Николай Бердяев. Экзистенциальная диалектика божественного и человеческого

Издание: OK, http://magister.msk.ru/

 

Экзистенциальная диалектика
божественного и человеческого

 

 

 

Посвящаю памяти дорогого
друга — Лидии Бердяевой

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

       Макс Штирнер сказал: «Ich habe meine Sache auf Nichts gestellt» — я основал свое дело на ничто. Я скажу: я основал свое дело на свободе. Свобода есть ничто в смысле реальностей природного мира, не есть что-то. Поэтому я назвал иронически свою первую главу — «неблагочестивым размышлением». Традиционно-благочестивое размышление не начинает со свободы. Как сын свободы, я признаю свободную критику исторического христианства и свободную критику откровения, которая должна быть подобна критике чистого разума.[1] Книга эта не догматическая, совсем не теологическая, хотя я хотел бы иметь право сказать, что она верующая. Философия должна быть ориентирована не только на научном знании, но и на религиозном опыте. Сиентизм есть ложная и ограниченная философия. В книге этой я хотел выразить пережитую внутреннюю духовную борьбу последних лет, испытанные муки и страдания и их преодоление, пережитые надежды. Мысль моя, направленная на начальное и конечное, допускает единственно возможную метафизику — метаисторию. Все экзистенциальное есть история, динамика, судьба — человек есть история, мир есть история. Бог есть история, совершающаяся драма. Философия, которую я хотел бы выразить, есть драматическая философия судьбы, существования во времени, переходящего в вечность, времени, устремленного к концу, который есть не смерть, а преображение. Поэтому все должно рассматриваться с точки зрения философии истории. Самая же философия истории может быть только профетической, разгадывающей тайны грядущего.

       Я не верю в феноменологический метод, который может быть плодотворен в психологии, может помочь познанию метафизическому и мета-историческому; я верю лишь в метод экзистенциально-антропоцентрический и духовно-рели­гиозный, если, впрочем, это можно назвать методом. Гуссерль хочет исследовать феноменологическим методом эссенции. Гейдеггер хочет исследовать феноменологическим методом экзистации. Но экзистации при этом исчезают, и происходит объективация, которая закрывает тайну жизни человека, мира и Бога. Экспрессионизм в философии есть единственный верный путь. Единственная возможная метафизика есть метафизика профетическая, употребляя выражение Ясперса, и метафизика большого стиля всегда была такой. Экзистенциальная философия есть выражение (экспрессионизм) моей личной судьбы, но судьба моя должна выражать и судьбу мира и человека. Это не переход от индивидуального к общему, а интуитивное раскрытие универсального в индивидуальном. Философия, метафизика есть не отражение объективных реальностей, а изменение внутри человеческого существования, обнаружение смысла существования. Метафизика есть выражение существа. Мир предстоит иным, в зависимости от того, занят ли человек хозяйственным трудом, политической борьбой, интеллектуальным или художественным творчеством или религиозным созерцанием. И человек понимает что-нибудь лишь тогда, когда мысль проникается чувством и приходит в движение все существо человека. То, что называют бытием, определяется не мыслью, не познанием, не идеей, а целостным субъектом, т. е. и чувством, и волей, и всей направленностью. Этим создаются разные миры. Истина творится в субъекте, она не дается объективно извне. Мир представляется иным, в зависимости от того, молоды ли мы или стары, здоровы или больны, радостны или печальны, учены или невежественны, верующие или скептики и т. д. К экзистации нельзя прийти, можно лишь изойти от нее. Истина есть акт свободы, она создается. Киркегард говорит, что истина тождественна с субъективностью. Бог открывается для единственного. Бог присутствует только в субъективности. Объективная истина есть смерть существования. Есть большая правда в словах Киркегарда, хотя неполная и иногда искаженная. Ясперс говорит, что трансцендентное уловимо лишь через погружение в глубину имманентного. Это то же, что я говорю, но выражено иначе. Тот же Ясперс утверждает, что пограничное положение человека упирается в трансцендентность. Для него объективно все относительное, экзистенциальное же в абсолютном. В отличие от таких экзистенциальных философов, как Гейдеггер и многие другие, я уверен, что религиозный опыт, в существовании которого нельзя сомневаться, обогащает познание и просветляет философию. Но это предполагает иное отношение между философией и религией, чем как его обычно понимают. Настоящая философия враждебна абстрактному, она стремится к конкретному. К этому стремился и Гегель, хотя не вполне достигал этого. Диалектика этой книги будет не логической, а жизненной, экзистенциональной диалектикой. Для моей мысли характерна эсхатологическая направленность. Из этой книги будет ясно, что это будет значить. Книга эта была написана в исключительно тяжелый период моей жизни и внешне и внутренне. Это относится к экзистенциальности творящего субъекта. Нужна была большая духовная сосредоточенность, чтобы условия жизни не раздавили.

       Париж — Кламар.

       1944-1945

 

 

Глава I

НЕБЛАГОЧЕСТИВОЕ РАЗМЫШЛЕНИЕ.
КРИЗИС ХРИСТИАНСТВА.
КРИТИКА ОТКРОВЕНИЯ

 

       Есть два кризиса: кризис мира внехристианского и антихристианского и кризис мира христианского, кризис внутри самого христианства. Второй кризис глубже первого. Все, что происходит в мире и что производит на нас впечатление чего-то внешнего и даже грубо материального, имеет свой источник во внутреннем, в духовном. В известном смысле можно сказать, что христианство кончается и возрождения можно ждать лишь от религии Св. Духа, которая возродит и самое христианство, будучи его исполнением. Слабость христианства в мире, охваченном движениями, исполненными динамическими силами и часто демониакальными, есть слабость исторического христианства и означает переход к христианству эсхатологическому, обращенному к свету грядущего. Христианство эсхатологическое и будет религией Духа, религией Троичности, исполняющей обетование, надежды и ожидания. Мы находимся как бы в антракте, и в этом мучительность нашей эпохи.

       Мир проходит через богооставленность. Трудно понять тайну богооставленности мира и человека, не должно рационализировать эту тайну, и самый таинственный факт этот сталкивается с традиционным учением о Промысле Божием. Кризис христианского сознания глубок, он восходит к самой идее Бога и к пониманию откровения. Очень многому христиане должны будут быть научены у движений, которые представлялись антихристианскими, у самого атеизма. Ибо в этих движениях нужно почувствовать дыхание Духа. То, что восстает в человеческом страдании против Бога во имя человека, и есть восстание самого истинного Бога. Восстание против Бога может быть только во имя Бога же, во имя более высокой идеи Бога. Большая часть восстаний против Бога, особенно моральных, предполагают существование Бога. По-настоящему атеистов не существует, существуют лишь идолопоклонники. Атеизм, углубленный и страдающий, не легкомысленно-веселый или злобно-ненавистнический, есть утверждение Бога.

