерами европейской истории.

       Петр решил уничтожить стрельцов и сделал все нужное для достижения этой цели. Употребленные средства были ужасны, но наводить ужас давно уже сделалось на родине царя обычным приемом правительства. Стрельцы исчезли. Все захваченные им в Москве погибли или были сосланы в отдаленнейшие места Сибири. Их жены и дети должны были покинуть столицу. Запрещено было давать им работу или милостыню. Они, следовательно, были осуждены на голодную смерть. Самое имя ненавистного войска должно было исчезнуть. Стрельцы провинциальные, смягчившие своей покорностью гнев царя, были разжалованы в простые солдаты. Так что и с этой стороны получилась пустота, и создание новой армии, которая положила бы почин и придала бы европейский отпечаток новому творению Петра, потому что такова его точка отправления, — это создание сделалось не только возможным, но и необходимым в кратчайший срок. Не было больше стрельцов, но не было также и войска. Спустя три месяца Петр заметил, что чересчур поторопился и слишком далеко зашел, и он принужден был возвращать к жизни умерших. В 1700 году в битве под Нарвой принимали участие стрелецкие полки: это стрельцы провинциальные, лишенные по указу от 11 сентября 1698 года своего имени и организации. Указом от 20 января 1699 года им было возвращено и то и другое. В 1702 году Преобразователь сам распорядился сформированием в Дорогобуже четырех московских стрелецких полков по образцу прежних. В 1704 году — новый приказ в том же смысле. То жертвы, принесенные шведской войне. Только в 1705 году, после Астраханского бунта, в котором принимали участие остатки старых недисциплинированных полчищ, решено было о полном и окончательном уничтожении стрельцов. Новые партии осужденных по дороге в Москву, новые казни сотнями на Красной площади завершили дело искоренения.

 

 

III

 

       Перспектива Великой Северной войны принудила Петра покрыть Красную площадь трупами казненных стрельцов; случайности той же войны привели его к Петербургу. Прежде всего, бросив перчатку Швеции, он наметил Лифляндию, Нарву и Ригу. Лифляндия, слишком хорошо защищенная, отбросила его на север, в сторону Ингрии. Он направился туда нехотя, послав сначала Апраксина, превратившего в пустыню легко покоренный край. Лишь спустя продолжительное время и словно двигаясь ощупью, молодой государь заинтересовался этой областью и остановил свое внимание и вожделение на устьях Невы. Густав Адольф уже понял стратегическое значение этого пункта, не представлявшего в глазах его теперешнего преемника никакой цены, и сам пожелал изучить его окрестности. Кроме значения военного и торгового, уже признанного, Петр обнаружил в крае еще неотразимую привлекательность. Он больше не желал удаляться отсюда. Здесь он чувствовал себя вполне дома. Он с волнением ссылался на исторические воспоминания, делавшие из этого уголка русскую землю. Может быть, он находил в этих болотистых лощинах отдаленное сходство с низменностями Голландии? Может быть, в нем заговорил голос наследственных инстинктов? Трудно сказать, что им руководило. Предание, повторяемое Нестором, говорит, что первые норманнские завоеватели страны отсюда пускались в плавания «до самого Рима по морю варягов, — их морю»! И Петр как будто старался восстановить нить девятисотлетней древности, сам эпический, легендарный герой в своей роли основателя города. Народный рассказ изображает его выхватившим алебарду у одного из солдат и вырезавшим ею две полосы дерна, которые он сложил крестообразно со словами: «Здесь должен быть город». Так как не имелось под руками камня для закладки, то его место заступил дерн. Оставив алебарду, Петр берется за лопату и кладет почин земляным работам. В эту минуту появляется орел и парит над царем. Сраженный выстрелом, он падает. Петр поднимает раненую птицу, сажает ее на руку и отправляется в челноке осматривать окрестности. Происходит это 16 мая 1703 года.

       История добавляет, что впоследствии над работами трудились шведские пленники и умирали тут тысячами. Не хватало самых необходимых инструментов. За неимением тачек носили землю в полах одежды! Сначала воздвиглась деревянная крепость на острове, носящем название Яннисаари (Заячий остров): это будущая Петропавловская крепость; затем деревянная церковь и скромный домик, послуживший Петру его первым дворцом. В следующем году поблизости возникла лютеранская кирка, впоследствии перенесенная на левый берег реки, на Литейную, и харчевня, знаменитая остерия «Четырех фрегатов», долгое время служившая городской думой, раньше чем сделаться местом свидания дипломатов. Наконец, к этой группе скромных построек присоединился базар. Сподвижники царя стали селиться вокруг в домиках наподобие его домика. Город был создан.

       Однако до Полтавской битвы Петр не думал еще превращать его в свою новую столицу. Он удовлетворялся постройкой там крепости и устройством гавани. Он еще не чувствовал себя вполне хозяином местностей, прилегающих к этому завоеванному уголку, не имел достаточной уверенности в том, что сможет удержать за собой эти владения, и поэтому не решался сосредоточить здесь свое правительство и перенести сюда свою резиденцию. На этой мысли он остановился окончательно только после великой победы. Его решение, в особенности со стороны иностранных критиков, подверглось ожесточенным нападкам; его судили строго и осудили бесповоротно. Раньше чем высказать собственное мнение по этому поводу, мы напомним в кратком перечне соображения, вызвавшие такой неблагоприятный приговор.

       Говорили, что именно великая победа уменьшила стратегическое значение Петербурга и свела почти к нулю его значение как гавани; превращение же его в столицу всегда было безумием. Сделавшись неоспоримым властелином всего Балтийского побережья, Петр мог не опасаться более нападения шведов со стороны Финского залива: они прежде постарались бы овладеть Ригой или Нарвой. Если затем они и направятся на Петербург, то это будет лишь следствием приобретения этим городом политического значения, приданного ему совершенно напрасно. Против такого значения налицо все данные, потому что, представляя собой превосходный пункт для нападения, город не обладает средствами обороны; здесь невозможно сосредоточить войска, потому что на сорок верст в окружности местность представляет собой бесплодную пустыню. В 1788 году Екатерина II жаловалась, что чувствует себя слишком близко от шведской границы и слишком беззащитной от неожиданного нападения, чуть было не удавшегося Густаву III. Так дело обстояло с военной точки зрения.

       С точки зрения торговой Петербург владел системой водных сообщений, представляющих известную ценность. Но Рига владела другой, гораздо более значительной. На расстоянии, одинаковом от Москвы и Петербурга и значительно меньшем от коммерческих центров Германии, обладая климатом более мягким, гавани Лифляндии, Эстляндии и Курляндии. Рига, Либава и Ревель, являлись после покорения этих областей естественными пунктами сношения России с Западом. Они красноречиво подтверждают это в наши дни, из года в год увеличивая свою торговлю в ущерб Петербургу, торговля которого, искусственным образом развитая и поддерживаемая, клонится к упадку. Впрочем, как гавань Петербург при жизни своего основателя оставался еще в виде предположения или приблизительно так. Морские учреждения Петра перешли из Кроншлота в Кронштадт. Нева до самого устья имела в то время не более восьми футов глубины; корабли, выстроенные в Петербурге, приходилось, по свидетельству Манштейна, переводить в Кронштадт посредством канатных приспособлений, раньше чем приступать к их вооружению. Снаряженные, они не в состоянии были подняться по реке.