       Богооставленность мира есть его тяжесть. Фр. Баадер говорит: тяжесть — значит, что Бог отсутствует. А мир ныне и очень тяжелый, и совершенно жидкий. Эта тяжесть мира и эта жидкость между собой связаны. Нет ничего печальнее судьбы христианства, религии избавления и воскресения. Искаженно переживалась самая идея Бога и Божьего Промысла, торжествовала рабская идея Бога, и вместо Бога поклонялись идолу; неверно понимались отношения между Богом и человеческой свободой; дурно реализовались отношения между христианством и царством Кесаря, между церковью и государством; торжествовало унизительное для Бога и для человека судебное понимание христианства и искупления, превращающее религиозную жизнь в судебный процесс.

       Восприятие откровения определялось человеческой средой, которая меняется, может улучшиться и ухудшиться.

       До сих пор еще не была написана критика откровения, которая могла бы быть аналогична кантовской критике чистого и практического разума.[2] Эта критика откровения должна раскрыть, что привносится в откровение человеком. Откровение двучленно, богочеловечно. Есть тот, который открывается, и есть тот, кому открывается. Куску камня или дереву не мог бы себя открыть Бог. Но нет, даже камень или дерево в элементарной форме реагируют на действие высших сил. Это еще более верно относительно животного. Откровение окрашивается в разный цвет, в зависимости от состояния человеческого сознания и от целостной направленности человеческого существа. Есть как бы a priori в отношении к откровению. Если бы не существовала наряду с низостью и высота человека, то никогда не дошел бы он до идеи Бога и не имел бы силы воспринять откровение Бога. Не только мысль человека о Боге, но и откровение окрашено антропоморфизмом и социоморфизмом.

       Это верно, что человек создает Бога по своему образу и подобию, как некогда создавал богов. И самое важное, чтобы этот человеческий образ и подобие приближались к образу и подобию Божьему. Тут есть таинственная диалектика двух, а не действие одного сверху вниз. Человек создавал Бога по своему образу и подобию — злым или добрым, жестоким или милостивым, насильником или освободителем и т. д. Люди и целые группы людей, целые народы приспособляли христианство, как и все религии, к своему уровню и напечатлели на образ Бога свои пожелания, и наложили на этот образ свою ограниченность. Это и давало прекрасный повод для отрицания самого существования Бога. Дурной антропоморфизм был не в том, чтобы придавать Богу характер человечности, сострадательности, видеть в нем потребность в ответной любви, а в том, чтобы придавать ему характер бесчеловечности, жестокости, властолюбия.

       В истинной же человечности раскрывается не только природа человека, но раскрывается и сам Бог. На Бога были перенесены социальные категории господства и власти, что и было дурным социоморфизмом. Но поистине Бог не есть ни господин, ни властитель. Дурным космоморфизмом было перенесение на Бога категории силы. Но Бог совсем не есть и сила в природном смысле слова. Бог есть правда. Культ Бога как силы есть еще идолопоклонство. Бог не есть и бытие, ибо это означало бы перенесение на Бога категории отвлеченной мысли. Бог есть сверхбытийственное небытие. Бог есть сущий, но не бытие. Бог есть Дух, но не бытие. Дух не есть бытие. Понимание Бога как конкретно сущего Духа взято из глубокого духовного опыта, а не из ограниченного, объективированного природного и социального опыта, налагающего на идею Бога дурной космоцентризм и социоцентризм. Нужно всегда помнить, что в подсознательном слое каждого человека, самого современного человека, дремлет душа предков, восходящая до самых первобытных времен. Каковы же были верования этой первобытной души, над которыми возвышались лишь немногие избранники?

       Древняя душа погружена была в магию. Путем магии пыталась она бороться с угрожающими ей со всех сторон стихийными силами природы, населенной духами. Магия была первобытной техникой человека. Первобытные земледельческие культы носили магический характер. Магия хотела узнать тайны духов природы, чтобы овладеть ими, чтобы получить возможность повелевать самими богами. Знать имя какого-либо существа — значит овладеть им. Ритм движений имеет магический характер. Mana есть магическая сила, и от нее зависит социальное положение человека. Магический элемент в религии носит внеморальный характер, и лишь длительным процессом происходит морализация религий.[3] Материальный элемент всегда был силен в религиях, и он остается и доныне. Известно, какую роль играло в элевзинских мистериях хлебное зерно — эмблема человеческого существования.

       Религиозный материализм, играющий и доныне огромную роль, враждебен духу и свободе, он всегда означает магическую закованность. Магия сулит человеку власть, но она оставляет его в закованности космическим круговоротом. Древние верования еще мира языческого остаются и в мире христианском и искажают самую идею Бога. И это после того, как христианство освободило человека от власти демонов и духов природы. Древняя душа предков верила, что боги нуждаются в умилостивляющих и питающих их жертвах, в крови, в человеческих жертвоприношениях. В трансформированной форме это остается в вере, что для умилостивления гнева Божия нужны человеческие страдания.

       Старое рабство человека сказалось в судебном понимании искупления, в переживании отношений между Богом и человеком как судебного процесса. Современный индусский философ Aurobindo говорит, что понятие выкупа соответствует рабству. Древнееврейские пророки возвышались над религиозным сознанием, требующим прежде всего жертвоприношений, и поставили выше всего правду в человеческом сердце. Но пророческий элемент не был никогда преобладающим в истории христианства, приспособленного к среднему социальному уровню. Русской религиозной мысли XIX века делает большую честь, что она всегда относилась отрицательно к судебному пониманию христианства. Человеческое сознание низкого уровня поняло христианство как очень жестокую религию. Элемент жестокого понимания христианства можно найти в сирийской аскезе, в монашестве, воспитанном на «Добротолюбии», у Бл. Августина, в официальной католической доктрине, в кальвинизме, в учении о предопределении, в учении об аде. У противников христианства могло получиться впечатление, что пришествие Христа ухудшило положение человека.

       Разделение на две расы — избранных и осужденных — противно духу Евангелия, которое, впрочем, тоже искажено воспринимавшей его человеческой средой. Когда человек — дикий зверь, то он и Бога представляет себе диким зверем. Когда он человечен, то он и Бога представляет себе человечным. Бесчеловечная идея Бога есть остаток древней тьмы, вызвавшей протест новой человечности. Поднявшийся в своем достоинстве человек не может примириться с религией страха, мести, ада, с религиозным оправданием жестокости на земле. И в этом был процесс очищения богопознания. Уже переход у евреев к монотеизму был огромным шагом вперед. Но чистый монотеизм, которым так дорожил иудаизм, был еще монархически-деспотическим пониманием Бога. Только Бог, раскрывшийся в Сыне, в богочеловеке, перестает быть Богом — деспотическим монархом и делается Богом любви и свободы. Это и есть раскрытие Бога в духе и истине. Божественная Троичность означает преодоление монархических понятий о Боге, рисующих Бога восточным тираном, переносящих на Бога социологические отношения господства. Но медленно, слишком медленно преодолеваются древние рабьи верования. Нужно отметить, что в индусской религиозной философии нет судебного понимания отношений между человеком и Богом, но в ней это связано с монизмом. Понятие о Боге у Шанкары статическое, у Экхардта же динамическое.[4] Это христианский динамизм.[5]

       Божество понимается или по социальным образам — господина, царя, отца, или по динамическим образам — силы жизни, света, духа, истины, огня. Только второе понимание достойно Бога и достойно человека. И тут должно еще произойти огромное изменение в богосознании, которое будет освободительным. Не легко пробуждение человека от древних кошмаров, в которых «я» тиранило и себя, и Бога, откуда и распятие Бога. «Я» было фатумом и самого себя у Бога.[6] Нельзя достаточно сильно настаивать на том, что Бог не есть реальность, подобная реальностям природного и социального мира. Бог есть Дух, Бог есть Свобода и Любовь. Он окончательно раскрывается в творческом акте Духа, в творческом акте Духа реализуется Бог. В творческом акте Духа, в творческом акте богопознания и богоиспытания, жизненно происходит богорождение.