       Кронштадтский порт был заперт льдами в течение полугода и обладал той особенностью, что суда могли выходить из него только при восточном ветре. Вода настолько пресная, что дерево гниет там весьма быстро. Кроме того, в соседних лесах не растет дуб; его приходится привозить из-за Казани! Петр быстро сообразил все эти неудобства. Он начал искать и нашел для верфей место, более подходящее, в Рогервике, в Эстляндии, в четырех верстах от Ревеля. Но здесь он наткнулся на трудность защиты рейда от штормов и нападения врагов. Ему казалось, что это неудобство удастся устранить, выдвинув в море два мола, устроенных на кессонах из елового дерева, выложенных внутри камнями. На эту затею ушли леса Лифляндии и Эстонии, и дважды снесенную бурями работу пришлось прекратить. С другой стороны, в Петербурге столица с самого начала стесняла торговый город. Присутствие двора делало жизнь дорогой, удорожая, следовательно, и рабочие руки, что отражалось на ценах предметов вывоза, вообще очень объемистых и требующих больших издержек для своего сохранения. По свидетельству современника, голландского резидента, деревянный домик, много худший, чем убогая лачуга нидерландского крестьянина, стоил в Петербурге от восьмисот до тысячи флоринов в год; в Архангельске купец имел возможность прилично жить на четверть этой суммы. Цены за провоз от Москвы до Архангельска стоили от девяти до десяти копеек за пуд; от Ярославля до Архангельска — от пяти до шести копеек, от Вологды до Архангельска — от трех до четырех копеек; между этими местностями и Петербургом они возрастают до восемнадцати, двадцати, тридцати копеек с пуда. Отсюда сопротивление иностранных купцов, поселившихся в Архангельске, когда им предлагали перебраться в Петербург. Петр принимал к тому, по своему обыкновению, решительные меры, запретив торговлю пенькой, лыком, кожами и хлебом через посредство Архангельска. Запрещение, слегка ослабленное в 1714 году благодаря настояниям Голландских Штатов, оставалось в силе в продолжение всего царствования. В 1718 году был разрешен вывоз пеньки и некоторых других продуктов через Архангельск, но с тем ограничением, что две трети всех экспортируемых товаров должны были идти через Петербург. Так дело обстояло с точки зрения мореходства и торговли.

       Сама столица была стеснена на берегах Невы причинами вышеуказанными и всеми остальными условиями, географическими, этнографическими и климатическими, по сие время создающими из нее противоречие здравому смыслу. «Странная идея для русского, — говорит Кюстин, — создать столицу славян у финнов, против Швеции, сосредоточить администрацию обширнейшей империи на самой отдаленной оконечности этой империи: выражать намерение приблизиться к Европе, удаляясь от Польши и Германии; и заставлять всех окружающих, чиновников, двор, дипломатический корпус жить под небом, самым немилосердным, одного из самых негостеприимных уголков земли, какой себе можно представить. Место болотистое. Нева значит по-фински «грязь». В окрестных лесах водятся одни волки. В 1714 году они съели двух солдат, стоявших на часах у пушечно-литейной мастерской. И теперь взорам по выходе из города представляется пустыня. Перед вами расстилается бесконечная равнина, не видно ни колоколен, ни деревьев, ни скота, никаких признаков жизни человеческой или даже животной. Нет пастбищ, невозможна никакая культура». Овощи, плоды, даже хлеб доставлялись издалека. Край этот служил только посредником между морем и сушей, и вплоть до царствования Екатерины наводнения составляли в столице хроническое явление. 11 сентября 1706 года Петр, вынув из кармана всегда находившийся при нем прибор для измерений, убедился, что вода стоит на двадцать один дюйм выше пола в его домике. Вокруг него плавали мужчины, женщины, дети, уцепившись за обломки строений, снесенных рекой. Он делился впечатлениями с Меншиковым: «Зело было утешно смотреть, что люди по кровлям и деревьям будто во время потопа сидели, не точию мужики, но и бабы». Письмо помечено: «Из парадиза [из рая]». Можно усомниться, чтобы у Петра нашлось много единомышленников, разделявших такое восхищение. Облегченные теперь устройством железных дорог, пути сообщения были во времена великого царствования не только затруднительными, но и опасными. Отправляясь из Москвы в Петербург в апреле 1723 года, Кампредон истратил тысячу двести рублей, потопил восемь лошадей и часть багажа, употребил месяц на переезд и доехал больным. Сам Петр, опередивший дипломата, принужден был сделать верхом часть дороги, переправляясь через реки вплавь.

       И все-таки, несмотря на все эти соображения, вескость которых отрицать невозможно, нам кажется, что Петр был прав. Как не понять, что ему не хотелось оставлять столицу в Москве? В этой среде, открыто враждебной, упорно реакционной даже до сих пор, его дело влачило бы существование ненадежное, вечно подвергаясь опасности, завися от случая, если не при жизни Петра, то после смерти, — от одного из тех народных мятежей, против которых государственная власть, сосредоточившаяся в Кремле, так часто оказывалась бессильной. Нарушив строй прежней жизни Московии, перешагнув через ее границы, Петр логически должен был стремиться перенести в иное место резиденцию своего правительства. Вид и характер его нового создания, кроме того, вполне соответствуют требованиям похода и сражения; это был клин, острием направленный на Запад; место вождя и его штаб-квартира намечены были во главе колонны. Установив это положение и признав принцип необходимости перемещения столицы на западную оконечность вновь приобретенных владений империи, мы увидим, что Ингрия действительно представляла для этой цели преимущества, по нашему мнению, сглаживающие все вышеуказанные неудобства. В те времена здесь была девственная земля, с редким населением финского племени, без связи, без исторической сплоченности, вследствие этого покорным и легко поддающимся ассимиляции. Везде в иных местах, по побережью Балтийского моря, в Эстляндии, Карелии, Курляндии, после изгнания шведов оставались немцы, пустившие прочные корни, черпавшие в соседстве германской культуры непреодолимую силу сопротивления. После двух веков русского владычества Рига до сих пор остается городом немецким. В Петербурге Россия сделалась европейской и космополитической, но город чисто русским, а финский элемент окрестностей в счет не идет.

       В этом отношении Петр руководился, без сомнения, если не ясным и обдуманным сознанием, то могучим и верным инстинктом, подтверждающим его гений. Конечно, можно допустить, что, по обыкновению, он дал здесь отчасти волю своей фантазии, с ребяческим легкомыслием вздумав, например, подражать Амстердаму. Также приходится сознаться, что он нарушил чувство меры в выполнении своего намерения. Двести тысяч рабочих, говорят, нашли смерть, трудясь над созданием нового города, а вельможи разорялись, строя там дворцы, вскоре делавшиеся необитаемыми. Но пропасть была вырыта между осужденным на погибель прошлым и будущим, к которому стремился Преобразователь, и насильно сосредоточенная в этом новом центре народная жизнь получила сначала поверхностный, а затем усваиваемый ею все глубже и глубже отпечаток западный, европейский, какой стремился ей придать Петр. Москва до сих пор сохраняет внешность благочестивую, почти монашескую. На всех перекрестках взорам прохожих представляются церкви. Торопящийся по делам народ постоянно крестится и преклоняется перед святынями, всюду побуждающими его к проявлению набожности. Петербург принял и сохранил вид мирской, совершенно иной. В Москве была запрещена светская музыка на гуляньях. В Петербурге Петр мог ежедневно заставлять немецких музыкантов играть перед балконом своей «остерии». В середине столетия в Петербург уже появились французский театр и итальянская опера, Шлёцер замечает, что богослужение там происходит на четырнадцати языках. Россия, современная, просвещенная сравнительно эмансипированная умственно и сравнительно либеральная, могла возникнуть и развиться только здесь.

       И Петр мог, в общем, совершить это перемещение без особого насилия над историческими заветами своей родины. Столица в России была кочевой издревле. Она переходила из Новгорода в Киев, из Киева во Владимир, из Владимира в Москву. Подобное странное явление обусловливалось обширностью страны и отсутствием сплоченности народной жизни. В продолжение вековой эволюции старой Руси силы, разрозненные, рассеянные, неустойчивые, перемещали свой центр тяжести. Создание Петербурга является, таким образом, только решением задачи динамики. Борьба со Швецией, завоевание Балтийского побережья и еще более важное завоевание места среди европейского мира естественным образом направили поток народной жизни со всей его мощью к месту основания нового города. Петр захотел навеки упрочить такое стремление. И нам кажется, что он был прав.

 

 

Глава 2. Реформа моральная. Приобщение умственное

 

I

 

       Славянофильские писатели охотно рисуют теперь нравы Древней Руси светлыми пленительными красками, ярко выступающими на темном фоне современной жизни западных народов. Это одно из последних прибежищ тезиса, не устоявшего ни на одном из остальных полей брани. Вообще довольно затруднительно изобретать все элементы самобытной культуры, какими должна была обладать в области просвещения, науки, искусства Московия XVI и XVII веков, чтобы соответствовать идеалу, составленному ее почитателями. Она не умела читать! Но ей принадлежит торжество в нравственности. Избегнув тройной испорченности Средневековья, эпохи Возрождения и современности, она оставалась чистой. Она была святой. Посмотрим.

       Прежде всего кажется странным, каким образом никто из свидетелей и даже участников этой идиллии не сознавал ее прелести. Свидетельства иностранцев, Олеария, Маржерета, Флетчера, могут показаться сомнительными, но что думать о показаниях записок современника Желябужского, о которых мы уже упоминали и где текущая хроника ограничивается перечнем уголовного судопроизводства?

       В ноябре 1699 года князь Федор Хотетовский наказан кнутом на одной из торговых площадей Москвы за продажу одного и того же поместья нескольким покупателям. В декабре двое владимирских судей, Димитрий Дивов и Яков Колычев, наказаны плетьми за подлог. Колычев был подкуплен двадцатью рублями и бочонком водки. В том же году некий дворянин Зубов преследуется как грабитель по большим дорогам. Воевода царицынский Иван Бартенев берет взятки и похищает замужних женщин и молодых девушек, превращая их в своих наложниц. Князь Иван Шайдаков уличен в разбое и убийствах.

       Вооруженный грабеж настолько вкоренился в нравы того времени, что сам Петр, приложивший к его уничтожению всю свою энергию, оказался бессильным. В 1710 году еще приходилось посылать дозор для охраны непосредственных окрестностей столицы. В 1719 году судебная коллегия была уведомлена о присутствии в Новгородском и Можайском уездах шаек от ста до двухсот хорошо вооруженных разбойников. Саксонский резидент Лефорт писал в 1723 году: «Шайка из девяти тысяч разбойников, с атаманом, отставным полковником, забрала в голову сжечь адмиралтейство и другие учреждения Петербурга и избить иностранцев. Из них тридцать шесть были захвачены, посажены на кол и повешены за бок... Мы накануне какой-нибудь неприятной катастрофы; нищета увеличивается с каждым днем; улицы полны родителей, стремящихся продать своих детей. Приказано не подавать ничего нищим; куда же им деваться, как не идти грабить по большим дорогам».

       Эти разбойники, вооруженные против иностранцев, подлинные представители Древней Руси, и трудно видеть в них что-либо идиллическое. Отличительные, характерные черты прошлого, свойственные им, тоже не блещут привлекательностью. Дикость и грубость. Немец, воспитатель царевича Алексея, Нейгебауер в 1702 году отставлен от должности, потому что осмелился найти неприличным поведение своего воспитанника, выгружавшего содержимое своей тарелки в блюда, предназначенные для остальных гостей. Между Нейгебауером, воспитанником Лейпцигского университета, и русскими, находившимися при царевиче, происходили постоянные столкновения, доходившие чуть не до драки. Свидетель, доктор Клюм, сидевший за обедом, рассказывает следующую сцену: «Во время стола, как принесли на стол жаркие куры, которые тот иноземец, разрушив, положил на блюде, и государь царевич изволил взять от той ествы, сперва одну куречью ножку и покушать несколько, положил на тарелку и хотел взять еще иную часть. И Алексей Иванович Нарышкин говорит, чтоб он, царевич, те части, которые кушал, для очистки тарелки положил на то ж блюдо. О сем услыша, Мартын говорил, что царевич лучше, нежели он, в том знает, понеже необыкновенно объеденные кости на блюдо класть, а мечут собакам. Потом царевич изволил нечто молвить Алексею Ивановичу тайно на ухо, а Алексей Иванович, измешкав немного, тоже молвил тайно на ухо учителю Микифору (Вяземскому). Мартын (Нейгебауер) говорил: «Непристойно за столом друг другу на ухо говорить при иных людях»... После того началась у Мартына с Микифором брань, и Мартын бросил пред царевичем нож и вилку и хватился за шпагу, крича: «Ничего вы не знаете, и у вас все варвары! Собаки вы! Гунеефоты!»

       Царь указал: отказать Нейгебауеру от службы за то, что писался самовольно гофмейстером и ближних людей называл варварами и бранил всякою жестокою бранью.

       Никакой общественности в народной среде, находящейся под гнетом византийского аскетизма и считающей науку за ересь, искусство — за неприличие, музыку, пение, танцы — за согрешение против Господа. Любовь, даже благословенная церковью, кажется соблазном. Проникнувшись духом «Домостроя», Посошков советует новобрачным проводить первые две ночи в молитве: первую — чтобы отогнать злого духа; вторую — чтобы почтить патриархов. В кругах аристократических женщины прозябают за запертыми дверями теремов; мужчины развлекаются в мужском обществе бедных дворян, то обласканных, то избитых палкой, забавляются с дураками, шутовские выходки которых по преимуществу отличаются непристойным характером; С бохарами, или сказочниками, рассказчиками бессмысленных сказаний; с домрачеями — игроками на домре, подобие гитары, и певцами божественных псалмопений; реже со скоморохами, потому что на них уже косо глядят, их даже преследуют; а власть светская протягивает руку власти духовной для искоренения мирских удовольствий. Настоящим развлечением как боярина, так и крестьянина является пьянство. Всякие сборища сопровождаются пьянством, заканчиваются шумными, часто кровопролитными драками.