       Старое учение о том, что Бог сотворил человека и мир, нисколько не нуждаясь в них и творя лишь для собственного прославления, должно быть оставлено, как рабье учение, лишающее всякого смысла жизнь человека и мира. Бог с человеком и миром есть большее, чем Бог без человека и мира. Человек и мир есть обогащение божественной жизни. Амиел говорит, что Бог есть великий и непонятый неизвестный. Леон Блуа говорит, что Бог есть одинокий и непонятый страдалец. Они лучше понимали Бога, чем теологи. Апофатическая теология всегда права против катафатической теологии, только она уважает Божественную тайну, и она совсем не означает агностицизма. В этом великая правда мистики, которая знает богообщение лучше, чем теология.

       Все это ведет к радикальной переоценке традиционного учения о Промысле Божием, которое и привело к атеизму, ибо сделало невозможным теодицею. Бог открывает себя миру и человеку, открывает в Духе, но Он не управляет миром в том смысле, в каком мир понимает управление. Обычное учение о Промысле, которое повторяют условными словами, не осмысливая его, не соединимо с фактом существования зла и страдания мира. Невозможно верить в старое учение о Промысле и Божьем управлении в этом феноменальном, разбитом, порабощенном, подчиненном необходимости мире, в котором даже нельзя найти цельного космоса.[7] Нам говорили, что Бог присутствует во всем. Но присутствие Бога невозможно найти в чуме и холере, в убийствах, в ненависти и жестокости, в насилиях, в зле и тьме. Ложное учение о Промысле вело к рабьему преклонению перед силой и властью, к апофеозу успеха в этом мире, в конце концов к оправданию зла.

       Этому противоположно трагическое чувство жизни. Бог присутствует в свободе и любви, в истине и правде, в красоте. И перед лицом зла и неправды Он присутствует не как судья и каратель, а как оценка и как совесть. Бог и есть Тот, к Кому можно уйти от ужасов, безобразий, жестокостей мира. В беспокойном вопрошании Маркиона была большая правда, хотя ответ его на это вопрошание был ошибочный. Он не понимал ступенности откровения и преломления его в ограниченной и жестокой человеческой среде.[8]

       Философски переоценка учения о Промысле должна выразиться так: на Бога не переносимы понятия, выработанные для мира феноменального и к нему лишь приложимые. Промысл не действует в совокупности феноменального мира, и его можно обнаружить лишь путем страшных натяжек. В этом нашем мире есть много иррационального, несправедливого, бессмысленного. Но есть великая тайна в том, что в индивидуальной судьбе каждого человека можно видеть руку Божью, видеть смысл, хотя и не подлежащий рационализации. Ни один волос не спадет с головы человека без воли Божьей. В более глубоком, неэлементарном смысле это верно, несмотря на то что в мире, лежащем во зле, нельзя видеть промыслительного управления Бога. Это связано с соотношением индивидуального и общего. Аверроэс думал как раз обратно, что Бог интересуется лишь общими законами мира и родом, а не индивидуумом. Он думал, что если бы Бог знал частное, то в Нем была бы постоянная новизна, что противоречило каменному представлению о Боге.

       В этом нашем мире действует не только Бог, но также рок, необходимость, случай. Рок продолжает действовать там, где мир покидает Бога и где Бог покидает мир. Минуты и времена богооставленности — роковые в человеческой жизни. Человек и мир подчиняются неотвратимой необходимости в результате ложно направленной свободы. Случай же, играющий огромную роль в жизни, есть как бы потерянность и беспомощность человека в множественном мире, в котором действует огромное количество неуловимых, не поддающихся рациональному учету сил. Несчастный случай, который представляется нам совершенно бессмысленным и жестоким, и означает, что мы живем в падшем мире, в котором нет Божьего управления целого. Но этот же несчастный случай может получить высший смысл в моей судьбе, внедренной в мир феноменальный. Веру в то, что все происходящее со мной имеет смысл, нельзя выразить в космологической системе, как делает теологический рационализм. Всегда нужно помнить, что Бог есть Дух, но не природа, не субстанция, не сила, не власть. Бог есть Дух, т. е. свобода. Бог есть Дух, т. е., значит, мыслить Его нужно апофатически по отношению к реальностям природного и социального мира. Обычное понятие Промысла взято из управления государством. Бог представляется как бы самодержавным главой государства. Огромное значение имеет освобождение от остатков древнего идолопоклонства. Идолопоклонство возможно не только по отношению к идолам, но и по отношению к Богу. Это есть очищение откровения от дурных человеческих привнесений, освобождение от рабьих религиозных идей и верований.

       Христианство учит о распятии Бога, что было для иудеев соблазн, для эллинов безумие. Но великую идею страдания и распятия самого Бога человеческое сознание исказило привнесением понятий, взятых из падшего социального мира, и отношений, существующих в нем. Таково унизительное и для Бога, и для человека понятие искупляющего значения крови: Христос вместо нас испытывал страдания за наши грехи, Бог принес в жертву Своего Сына, чтобы получить сатисфакцию за грехи людей, и т. д. Грехопадение понимали как непослушание. Вводились нелепые идеи, что Бог может быть оскорблен. Искупление основывалось на идее justitia vindicativa.[9] Жозеф де Местр говорит, что человек живет под раздраженной властью и раздражение может быть ослаблено лишь жертвой, что невинный может заплатить за виновного, что очищение требует крови, что мучение невинного приятно Божеству.[10] Этому противоположно более высокое, так называемое физическое или мистическое, понимание искупления (св. Афанасий Великий). Очищенное богопознание должно признать таинственность, непостижимость распятого Бога, т. е. Бога нуждающегося.

       В тотемистических культах жертвоприношение было средством сообщения со священным. Жертва как бы создает священное. В этом было еще темное, непросветленное предчувствие тайны, которая будет явлена крестной жертвой Христа. Но и внутри христианства первоначальная языческая тьма не была еще окончательно преодолена. Есть парадокс религии, и особенно религии христианской: спасение есть вместе с тем угроза гибелью. Христианство было понято как ловушка. Из запугивания гибелью сделали главное орудие религиозного управления человеком и человеческим обществом. Раскрытие бескорыстной любви к Богу представилось Боссюэту в его спорах с Фенелоном ересью. Торжествовал теологический утилитаризм. Часто думали, что нужно защищать Бога, хотя в действительности надо защищать человека.