       Вверху, как и внизу социальной лестницы полное отсутствие всякого духовного идеала, всякого чувства самоуважения, чести, долга. «Люди свободные, — утверждает Корб, — не дорожат своей свободой, легко делаясь рабами. Ремесло доносчика, — говорит он, — также практикуется во всех сословиях. Всюду праздность, нерадивость и подлость». Посланный в 1705 году в Астрахань для усмирения бунта, грозящего затронуть, распространяясь, и погубить живые силы народа, лучший из русских генералов, имевшихся в распоряжении Петра, Шереметев, остановился по пути в Казани и думал только об одном: вернуться в Москву, чтобы провести там зиму и праздник пасхи.

       Он решился двинуться дальше только под давлением угрозы. Честь, долг, самолюбие, мужество — новые понятия. Которые Петру приходится насаждать среди своих подданных. Этим он хвалился. Ему приходилось употреблять много усилий, чтобы искоренить из их ума и сердца унизительное нравоучение народной пословицы: «Бежок хоть не честен, да здоров». Конечно, для достижения своей цели, насколько ему удалось ее достигнуть, недостаточно было одних приемов устрашения и быстрого возмездия, вроде приказания повесить под стенами Нотебурга целую партию беглецов. Петру удалось разбудить известные нравственные задатки, таившиеся в этих темных, опустившихся людях: страстную любовь к родному очагу, выносливость, безграничное долготерпение, беспредельную самоотверженность. Но этим все и ограничивается. Остальное — дело его рук.

       Дело это нельзя назвать безупречным. На нем отразились все недостатки, все недочеты его руководителя. Начав с бритья бород и реформы одежды. Преобразователь, конечно, взялся не за самое спешное и важное. Русское платье конца XVII века безусловно не обладало ни красотой, ни удобством. Однако его отличительные черты: ширина и большое количество надеваемых друг на друга одежд — имели свое оправдание в климате. На вышитую рубашку и шаровары, заправленные в сапоги, русский дворянин надевал сначала жупан, или жилет, из цветного шелка, затем кафтан в талию, доходивший до колен и заканчивавшийся наверху прямым воротником, бархатным, атласным или парчовым. Рукава, длинные и широкие, застегивались на запястьях пуговицами из камней, более или менее драгоценных.

       То была домашняя одежда. Для выхода полагался еще пояс из персидской материи, затем сверх кафтана еще ферязь, длинная и широкая одежда из бархата, свободная и без воротника, застегнутая спереди сверху донизу, и всегда с длинными и широкими рукавами. Поверх ферязи надевался летом опашень, или охабень, — широкий плащ из драгоценной материи, доходящий до земли, с длинными рукавами и квадратным воротником; осенью — однорядка, одежда более теплая, из шерстяной или суконной материи; зимой — шуба, опушенная мехом. Окладистая борода была природным украшением такого наряда, драгоценным с климатической точки зрения. Что касается точки зрения эстетической, то, по-видимому, разногласий о том быть не может. Во все времена и подо всеми широтами мода стремилась избавиться от излишних одежд, а между тем петербургские кучера до сих пор прибавляют себе толщины подушками, что кажется желанным добавлением к их специальной красоте.

       Подобно большинству реформ, связанных с именем Петра, та, о которой здесь идет речь, имеет примеры в историческом прошлом, проистекая из общей эволюции, направлявшей со времен Бориса Годунова Россию с Востока на Запад. При царе Алексее Михайловиче Аввакум отказался благословить сына боярина Шереметева, потому что тот явился к нему в блудоносном образе, то есть с выбритым подбородком, а патриарх Иоаким прибегал к громам отлучения от церкви, чтобы приостановить движение. К этому вопросу, по-видимому, примешивалась религиозная подкладка: в православной иконографии Бог Отец и Бог Сын изображаются с бородами и в длинных одеяниях, а по народному верованию, поддерживаемому учением духовенства, человек, сотворенный по подобию Божьему, совершает святотатство, посягая на это священное сходство. Светской власти приходилось считаться с такими взглядами и идти на компромисс: указ Алексея Михайловича подтверждает требования патриарха относительно бороды; но в 1681 году царь Федор Алексеевич предписывает мужскому придворному штату и приказным ношение укороченного платья.

       Теперь подобные распри могут показаться смешными; однако не мешает вспомнить, что ношение бороды, введенное Франциском I, отрастившим себе бороду вследствие шрама на лице, послужило даже во Франции предметом ожесточенных споров.

       Петр разрешил вопрос со своей обычной прямолинейностью: долой бороду, и пусть все носят европейское платье, французское или венгерское. Указ был издан 29 августа 1699 года. Образцы установленного платья были расклеены по улицам. Бедным людям давалась временная отсрочка для донашивания старой одежды, но с 1705 года все были обязаны носить новое платье под страхом штрафа или даже более сурового наказания.

       Так резко введенная реформа должна была наткнуться на упорное сопротивление, в особенности со стороны низших классов. Бояре по большей части подчинились довольно легко: они привыкли одеваться по-польски во времена Лжедмитрия, а одежда по французской моде прельщала их своим изяществом. В марте 1703 года Витворт не видел уже ни одного знатного русского, одетого по-старинному. Но простонародье уперлось и было отчасти право. Под этим градусом широты короткие брюки и открытые чулки являлись безрассудством. Старинная русская одежда, говорили, была одеждой лентяев. Но самый климат способствовал развитию лени у людей Севера, принуждая их к невольному безделью в длинные зимы. Сбрасывая длинную шубу; конечно, они становились более подвижными, но с риском отморозить себе руки и ноги. Петр сам умер от простуды.

       Принужденный расстаться со своей длинной бородой, согревавшей ему щеки в тридцатиградусный мороз, бедный мужик завещал ее положить с собой в гроб, чтобы он мог после смерти в благообразном виде предстать перед святителем Николаем. Подобно многим из народных предрассудков, и этот проистекал из совершенно обоснованного инстинкта пользы.

       Петр об этом не заботился. В 1704 году, производя в Москве обзор штата своих крупных и мелких чиновников, он велел наказать плетьми Ивана Наумова, отказавшегося обрить бороду. В 1706 году губернатор астраханский приставил к церковным дверям солдат, чтобы они не пропускали мятежных бород и беспощадно их вырывали. В то же время царь решил укоротить женские одежды, и если юбка превышала установленную длину, ее всенародно обрезали, нисколько не щадя стыдливости. Борода составляла для Петра предмет особой, отчасти личной ненависти. Она олицетворяла в его глазах все привычки, заветы, предрассудки, предназначенные им к искоренению. В упреках, с какими он обрушивался на несчастного Алексея, в манифесте, выпущенном в 1718 году против этого мятежного сына, выражение «длинные бороды» повторяется несколько раз, обозначая собой всю реакционную партию, которую манифест клеймит ядовитой бранью: «Все допускается этими людьми с развратными нравами, quorum Deus venter est». Петр прибегал к латинским цитатам немного наугад. Если в течение своего царствования он доходил до разрешения сохранять волосатое украшение за уплату известного налога, то лишь благодаря финансовым затруднениям, заставлявшим его повсюду искать денежные источники. Раскольникам приходилось уплачивать в год до ста рублей за такое право, нося на виду выдававшуюся при взносе денег бляху с надписью «Борода — лишняя тягота».

       И вот русский человек был выбрит и переодет на европейский лад. Преобразователь поспешил еще всунуть ему в рот трубку. До приезда за границу в 1697 году он уже разрешил продажу табака, до сих пор запрещенную в России, не особенно беспокоясь о народных предрассудках, оскорбленных такой мерой. Во время своего пребывания в Англии царь, как известно, заключил с маркизом Комартеном договор относительно монополии на эту торговлю. Петр сам курил; все должны курить. Надо сознаться, что все это было неоригинально, а пожалуй, и нездорово. Таким образом началась просветительная деятельности великого человека в области моральной. Впоследствии Петр принес много пользы, но начало было, бесспорно, неудачное.

       20 декабря 1699 года издан был указ, оповещавший об изменении календаря. Русский календарь придерживался византийского образца; новый год начинался 1 сентября — предполагаемый день сотворения миря за 5508 лет до Рождества Христова. Впредь он должен был начинаться по-европейски, с 1 января. Всем приказано было присутствовать в этот день на богослужении в церквах и по выходе обмениваться общепринятыми поздравлениями и пожеланиями. Преобразователь охотно пошел бы еще дальше, приняв григорианский календарь, но так как последний римского и папского происхождения, то он встретил в то время сопротивление даже в Англии, где был введен только с 1752 года. Но и в таком виде реформа вызывала сильное неудовольствие: «Разве Бог мог сотворить мир зимою?..» Но Петр не обращал на это никакого внимания и был вполне прав; на этот раз он вступил на верный путь. И с него больше не сбился. В новом, 1700 году издан был указ об учреждении в Москве первых аптек, в числе восьми; другим указом воспрещалось под страхом кнута или ссылки ношение ножей, слишком часто игравших зловещую роль в ссорах, ежедневно происходивших на улицах Москвы. В следующем году либеральный дух нового царствования выразился рядом приказов, возбранявших падать на колени при появлении государя и обнажать голову зимой при проходе мимо дворца. Наконец, в 1702 году наступил черед великой реформы семейной жизни; двери терема раскрылись, сделаны были попытки внести в брак более прочные нравственные гарантии. Петр простирал над русской семьей руку покровительственную и милосердную. В 1704 году он обрушился на ужасную черту нравов: постоянно практиковавшееся уничтожение детей уродливых и внебрачных. Он обратил внимание на судьбу несчастных подкидышей и в 1715 году принял решительные меры для разрешения этой печальной задачи, приказав учредить «госпитали для зазорных младенцев» во всех больших городах империи по примеру преосвященного Иова, митрополита новгородского, «учинившего такое благотщательное и душеспасительное осмотрение».

       Все это было прекрасно, но еще слишком отрывочно, неполно. Для придания всему гармонической связи Преобразователю необходимо было больше досуга. Война все еще поглощала его и отвлекала его мысли. Он вывел женщину из терема; прекрасно, но куда же ей деваться? Он предполагал, что она вступит «в свет», как женщины Франции и Англии; но светской жизни не существовало. До 1718 года Петру некогда было подумать об этом затруднении; наконец мир дал ему несколько свободных минут, и он разрешил вопрос по-своему путем указа. Под названием ассамблей предписывалось поочередно устраивать собрания в некоторых частных домах и точным регламентом устанавливались одежда, времяпрепровождение и мельчайшие подробности. Петр, не следует забывать, побывал во Франции и, очевидно, вдохновлялся и руководился воспоминаниями, оставшимися от французских гостиных, но с добавлениями собственного изобретения. Ассамблеи происходили с четырех часов пополудни до десяти часов вечера. Под страхом штрафа воспрещалось хозяевам встречать гостей или их провожать. Они должны были довольствоваться оказанием гостеприимства, более или менее роскошного: приготовить освещение, напитки, игры. Вообще приглашения не бывали личными: составлялся общий список приглашенных и в день каждого собрания издавался петербургским полицеймейстером или московским комендантом. Возбранялись азартные игры; специальный указ от 28 июня 1718 года воспрещал карты и кости под страхом кнута. Отдельная комната предназначалась для игроков в шахматы, она же должна была служить курительной комнатой, но в действительности курили повсюду, чему сам Петр подавал примеры; кожаные кисеты, наполненные табаком, лежали на всех столах; голландские купцы с трубкой в зубах разгуливали среди щеголей, одетых по последней парижской моде. Танцы занимали первое место среди развлечений на ассамблеях, и так как подданные Петра не умели танцевать, то он сам принялся за обучение их этому искусству. Берхгольц рисует его образцовым учителем: он проделывал «па» во главе шеренги кавалеров, и те должны были в точности повторять каждое его движение. Это немного напоминало плац-парад, но подобное сходство могло только нравиться государю. Характерная статья регламента указывает место в прихожих для челяди, весьма многочисленной во всех русских домах, воспрещая ей доступ в гостиные. Помимо этого полное равенство: каждый гость имел право пригласить танцевать саму государыню.

       Подобно всем нововведениям Петра, вначале и это новшество наткнулось на сильное сопротивление, в особенности в Москве. В 1722 году Петр прибыл туда для празднования Ништадтского мира. Специальным указом была назначена ассамблея, на которую было приказано явиться всем дамам «старше десяти лет», под угрозой «жестокого наказания». И все-таки собралось всего семьдесят. В Петербурге в течение трех лет, по-видимому, удалось привить этот обычай. Нам предстоит теперь взвесить его значение. Петр преследовал три главные цели: приобщение русской женщины к совместной общественной жизни, по примеру западных стран, приучение высших классов русского общества к формам обхождения, распространенным в этих странах, наконец, слияние классов и их смешение с иностранными элементами. Последняя цель, пожалуй, самая важная в его глазах, не была достигнута, по свидетельству всех современников. Русские дамы упорно стремились выбирать своими кавалерами только соотечественников и повиновались в этом отношении лишь общему лозунгу. Для достижения двух остальных целей Петру не хватало необходимых качеств, требовавшихся взятой им на себя ролью: ему самому следовало бы быть более светским человеком, менее матросом и плотником. Все подражали его манерам, как его пируэтам, а манеры его не отличались ни особой вежливостью, ни обходительностью, со светской точки зрения. В промежутках между танцами танцующим не о чем было разговаривать друг с другом, они расходились в разные стороны, и водворялось упорное молчание. Чтобы лед растаял, государь не придумал ничего лучшего, как танец с фигурами, заставлявшими дам «подставлять губы для поцелуев своим кавалерам». Вообще этим дамам было нелегко добиться сходства со своими парижскими соперницами; правда, они появлялись на ассамблеях в платьях с обручами, но чернили себе зубы!