       Сильная вера, напряженная религиозность выражались двояко в истории: или в устремлении к совершенству, к любви, к Царству Божьему, или в фанатических и жестоких преследованиях инаковерующих. Этим двум типам соответствуют и два типа богопонимания. Окончательная победа над тьмой и радость возможны лишь при апофатическом мышлении о Божестве. Древние же мировоззрения, заражающие теологическое учение, вызывают мрачные мысли. Чистилище, рай, ад — все это еще посюстороннее. Для проверки наших понятий о Боге представьте себе, что всемогущий Бог признал бы вечное страдание тварей высшим благом. Можно ли было бы с этим примириться? Лишь страшной запуганностью человека объясняется то, что примирились с учением Кальвина о предопределении. Более высокое и освобожденное сознание должно признать человечность Бога. Иначе тот, кого идолопоклоннически именуют Богом, есть дьявол, а не Бог. Бога, как и человека и мир, нельзя иначе понять, как через оценку, оценка же есть творческая активность.

       У Киркегарда есть замечательное место об отношении к Иисусу Христу.[11] Призыв к труждающимся и обремененным исходил от Христа униженного, а не в славе. Но христианская церковь не хочет признать кенотического Христа. Не хочет признать и того, что Христос есть современник, чем особенно дорожит Киркегард. Христос был в мире incognito, и это было Его кенозисом. Поэтому восприятие Его требует веры, т. е. свободы. Непосредственное узнание Его без возможности соблазна сделало бы богочеловека идолом. Христос говорит только в унижении, а не в возвышении. Человек же хочет начать с возвышения, а не унижения. Для Киркегарда превращение церкви в прославленную на земле было ее гибелью. Христос страдание считал триумфом. И Ему надо подражать, а не восхищаться и не поклоняться Ему. Я скажу, что не только Иисус Христос, но и Бог есть incogni­to в мире, и с этим связана свобода человека. В этом таинственность откровения. Но эту таинственность захотели снять и сделать откровение принудительным.

       Обратной стороной отрицания тайны и божественного кенозиса был атеизм. Человек не в силах отрицать вещи видимые, его принуждающие, он склоняется перед их реальностью, но он в силах — или думает, что в силах, — отрицать реальность Бога. Человеку дана свобода в опыте богоотрицания, и свобода эта гарантируется кенозисом и incognito Бога. Атеизм есть лишь опыт в жизни человека, диалектический момент богопознания. Прохождение через опыт атеизма может быть очищением человеческой идеи о Боге, освобождением от дурного социоморфизма. Но есть два типа атеиста — атеист страдающий и атеист злобный. Я не буду говорить об атеисте легкомысленном. Достоевский изображает страдающих атеистов. Ницше был страдающим атеистом. Но есть атеисты злобные и самодовольные, которые говорят: «Слава Богу, что Бога нет». Страдающий атеизм есть форма религиозного опыта и даже благочестия. Атеизм злобный обыкновенно значит, что человек не выдержал испытания непомерных страданий мира и человека, он хуже первого типа атеизма, но и он означает прежде всего воспитание против ложных, унизительных идей о Боге. Поэтому верующие не должны свысока относиться к атеистам, должны вникать в чужой опыт, в чужие испытания. Тем более что у верующих вера иногда слишком легко им досталась. Фейербах был благочестивым атеистом, и через него очищалось человеческое понятие о Боге. Человек, общество, мир могут проходить через богооставленность, и в ограниченном сознании людей это может отражаться как атеизм. Люди с трудом могут вынести incognito Божества, кенозис Христа. Они хотели бы царственного величия Бога и богочеловека. Они сначала рационализируют, приспособляют к своему уровню Промысел Божий. Потом они восстают против собственных ложных идей, делаются атеистами. В первом случае они были не ближе к Богу, чем во втором.

       С откровением, которое есть основное явление религиозной жизни, произошло то же, что и со всеми явлениями Духа, — оно было объективировано.[12] Нужно признать, что христианское откровение не могло бы играть социальной роли, не могло бы стать движущей исторической силой, если бы оно не было объективировано, т. е. социализировано, приспособлено к уровню масс. Это противоречие, из которого нельзя выйти в пределах мира феноменального. Объективация есть искажение духовности, и вместе с тем объективация необходима в осуществлении судеб человечества и мира, в движении к царству Духа. Но в пути необходимо разоблачение иллюзий и искажений объективации, должно быть очищение. И это миссия профетической стороны религии и философии. Откровение нельзя понимать в духе наивного реализма, как оно почти всегда понимается в трактатах по теологии. Откровение не падает извне на человеческую голову, оно совсем не есть раскрытие какой-то предметной реальности. Философская критика откровения, которая еще не создана, должна быть прежде всего критикой этого наивного реализма, как критика разума у Канта была разоблачением иллюзий наивного реализма. Это, в сущности, должно быть окончательным освобождением от иллюзий религиозного и метафизического натурализма. Та критика откровения, которая происходила в последние века, была в сущности окончательным торжеством натурализма и отвержением Бога, Духа, религии. Я же говорю о критике откровения, которая должна привести к торжеству духовности, к освобождению духа от натуралистических и материалистических искажений. Бог не есть объект, не есть предмет. Бог есть Дух. К тайне Духа нельзя приобщиться ни в какой объективации, она никогда не являет себя в объекте, в объекте возможна лишь символика Духа, но не реальность.

       Откровение есть событие Духа во мне, в субъекте, есть духовный опыт, духовная жизнь. Интеллектуалистическое истолкование откровения, которое выражается в догматике, и есть объективация откровения, приспособление к средненормальному сознанию. Но события Духа, описанные в Священном Писании, явления Духа в жизни апостолов и святых, не носили интеллектуального характера, в них действовала целостная духовная природа человека. Так, интеллектуалистическое, рационалистическое учение о Боге как чистом акте, игравшее такую роль в католической схоластике, взято не из Библии, не из откровения, а из Аристотеля. Это учение, как будто бы удовлетворяющее отвлеченный разум, превращает Бога в камень, лишает всякой внутренней жизни, всякой динамики.[13] Но Бог есть жизнь, жизнь, а не бытие, если под бытием понимать рациональное понятие о бытии. Бытие есть вторичное, а не первичное, оно обнаруживается уже после разделения на субъект и объект, оно есть уже продукт мысли, рационализации. В этом отношении индусская религиозная философия выше и глубже западной онтологической философии, слишком подчиненной категориям Аристотеля.[14]

       Единственный верный путь есть путь интуитивного описания духовного опыта. И в нем раскрывается, что в откровении активен и Бог, и человек, что откровение носит богочеловеческий характер. Религиозный феномен двойствен, он есть раскрытие Бога в человеке и человека в Боге, в нем обнаруживается тоска человека по Богу и тоска Бога по человеку. Эту тоску Бога по человеку традиционная, рациональная теология отрицает, боясь внести в Бога аффектовую, страстную жизнь, так как рациональное понятие о совершенстве не допускает тоски и нужды в восполнении и предпочитает каменное совершенство. При этом отношения Бога и человека перестают быть драмой двух, разрешимой в третьем. Откровение есть творческий акт духа, оно носит теогонический и антропогонический характер. Над наивно-реалистическим пониманием Бога возвышалась только мистика, которая находила другой язык, и христианская теософия. И может быть, наиболее удалось символическое выражение тайн божественной жизни Я. Бёме, великому мистику-теософу. Духовный опыт выразим лишь в символах, а не в понятиях. Философская критика должна понять этот символический характер языка религиозной метафизики. Но самый важный вопрос критики откровения есть вопрос не метафизики, а метаистории.

       В критике откровения огромное значение имеет проблема отношения откровения к истории. Христианство есть откровение Бога в истории, и не в природе. Библия повествует об откровении Бога в истории. Тайна христианства связана с боговоплощением. Обычно говорят, что христианское откровение не есть откровение отвлеченного Духа, а Духа, действующего в истории. Бог вступает в историю, в историю вступает метаистория. Явление Иисуса Христа есть явление историческое, это исторический факт во времени. Но этим создается наиболее сложная проблема, которая обострена библейской критикой, научно-историческим исследованием христианства. Христианство образовалось и кристаллизовалось, когда доверчиво принимали мифы и легенды за реальности, когда еще не существовало исторической критики и исторической науки. Может ли моя вера, от которой зависит мое спасение и вечная жизнь, зависеть от исторических фактов, которые подлежат оспариванию? Может ли моя вера сохраниться, если историческое исследование, благодаря новым фактам и материалам, научно докажет, что фактов, о которых повествует Священное Писание, не было, что это не исторические события, а мифы, легенды, теологические учения, созданные верующей христианской общиной? Официальная церковная история не допускает возникновения подобной проблемы, ибо не допускает, чтобы историческая критика прикасалась к святыням. Известно, как на этой почве фальсифицировалась история. Но духовная религия должна признать, что нет религии выше истины, ибо Бог есть истина и познается в духе и истине.

       Это значит, что понятие исторического откровения противоречиво и есть порождение религиозного материализма, соответствует уже пройденным ступеням откровения. Существует лишь духовное откровение, откровение в Духе, историческое же откровение есть символизация в феноменальном историческом мире событий, происходящих в нуменальном историческом мире. Но вся тайна в том, что нуменальные события прорываются и вступают в мир феноменальный, метаисторическое прорывается и вступает в мир исторический, нет абсолютного разрыва между этими двумя планами. Но когда метаистория вступает в историю, то она не только открывается в истории, но и приспособляется к ограниченности исторического времени и исторического места. Свет излучается в темной среде. Бесконечный Бог говорит ограниченным человеческим языком, в ограниченных положениях известной эпохи и известного народа. Откровение есть всегда и прикровение, в откровении есть экзотерическое и эзотерическое.

       Научная историческая критика должна быть совершенно свободна, и ее работа может иметь очищающее и освобождающее для христианского сознания значение. Но историческая критика не может решать никакого религиозного, духовного вопроса, она имеет принципиальные границы. Эти границы можно видеть на так называемой мифологической теории, отрицающей историческое существование Иисуса.[15] Мифологическая теория, исторически очень сомнительная, была даже полезна для обнаружения границ исторической критики.

       Так называемая «проблема Иисуса» неразрешима историческим исследованием, она остается неуловимой. Нет достаточных исторических данных для написания биографии человека Иисуса. И религиозно так и должно было быть.[16] Это тайна, невидимая извне в истории, раскрывалась в религиозном опыте христианской общины. Разрешение «проблемы Иисуса» лежит в той области, где план исторический соприкасается с планом метаисторическим. Но для исторической науки метаисторическое существует не как реальность, а как верования и идеи церковных обществ. Заблуждение эпохи, не знавшей еще исторической науки и исторической критики, заключалось в том, что историческое почиталось метаисторическим, т. е. священным, и потому человеческие привнесения и искажения считались неотъемлемой частью божественного откровения. Это особенно ясно на Библии, в которой есть религиозный свет и явления религиозного порядка, но очень перемешивались с этим обыкновенные исторические события и искажения ограниченного сознания еврейского народа. Древнееврейское понимание Бога было порождением еще темного сознания еврейского народа, и лишь у пророков происходит возвышение над этим ограниченным сознанием. Так и на Евангелии, в котором рассказывается о событиях метаисторических, лежит печать ограниченности языка и понятий еврейского народа в известный период его существования, в нем лишь прорывается вечный божественный свет. Библия, Евангелие созданы исторически, со всей ограниченностью и запутанностью исторического, но в них излучается и сверхисторическое.

       Не может быть авторитета исторического. Но благодаря внедрению метаисторического в историю историческое получает смысл. Христианское откровение и действовало в истории, и было искажено в истории. В этом сложность отношений божественного и человеческого, сложность взаимодействия Бога, человеческой свободы и необходимости. Бесконечное откровение и являет себя в конечном, но конечное никогда не может вместить в себе бесконечное, всегда остается перспектива бесконечного, бесконечное творчество и бесконечное откровение. Человек не есть существо статическое, раз навсегда данное в готовом виде. Человек есть существо динамическое, творческое и развивающееся, в нем скрыта бесконечность. Объем человеческого сознания меняется, сознание может расширяться и суживаться, углубляться и выбрасываться на поверхность. Этим уже определяется ступенность откровения и его незавершенность. Возможна бесконечность в раскрытии Духа и духовного мира. Кристаллизация конечного искажает перспективу не только будущего, но и прошлого. Ограниченное сознание, суженное и поверхностное, сознание среднего человека обыденности, и откровение принимает в соответствии со своей природой. Возражать против возможности нового откровения, откровения продолжающегося и завершающего, можно только при статическом взгляде на человека, при допущении совершенной пассивности человека в восприятии откровения. Но откровение богочеловечно.

       Историчность имеет положительный и отрицательный смысл. Все существующее, все живое исторично, имеет историю. Историчность указывает на возможность новизны. И вместе с тем историчность указывает на относительность и ограниченность. Историчность искажает. Христианство исторично, в этом его сила, его динамизм. И христианство искажено историчностью, искажено историческим временем, релятивизировано. Историзм есть коренным образом ложная философия историк. Историзм, в сущности, делает невозможным философию истории, которая всегда возвышается над релятивизмом историзма. Историзм не знает смысла. Лишь мессианское сознание конструировало историческое и делает возможным раскрытие смысла истории. Мессианское сознание ждет откровения в грядущем явлении, сообщающем высший смысл истории, явление Мессии и мессианского царства. Греческая мысль не знала мессианского ожидания, история была для нее круговоротом, и золотой век был в прошлом, поэтому она не имела философии истории и не знала смысла истории. Мессианизм имел древнееврейские и отчасти персидско-иранские источники.[17]

       Христианство остается мессианским, оно ждет второго явления Мессии и мессианского царства. Но католическая теология сопротивляется всякому внесению мессианской идеи внутрь христианства из боязни профетизма.[18] Первохристианство, бесспорно, было настроено эсхатологически. Но раскрылась перспектива длинного исторического пути между двумя явлениями Христа-Мессии, когда вместо Царства Божьего образовалась церковь; христианство, ставшее историческим, начало приспособляться к этому миру, к царству Кесаря. Лишь немногие в «историческом христианстве» ждали нового откровения Духа Св., и то часто в искаженной форме. Профетическая сторона христианства была ослаблена и исчезла почти совсем. Историческое христианство приняло организованно-догматический и авторитарный характер. Историческая церковь была признана наступлением Царства Божьего. Идея Царства Божьего, которой проникнуто Евангелие, есть идея Профетическая. «Да приидет Царствие Твое». Царства Божьего еще нет, наш мир не походит на Царство Божье. Его мыслить можно лишь эсхатологически.