       В Петербурге, как в Париже, двор был призван давать тон обществу, но тон, царивший среди приближенных Петра и Екатерины, нисколько не напоминал Версаль. На банкете, устроенном в царском дворце по случаю крестин сына Екатерины, за столом мужчин карлица, а за дамским столом — карлик вылезли совершенно голыми из огромного пирога, красовавшегося посередине стола. 24 ноября 1724 года, в день именин государыни, во время обеда их величеств в Сенате, в многочисленном обществе, среди которого находились герцогиня Мекленбургская и царица Прасковья, один из сенаторов взобрался на стол и прошелся от одного конца до другого, в буквальном смысле ступая по блюдам. На всех придворных празднествах важная роль принадлежала шести гвардейским гренадерам, вносившим ушат с хлебной водкой, сильно сдобренной перцем; деревянной ложкой Петр оделял содержимым всех присутствующих, в том числе и женщин. Мы читаем в депеше Кампредона от 8 декабря 1721 года: «Последнее празднество в честь именин царицы было великолепно по местным нравам: дамы пили очень много».

       Впрочем, у Петра, как известно, не было двора в собственном смысле этого слова. Одним из его первых мероприятий было ассигнование на общие нужды государства средств, предназначавшихся раньше на содержание государя и его дома. Различные службы, составлявшие часть этого дома, были вследствие этого уничтожены вместе с целым штатом придворных чинов и служителей. Ничего не осталось от трех тысяч выездных лошадей, сорока тысяч упряжных лошадей, стоявших на конюшнях его предшественников, от трехсот поваров и поваренков, готовивших ежедневно по три тысячи кушаний на кухне. Только под конец царствования было создано несколько новых придворных должностей на европейский лад, но заместители их несли свою обязанность всего несколько раз в год, в торжественные дни. В обыкновенные праздники, возвращаясь из церкви обедать, Петр шел в сопровождении своих министров и толпы офицеров; но у него стол был накрыт всего на шестнадцать приборов. Все старались опередить друг друга, чтобы занять место за столом, а Петр просто говорил запоздавшим: «Ступайте утешьте жен, пообедав с ними». Известно также, что во дворце никогда не бывало больших приемов, даже когда у Петра появился наконец настоящий дворец. В последнее время почтамт заменил для этого назначения дворец Меншикова, и когда царь собирался там со своим обществом, то получался вид самого низкоразрядного кабака.

       Берхгольц заставляет нас присутствовать на банкете, данном там в мае 1721 года по случаю спуска корабля. К половине обеда женщины были пьяны настолько же, как мужчины. К вину была подмешана водка. Старый адмирал Апраксин заливался слезами; князь Меншиков скатился под стол; его жена и сестра старались привести его в чувство. Потом разгорелись споры, раздались пощечины, пришлось разнимать генерала, подравшегося с поручиком. Добавим, что в течение этих оргий, продолжавшихся по шести часов и более, все выходы были накрепко заперты, и легко угадать неопрятные последствия такой меры. Полнейшее презрение, выказываемое Петром к вопросам благопристойности и благоприличия, таким образом, получало всенародное подтверждение. В январе 1723 года издан был приказ о трауре при дворе по случаю смерти регента. На первой ассамблее большинство дам появилось в цветных платьях. Оправдались тем, что других у них не было. Петр отправил их по домам, но сейчас вслед за этим, осушив несколько стаканов водки, сам подал сигнал к танцам.

       Летом собрания и банкеты переносились в Летний сад и имели вид шумных ярмарок. Запах хлебного вина доносился до соседних улиц. Громкий смех пьяных, крики женщин, которых силой заставляли осушать положенное количество спиртных напитков, шутовское пение шутейших кардиналов забавляли тысячи зрителей. Танцевали на чистом воздухе, в открытой галерее на берегу Невы. В летних резиденциях в окрестностях Москвы или Петербурга государь и его приближенные давали еще более свободы грубости своих привычек и склонностей. Прочтем следующий рассказ о путешествии в Петергоф, в котором принимал участие дипломатический корпус, в мае 1705 года:

       «9-го царь отправился в Кроншлот, куда мы последовали за ним в галере; но вдруг поднявшаяся буря заставила нас провести два дня и три ночи на этом открытом судне, без огня, без постелей и без провизии. Прибыв наконец в Петербург, мы угостились там по обыкновению, потому что нас заставляли пить столько токайского вина за обедом, что когда настала пора расходиться, мы едва были в состоянии держаться на ногах. Это не помешало царице поднести еще каждому из нас по стакану водки, приблизительно с кружку вместительностью, которую нам пришлось выпить. Это окончательно помутило наши рассудки, и мы предались сну, кто в саду, кто в лесу, кто, наконец, где попало на земле. В четыре часа пополудни нас разбудили и привели во дворец, где царь раздал каждому по топору с приказанием следовать за собой. Он привел нас в лес и пометил вдоль моря аллею шагов в сто, где следовало срубить деревья. Он первый принялся за работу, и хотя мы не привыкли к такому тяжелому труду, однако часа через три справились со своей задачей всемером, сколько нас было, за исключением его величества. Винные пары за это время уже успели в значительной степени улетучиться, и с нами не произошло никакого случая, только одного посла, работавшего со слишком большим усердием, задело при падении дерево и слегка ранило. Царь нас поблагодарил за исполненную нами работу, а вечером нас угостили по обыкновению и поднесли еще такую обильную порцию пития, что мы повалились совершенно без чувств. Мы не проспали и полутора часов, когда около полуночи пришел нас разбудить один из любимцев царя, чтобы отвести насильно к князю Черкасскому, спавшему с женой. Нам пришлось до четырех часов утра провести у их постели и все время пить вино и водку, так что под конец мы не знали, как добраться до дому. В восемь часов нас пригласили завтракать во дворец; но вместо кофе или чая, на который мы рассчитывали, нам подали по большому стакану водки, после чего отправили подышать свежим воздухом на высокий холм, у подножия которого мы нашли крестьянина с восемью несчастными клячами, без седел и стремян, стоившими все вместе не больше четырех талеров. Всякий сел на своего коня, и в таком комичном виде мы проехались перед их высочествами царевнами, любовавшимися в окно».

       Заметим, кроме того, что подобное дикое времяпрепровождение сочеталось с развращенностью и цинизмом нравов, чему Петр также первый подавал пример. Готовясь жениться на дочери государя, герцог Голштинский показывался повсюду в Петербурге с общепризнанной своей любовницей, мужу которой покровительствовал, не получая замечания от своего будущего тестя.