       Бессилие исторического христианства, обнаружившееся в нашу эпоху, определяется и объясняется ослаблением профетического духа, окостенением в духе исключительно сакраментально-священническом. Ожидание нового откровения Св. Духа ушло в глубину. Об этом будет говориться в последней главе этой книги. Сейчас эта проблема меня интересует исключительно с точки зрения критики откровения. Нельзя достаточно часто повторять, что откровение богочеловечно, что христианство есть религия богочеловечества и предполагает веру не только в Бога, но и в человека, активность не только Бога, но и человека. Тогда только можно понять трагические судьбы христианства в истории. Фр. Баадер великолепно говорит, что и человек захотел быть человеком без Бога, но Бог не хотел быть Богом без человека и потому стал человеком. Идею продолжающегося откровения не должно смешивать с рационалистической идеей Лессинга о религиозном воспитании человечества. Существует сложная экзистенциальная диалектика божественного и человеческого, и она с наибольшей остротой обнаруживается в германской мысли.

 

 

Глава II

ДИАЛЕКТИКА БОЖЕСТВЕННОГО И
ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО В ГЕРМАНСКОЙ МЫСЛИ. ЗНАЧЕНИЕ НИЦШЕ.
ДИАЛЕКТИКА ТРОИЧНОСТИ

 

       Тема богочеловечества — основная тема христианства. Я бы предпочел сказать не богочеловечество — выражение, излюбленное Вл. Соловьевым, — а богочеловечность. Христианство антропоцентрично. Оно возвещает освобождение человека от власти космических сил и духов. Оно предполагает веру не только в Бога, но и в человека, и этим отличается от отвлеченного монотеизма, иудаизма и ислама, от брахманизма. Нужно решительно сказать, что христианство не есть религия монистическая и монархическая, это религия богочеловеческая и тринитарная. Но жизненная диалектика между Божеством и человечеством так сложна была, что человеческое было часто унижено в истории христианства. В исторической судьбе богочеловечности то божественное поглощало человеческое, то человеческое поглощало божественное. Самый догмат о богочеловечестве Иисуса Христа выражал тайну богочеловечности, соединения двух природ без смешения и тождества. То было символическое выражение тайны. Но монархическая и монистическая тенденция всегда существовала в христианской истории и иногда преобладала.

       В моей старой книге «Смысл творчества» я говорил, что христологическому догмату должна соответствовать новая антропология — христология человека. Но лишь в грядущем она может вполне раскрыться. Настоящей христианской антропологии еще не было. В патристике более всех к ней приближался св. Григорий Нисский, наиболее философ из учителей церкви, он пытался поднять достоинство человека.[19] Но за ним мало следовали. Только христианство учит, что Бог стал человеком.[20] Пропасть между Богом и человеком была преодолена. Раскрывается человечность Бога, не только божественное в человеке, но и человеческое в Боге. Если до конца продумать человечность Христа, то нужно признать, что второе лицо Св. Троицы есть предвечный человек. И тайна эта совсем не означает допущения тождества между человеком и Богом, что было бы равносильно рациональному отрицанию тайны.

       В первые века христианства, когда велись догматические споры и вырабатывались догматические формулы, в которых хотели выразить в символах события духовного мира, разворачивалась сложная диалектика об отношении божественного и человеческого. И возникновение ересей, и обличение ересей с этой темой связаны. Арианство, монофизитство, монофелитство, несторианство — все это ереси о богочеловечности. Споры были приурочены к проблеме христологической, т. е. отношения двух природ во Христе. Но самая проблема шире и глубже, она затрагивает отношение между божественным и человеческим вообще. Пусть проблема христологическая была разрешена уже в первые века и была найдена форма соотношения божественного и человеческого во Христе, по ту сторону монизма и дуализма. Но в нашу мировую эпоху — говорю об эпохе Духа — вопрос становится иначе, ибо становится с небывалой остротой вопрос о человеке, которого в такой форме еще не знала патриотическая эпоха, и меняется само богосознание в зависимости от изменения сознания человека.

       Новая душа познала свободу — искания и соблазны свободы и рабство от свободы в такой остроте, в такой глубине, каких не знали прежние христианские души. Душа человека не улучшилась, но очень усложнилась и развернулась, и этому соответствует другое сознание.

       Человек стал менее цельным, более раздвоенным, и новые тревожные вопросы встали перед ним. Катехизисы не отвечают на эти вопросы. В мировой культуре, в литературе и философии явились люди профетического типа; таковы Достоевский, Киркегард, Ницше, Вл. Соловьев, Л. Блуа и др. Отцы и учители церкви, богословы-схоластики не могут ответить на поставленные ими темы. Профетический огонь всегда был возрождающей силой в окоченевшей, охлажденной духовной жизни. Другой же возрождающей силой была мистика.

       Для темы об отношении божественного и человеческого мистика очень сложна. Некоторого типа мистики имеют уклон к монизму, к признанию лишь одной природы, к угашению человеческой природы в Божестве. Таков всякий квиетизм. Для диалектики богочеловечности интересен янсенизм. Классический образец мистического монизма мы встречаем в религиозной философии Индии. Такова и религиозная философия Шанкары, для которого наша душа — Браман, Единое, Sat — противополагается всякому происхождению и становлению.[21] Самый замечательный из современных религиозных философов Индии Ауробиндо учит, что нужно отказаться от идеи, что мы авторы наших действий, — через нашу личность действует универсальное. Безличность есть условие соединения с Божеством, необходимо достигнуть безличия и безразличия.[22] Душа есть частица Божества.

       Мистику часто обвиняют в уклоне к пантеизму, и этим часто злоупотребляют. Это связано с непониманием языка мистики. Но необходимо сказать, что когда пантеизм действительно есть, то он есть не столько ересь о Боге, сколько ересь о человеке, умаление значения человека, умаление роли человеческой свободы и человеческого творчества. Судьба европейского гуманизма, его внутренняя драма, ставит совершенно новую религиозную тему. Это и есть тема о богочеловечности.

       Для диалектики божественного и человеческого огромное значение имеет судьба немецкой мистики и немецкой философии. В немецкой мысли огромную роль играет категория судьбы (Schicksal). Это слово постоянно употребляется в немецких философских книгах. Ничего подобного нельзя найти в книгах французских и английских. И это не случайно. Германский народ есть народ трагический по своей судьбе. Это связано с духовными свойствами этого метафизического народа и с какой-то его духовной болезнью. Стало общераспространенным мнение, что германская мысль, германская мистика всегда склоняются к пантеизму, что таковы свойства германского духа. Несмотря на слишком большую распространенность этого мнения, в нем заключается доля истины, что и постараемся раскрыть. Я бы сказал, что судьба немецкой мысли есть драма в трех актах, и вся драма разыгрывается на тему взаимоотношения божественного и человеческого. Кронер, написавший самую замечательную историю германской идеалистической философии, с энтузиазмом говорит, что метафизический ренессанс начала XIX века в Германии носил характер профетический, мессианский, эсхатологический.[23] И это совершенно верно. Подобного духовного подъема нельзя найти ни во французской, ни в английской философии. Во Франции мессианские и профетические идеи связаны были главным образом с социальной мыслью. Духовный срыв германской мысли заключается в необыкновенной трудности для нее признать тайну богочеловечества, тайну двуединства, в которой происходит соединение двух природ без их смещения. Но это означает затруднение в признании тайны личности. Антиперсонализм свойствен всей германской идеалистической метафизике, за исключением Канта, который занимает особенное место. Но нельзя не признать, что в германской мысли, в германской духовности происходила гениальная диалектика, имевшая огромное значение для судеб европейского сознания. Как описать акты этой великой драмы, не только интеллектуальной, но и духовной?

       I акт. Германская мистика и Лютер. Германская мистика есть прежде всего Мейстер Экхардт. Он сложнее, чем раньше о нем думали, он был не только мистик, но и теолог, хотя более великий мистик, чем теолог.[24] Как теолог он даже близок к Фоме Аквинату. Но меня интересует только мистик, интересует, когда он говорит языком мистики, а не языком теологии, в этом была его гениальность и его значение. И вот у Экхардта-мистика был несомненный уклон к мистическому монизму. Учение его предлагали назвать не пантеизмом, а теопантеизмом, но это мало меняет дело. Экхардт стоит в линии неоплатонической мистики, он родствен не только Платону, но и индусской религиозной философии. Этим нисколько не подвергается сомнению христианство Экхардта. Я совсем не думаю, чтобы религиозная философия Фомы Аквината была более христианской, чем религиозная философия Экхардта, который, во всяком случае, шел в глубину духовности, в Innerlichkeit.

       Самое глубокое и самое оригинальное у Экхардта — это его идея Gottheit, Божества, которая приоткрывает большую глубину, чем идея Бога — Творца мира, и находится вне противоположения субъекта и объекта. Бог есть уже вторичное, а не первичное. О Gottheit можно мыслить лишь совершенно апофатически. Срыв Экхардта был не в том, что он утверждал совершенный монизм в отношении Gottheit, срыв в том, что он в отношении между человеком и Богом утверждал монизм, т. е. был монофизитом. У него творение оказывается ничтожным, лишенным сущности и ценности. Все сотворенное ничто. Самое существование человека есть как бы грех. Тут уже обнаруживается противоречие германской мысли. Утверждается большая свобода человека в его движении внутрь, к духовности, к Богу, и вместе с тем отрицается самостоятельность человеческой природы, свобода человека, человеческая свобода, утверждается мистический детерминизм. Р. Отто, сравнивая мистику Шанкары и Экхардта, говорит, что оба ищут спасения, бытия и для них познание — путь спасения.[25] По мнению Отто, мистика Экхардта не принадлежит к типу мистики гностической, теософической, как мистика Я. Бёме. Различие верно схвачено, но преувеличено, так как у Экхардта есть сильный метафизический элемент, который отличает ее от христианской мистики, занятой исключительно описанием духовного пути души к Богу. Тема германской мистики всегда метафизически-космоло­гическая.

       Для экзистенциальной диалектики божественного и человеческого очень важен Лютер, который связан с германской мистикой, хотя сам мистиком не может быть назван. Особенный интерес представляет его книга «De servo ar­bitrio», направленная против Эразма. Это очень острая книга. Парадокс в том, что в борьбе за свободу христианина против власти авторитета над совестью Лютер совершенно отрицает свободу человека и утверждает исключительное действие Бога и Божьей благодати в религиозной жизни. Единственное, что должно исходить от человека, это вера. Спасает только вера, которая тоже от благодати, это и представлялось Лютеру освобождением от власти авторитета. Человек не имеет никакой самостоятельности в отношении к Богу, в отношении к Богу может быть лишь вера. Но при этом в мире человек может быть очень активен. Традиционное же католическое учение о свободе воли с вытекающими из него добрыми делами, необходимыми для спасения, представлялось Лютеру почти кощунственным, посягающим на всемогущество и величие Бога. Он отрицал не только свободу воли, но и человеческий разум признавал дьяволом. Он обвинял католичество в пелагианстве. Лютеровское учение о рабстве воли часто грубо понималось, и совсем не видели, какая глубокая и сложная метафизическая диалектика из него вытекает. Трудно было предвидеть, что в дальнейшем отсюда получится германская метафизика начала XIX века. Божественное поглощает человеческое. Это внутренний процесс, в котором человеческое не насилуется извне. Но тайна богочеловечности исчезает, как исчезает она у Экхардта.

       Последнее и наиболее интересное явление протестантизма в Европе — диалектическая теология Карла Барта и его единомышленников находится в той же линии отрицания богочеловечности. Для К. Барта Бог есть все, человек же есть ничто. И тут мы встречаемся с парадоксом, в котором все обращается в свое противоположное. К. Барт — дуалист, а не монист, он утверждает разрыв между Богом и человеком, бездну, отделяющую человека от Бога. Но если человек есть ничто, а Бог есть все, есть единственная реальность, то это есть другая, прикрытая форма монизма и даже пантеизма. Для того чтобы не было монизма и пантеизма, нужно, чтобы человек не был ничто, чтобы в нем было достоинство и была свобода человека. Так и Кальвин был крайним врагом пантеизма, но парадоксально про него можно сказать, что он пантеист, потому что принижает человека и умаляет его реальность, и для него подлинное бытие есть лишь Бог и Бог есть все. Так сложна и запутанна диалектика божественного и человеческого, так трудно вместить тайну богочеловечества. Это гениально раскрывается в германской философии XIX века. Единственный немецкий мыслитель, который был наиболее близок к идее богочеловечества и богочеловечности и потому наиболее близок к русской религиозной философии, — это Фр. Баадер.[26] Но он стоял в стороне от главного пути, на котором раскрывалась диалектика божественного и человеческого.

       II акт драмы есть германская идеалистическая философия, самое значительное явление в европейской философии. Какая связь II акта с I? Связь с Экхардтом была понятна, но не сразу можно понять связь с Лютером. Самое глубокое надземное влияние на германскую метафизику имел, бесспорно, Я. Бёме, но это связано с другой темой, не той, которая меня сейчас более всего интересует. С Бёме связана вся оригинальность германской метафизики, ее отличие от метафизики греческой и средневековой, иное понимание отношения между рациональным и иррациональным. Но в проблеме отношения между божественным и человеческим, в проблеме богочеловечности Бёме был гораздо более христианин, чем Гегель или Фихте, менее монистом. Очень часто говорят, что Лютер породил философский идеализм и что немецкая философия расцвела на почве протестантизма.