       Во многих отношениях Петр в действительности добился только наслоения одной развращенности на другую. Тезис славянофилов здесь отчасти находит себе оправдание. Также относительно внешности он достиг лишь эффекта переряживания, удовлетворявшего его страсти к маскарадам: одетые по французской моде русские оставались почти такими же дикарями, какими были раньше, сделавшись еще вдобавок смешными. В 1729 году французский монах-капуцин, поселившийся в Москве, так передавал свои впечатления по этому поводу: «Мы начинает понемногу узнавать дух русского народа. Говорят, что за двадцать лет его царское величество произвел среди русских большие перемены; так как ум у них восприимчивый, то действительно можно бы еще сделать их похожими на людей, но благодаря упорству большинство предпочитает оставаться скотами, чем принять образ человеческий. Кроме того, они недоверчиво относятся к иностранцам, плутоваты и вороваты в высшей степени. Правда, наказания ужасны, но этим их не устрашишь. Они способны убить человека за несколько грошей, что делает опасным позднее хождение по улицам».

       Перемена была главным образом внешняя. При каждом более сильном порыве духа или тела, под влиянием вина или гнева, маска спадала. В день торжества въезда Петра в Москву после Персидского похода (в декабре 1722-го) князь Григорий Долгорукий, сенатор и дипломат, и князь-кесарь Иван Ромодановский вцепились друг другу в волосы в присутствии многочисленного общества и дрались на кулачках с добрых полчаса, и никому не приходило в голову их разнять. Иностранцев окружали почетом, за ними ухаживали в присутствии государя; но как только он поворачивался спиной, с них срывали парики. Герцогу Голштинскому стоило немалых усилий защитить свою прическу. Понятия о чести, честности, долге, настойчиво, энергично проповедуемые Петром и в том его величайшая заслуга перед историей, с трудом проникали в глубь сознаний, скользя по неподатливым душам, как плохо прилаженная одежда. Сам Татищев, отозванный с Урала, где Демидов обвинял его во взяточничестве, в свою защиту выставлял довод нравственного мировоззрения, совершенно не похожего на европейское: «Я беру, но этим ни перед Богом, ни перед вашим величеством не погрешаю. Почему упрекать судью, если получил благодарность, когда дела решал честно и как следует? Вооружаться против такой благодарности вредно, потому что тогда в судьях уничтожается побуждение посвящать делам время сверх узаконенного и произойдет медленность, тяжкая для судящихся». В 1715 году было возбуждено громаднейшее дело о злоупотреблениях, обнаруженных в поставках в армию, и подсудимых звали: Меншиков, адмирал Апраксин, петербургский вице-губернатор Корсаков, генерал-адмирал Кикин, первый комиссар адмиралтейства Сенявин, генерал-фельдцейхмейстер Брюс, сенаторы Волконский и Лопухин!

       Неутомимому работнику Петру не удавалось также победить вполне у своих подданных укоренившихся привычек лени, бездеятельности, физической и духовной.

       Здоровые люди тысячами бродили по улицам, предпочитая выпрашивать милостыню, чем работать. Некоторые, надев на ноги кандалы, выдавали себя за арестантов, посланных по улицам (по обычаю, действительно практиковавшемуся в те времена) за сбором подаяний от народных щедрот. Беззаботная праздность, мать ужасной бедности, продолжала царить в деревнях. «Когда крестьянин спит, — говорит Посошков, — надо его дому загореться, чтобы заставить его проснуться; но он не потрудится встать, чтобы потушить дом своего соседа». Пожары, уничтожавшие целые деревни, были очень часты, и легка работа шаек разбойников, грабивших то, что пощадил огонь; а жители не догадывались соединиться, чтобы дать отпор злодеям. Последние являлись в избу, «подогревали» мужика и его бабу, чтобы выпытать у них, где спрятаны деньги, грабили, нагружали на повозки и спокойно увозили все имущество; соседи равнодушно на это смотрели и не двигались с места. Чтобы избежать воинской повинности, молодые люди укрывались в монастыри; другие поступали в школы, основанные Петром, и ухитрялись там ничему не учиться.

       И все-таки великий духовный переворот совершился, Петр посеял в родную почву семена наудачу, пожалуй, неправильно и отчасти руководясь личной фантазией, но они взошли и принесли плод. Сверх того, он дал своему народу пример жизни, где прискорбные пороки — результаты наследственных недостатков — сочетались с самыми доблестными, благородными добродетелями; и история показала с тех пор, какая чаша весов перетянула. Стомиллионный народ развернул перед взорами старого европейского мира, удивленного, вскоре встревоженного, силу, элементы которой, бесспорно, не исключительно материальные. Эту силу современная Россия почерпнула из души своего героя. Ему обязана она также своими умственными успехами, хотя учебные заведения великого царствования небезосновательно считаются не вполне удовлетворительными.

 

 

II

 

       Славянофилы имеют особое представление, и представление преувеличенное, о просвещении, каким обладала Россия до Петра Великого. По их утверждению, Преобразователь даже в этом отношении скорее отодвинул свою Родину назад, чем подвинул ее вперед, заменив обучение «общеобразовательное», в школах первоначальных или средних и в Славяно-греко-латинской Академии в Москве, системой воспитания «профессионального», уже отвергнутого на Западе. Прежде всего следует разобраться, что собой представляли и эти школы, и общеобразовательность их обучения. Школы? Их было всего-навсего несколько, при некоторых монастырях. Общеобразовательность обучения? Она ограничивалась, насколько известно, чтением Священного писания, элементарными начатками географии и истории. Над могилой Преобразователя Феофан Прокопович, которого нельзя заподозрить в предвзятости, в ущерб такому духовному образованию, напоминал, что в те времена, когда Россия не знала иного, трудно было бы найти в ней компас! Азбуки того времени заключали упражнения в вопросах и ответах, любопытно рисующие соответствующий умственный уровень. Вопрос: «Что такое высота неба, ширина земли, глубина моря?» Ответ: «Высота — это Отец! Ширина земли — это Сын! Глубина моря — это Дух Святой!» Вопрос: «Кому было дано первое писание Христа?» Ответ: «Апостолу Кайиафе» (подлинная выписка).

       В действительности периода «воспитания» не существовало у русских людей того времени. Переход из детства в юношеский возраст совершался незаметно. Поэтому умы до зрелых лет сохраняли известную свежесть, но также и ребяческую наивность. Это светотень утренней зари, полная неясных, смутных очертаний, — смешение языческих суеверий и причудливо извращенных христианских преданий. Перун, бог грома, лишь замещен пророком Ильей, разъезжающим на колеснице по облакам. Редкие явления мира физического и явления мира духовного считаются одинаково действием сил таинственных и страшных, перед которыми человек чувствует себя беззащитным и жалко-беспомощным.

       Петр рассчитывал победить, главным образом воспитанием, эти химерические воззрения на жизненную действительность, приспособленные для наклонности к лености.

       Его личные взгляды шли в этом направлении весьма далеко: до введения обучения обязательного и бесплатного, проповедуемого Посошковым. Принцип подтверждался даже указом от 28 февраля 1714 года, но его применение ограничилось сыновьями дьяков (служащих в административных присутственных местах) и духовенства. Сенат отказался идти дальше. Отнять у торговли и промышленности мальчиков-учеников — разве не значит разорить торговлю и промышленность? Преобразователь уступил и ограничился тем, что со своей обычной настойчивостью и суровостью следил за применением новых правил: сын дьяка Петр Ижорин отказывался учиться в школе математики, основанной в Олонецке; по царскому указу его привезли в Петербург в кандалах. «Школы повсюду и школы всех родов» — таков стал лозунг.

       Но какие школы? В этом отношении, к сожалению, в представлении Петра долго царила неустойчивость. Вначале он как будто склонялся к типу ложнообразовательному, с литературной тенденцией, до сих пор преобладавшей благодаря влиянию польскому и малороссийскому. По возвращении из первого путешествия за границу он еще думал только о расширении программы Московской Академии.

       После встречи с Глюком его мысли приняли другое направление, но в том же духе. Бывший учитель Екатерины Трубачевой сразу был назначен директором учебного заведения, где должны были преподаваться география, этика, политика, латинская риторика, картезианская философия, языки греческий, еврейский, сирийский, халдейский, французский и английский, танцы и верховая езда. Недалекий Глюк окончательно растерялся. И вдруг, со своей обычной резкостью. Преобразователь изменил мнение; он нашел свой путь. Ему нужны были школы профессиональные, какие он видел в Германии, Голландии и Англии. Но он не давал себе времени выработать общий план, начав с начала, то есть со школ первоначальных и средних; он сразу сделал скачок к образованию высшему: инженерному искусству, мореплаванию, высшей математике, и это потому, что он заботился сейчас не столько о распространении просвещения, сколько о подготовке офицеров, необходимых ему для армии и флота. Такая материалистическая точка зрения, согласная с нуждами правительства, долго имела преобладающее влияние на создания Петра. Скоро в Петербурге появилась Морская Академия, в Москве — военно-хирургическая школа, где немецкие и английские профессора занимали щедро оплачиваемые кафедры. Не хватало только учеников. Чтобы приняться за изучение высшей математики, сыновьям дьяков и попов, имевшимся в распоряжении царя, недоставало умения читать и писать! Петр легкомысленно взобрался на вершину лестницы, не заботясь о промежуточных ступенях. В 1714 году, правда, был издан указ с планом школ провинциальных, низших и средних, при епархиях и монастырях; но в 1719 году Григорий Скорняков-Писарев, на которого возложено было заведование этими училищами, докладывал государю, что единственная школа, где удалось собрать двадцать шесть учеников, могла быть открыта в Ярославле. В 1723 году сорок семь учителей были разосланы по провинции из Петербурга и Москвы; восемнадцать возвратились обратно, не найдя занятий. В том же году поднимался вопрос о соединении предполагаемых провинциальных школ с училищами духовными, восстановленными только что изданным приказом; Синод ответил, что единственное учреждение такого рода существует в Новгороде.

       В Инженерном училище насчитывалось до 1713 года всего двадцать три ученика. Наконец Петр насильно поместил туда семьдесят семь молодых людей, набранных из детей дворцовых служителей, которым их ученым профессорам приходилось прежде всего преподавать азбуку!

       Преобразователь сознавал бедность достигнутых результатов; он старался возместить ее посылкой большого числа молодых людей в учебные заведения за границей. Но и тут возникли затруднения: Англия защищала свои учебные заведения против вторжения пришельцев; также не хватало денег. Двое молодых людей, посланных в Париж в 1716 и 1717 году, — один из них араб Ибрагим, — жаловались на нищету: вдвоем они не имели даже одного экю в день! Часто молодым людям мешала лень, а также беспутное поведение. В 1717 году князь Репнин умолял государя о возвращении двух своих сыновей, которые вместо того, чтобы изучать в Германии военное дело, запутались в долгах.

       В Тулоне в это же время администрации пришлось прибегнуть к дисциплинарным мерам относительно русских молодых людей, принятых в состав гардемаринов. По донесению агента Зотова, они ссорились, бранились, «как здесь не делают люди самого плохого поведения», и дело даже доходило до убийств «не на дуэли». Пришлось отобрать у них шпаги.

       В общем, Россия оставалась данницей Европы в пополнении кадров своих деятелей военных, научных, художественных и промышленных, и если ей удавалось с грехом пополам заполнить свои казармы, то все же досадная пустота царила в иных местах, среди таким способом набранных рядов. Однако Петр не отчаивался и продолжал идти вперед. После посещения Парижа он горел желанием обладать в Петербурге Академией наук.

       Благодаря бесчисленным проектам, появляющимся по инициативе Петра, замечаниям, выслушиваемым им со всех сторон, и собственным измышлениям он наконец составил себе об этом учреждении представление столь же высокое, сколь и неясное. Академия, как ему казалось, сможет сразу заполнить все обидные пробелы — и в школьной организации, пробудить которую к жизни он прилагал все усилия, и в деятельности умственной, какую он надеялся создать вокруг нового учреждения. До известной степени он сознавал недостаточность имевшихся в его распоряжении материалов, чтобы осуществить свою затею, и вот почему, против обыкновения, долго колебался, обдумывал, пропускал целые годы. Только в 1724 году, за год до смерти, он решил дело, по своему обычаю, одним росчерком пера. Под докладом Фика о необходимости привлечения в «Россию способных чиновников» он написал: «Сделать Академию».

       В маленьких провинциальных городах, даже в столицах на окраинах, существуют лавки неопределенного назначения, не то мелочные, не то табачные, где продаются вместе марки, бакалейные товары, сигары, домашняя утварь, газеты и даже книги. Это тип первобытных базаров, к которому начинают возвращаться современные большие универсальные магазины по круговороту, часто встречающемуся в истории цивилизаций. Разница заключается в смешении, царящем там, и методическом распределении здесь. Академия, созданная по указу Петра, — первобытный базар; в нем мы находим странное сочетание и смешение трех классических форм; немецкой гимназии, немецкого университета и французской академии. Эта школа, но в то же время ученое общество и художественный кружок. И, в сущности, такая пестрота вполне объяснима: как в лавках, где пачки спичек лежат рядом с книжками в желтых обложках, они соответствуют низкой степени развития потребителей. Академия, основанная в Москве до воцарения Преобразователя, тоже имела характер полудуховный-полусветский. Учреждение, однако, вызвало ожесточенную критику, отчасти справедливую. Как учебное заведение, Академия никогда серьезно не существовала за отсутствием аудитории, которая была бы в состоянии слушать лекции, читавшиеся профессорами вроде Германа, Делиля, Бернулли, обсуждавшими самые сложные задачи наук умозрительных, рассуждавшими о высших математических науках, изучавшими древности греческие и латинские. Как ученое общество, она, конечно, служила общим интересам науки и даже, в частности, России. Практическая ценность изысканий Делиля по русской картографии неоспорима настолько же, как работа Байера по изучению греческих и римских древностей. Остае