       По первому впечатлению нет ничего более противоположного, чем Лютер и Гегель. Первый проклял разум, как дьявола, второй обоготворил разум. У первого все идет от благодати, и это совсем неблагоприятно для метафизического познания. При более внутренней точке зрения можно понять, почему отрицание разума превратилось в дерзновенное утверждение разума. Лютер не был философом, это натура профетическая, и он не мог и не хотел философски осмыслить свое проклятие разума. Но разум Лютера совсем иной, чем разум Гегеля: лютеровский разум человеческий, в то время как гегелевский разум божественный, как и разум Фихте и всех идеалистов начала XIX века. Разум Гегеля, который наиболее интересен для этой темы, есть не разум Лютера, а благодать Лютера. У Гегеля познает не человеческий разум, а божественный разум, и все у него происходит от благодати. Акт познания, акт религиозный совершается не индивидуальным человеком, а универсальным духом. Также «я» у Фихте не индивидуальное и не человеческое, а божественное, универсальное «я». В германской метафизике начала XIX века все находится на острие и может упасть в противоположные стороны. Философию Гегеля, которая была завершительным явлением, можно истолковывать или как окончательное поглощение божественного человеческим и как выражение гордыни человека, или как окончательное поглощение человеческого божественным и как отрицание человеческой личности. Оба движения возможны из Гегеля. Восстание Достоевского и Киркегарда во имя индивидуального человека было восстанием против Гегеля, против его универсального духа, против тиранического господства всеобщего над индивидуальным. Гегелю принадлежит выражение: «die Religion als Selbstbewusstsein Gottes».* Э. Гартман, который вдохновлялся не только Шопенгауэром, но и Гегелем, строит свою религию духа на этом гегелевском понимании религии и отношения между божественным и человеческим.[27] Немецкая метафизика создает настоящий миф, который может быть обращен и к оптимизму, и к пессимизму. Э. Гартман истолковывает его пессимистически. Бессознательный Бог в порыве безумной воли сотворил горе бытия. Но в человеке изначально бессознательный Бог приходит в сознание и раскрывается возможность освобождения от страданий бытия.[28] Но и у оптимиста Гегеля Бог приходит в сознание в человеке, и это сознание достигает своей вершины в философии самого Гегеля.[29] Так совершалась деформация темы, поставленной самым гениальным мистиком гностического типа Я. Бёме. У последнего, проникнутого христианством и Библией, из Ungrund’a, предшествующего бытию мира, в вечности, а не во времени, происходит Богорождение, разворачивается Св. Троица, которая уже творит мир.[30] В германской метафизике, полной мотивов старой мистики, идеальная последовательность меняется. Из Ungrund’a, из глубины темного бессознательного, творится мир, и в этом мире создается Бог. Фихте, Гегель, отчасти Шеллинг учат о становлении Бога. Мировой процесс есть Богостановление, в человеке Бог окончательно становится сознательным. Происходит и обожествление человека, и отрицание человека. Нет чисто человеческого, отличного от божественного и стоящего перед Богом в совершающейся драме. Последствия этого выясняются в III акте. Главной ущербностью германской метафизики, гениального явления человеческой мысли, был ее антиперсонализм.

       Философия Гегеля, стремившаяся к конкретности, но ее не достигавшая, подавлявшая человеческую индивидуальность, вызвала реакцию человеческого против универсального духа. Божественное было понято как выражение порабощенности человека.

       III акт драмы начался с Фейербаха, мыслителя очень замечательного.[31] По Фейербаху, человек сотворил себе Бога по своему образу и подобию, отчуждая в трансцендентную сферу свою собственную высшую природу. Отчужденная природа должна быть возвращена человеку. Вера в Бога была порождением слабости и бедности человека. Сильный и богатый человек не будет нуждаться в Боге. Тайна религии антропологическая. Идея Бога заменяется идеей человека, теология переходит в антропологию. У Гегеля Бог приходит к самосознанию в человеке. У Фейербаха достаточно самосознания человека, самосознание Бога в нем есть лишь самосознание самого человека, своей собственной человеческой природы. И там есть всего одна природа. Абсолютное божественное заменяется абсолютным человеческим. Фейербах провозглашает религию человечества. Книга материалиста Фейербаха о сущности христианства написана в стиле мистических книг. Натура самого Фейербаха остается религиозной. Но обоготворение человеческого у него есть обоготворение рода, общества, а не индивидуального человека, не личности. В этом смысле его философия, не менее чем гегелевская, остается философией общего, родового, универсального, он не персоналист. Это переход от Гегеля и Фейербаха к Марксу. Фейербах — важный диалектический момент в соотношении божественного и человеческого в немецкой мысли, мысль остается монистической по своей тенденции, нет богочеловечности. Гегель воздает Богу принадлежащее человеку, Фейербах же воздает человеку принадлежащее Богу. Оба перемешивали божественное и человеческое. И не так труден был переход одного в другое. Уже Хомяков предвидел, что Гегель породит материализм. Фейербах — дитя Гегеля, как потом Маркс. В этом было свершение судьбы этой гениальной диалектики.

       Дальнейший шаг был сделан Максом Штирнером и в конце Марксом в одном направлении и Ницше в другом. Макс Штирнер хочет быть более последовательным, чем Фейербах. Он отрицает реальность человека, общества и других общностей, для него реально только собственное «я», Единственный — и весь мир лишь его собственность. Его книга «Единственный и его собственность» также иногда напоминает старые немецкие мистические книги, как и «Сущность христианства» Фейербаха. Но вот что поразительно. Можно подумать, что М. Штирнер — крайний индивидуалист, что для него высшую ценность имеет индивидуально-единичное. Ничуть не бывало, в действительности он такой же антиперсоналист, как и Гегель. Совершенно ясно, что Единственный М. Штирнера не единичный человек, не человеческая личность, а псевдоним божественного. М. Штирнер, как и Фейербах, производит впечатление материалиста, но если глубже вникнуть, то Единственный носит почти мистический характер, и в книге об Единственном звучат ноты старой германской мистики, в которой зачался весь диалектический процесс мысли. Единственный есть универсум, даже не микрокосм, а макрокосм. В желании, чтобы человек обладал всей вселенной, есть что-то верное, но штирнеровская философия бессильна это обосновать.

       У Карла Маркса по-другому явится божественно-универ­сальное и всеобщее — как социальный коллектив, как грядущее совершенное общество, в котором также может потонуть человеческая личность, как она потонула в гегелевском абсолютном духе и в штирнеровском Единственном. Истоки Маркса были гуманистические.[32] Он обличал капитализм, потому что в нем происходит отчуждение человеческой природы, дегуманизация, рабочий превращается в вещь, Verding­lichung. И он хочет вернуть рабочим их отчужденную природу. Это мысль замечательная, которая была распространением на социальную сферу идей Гегеля и Фейербаха об отчуждении. Это я называю объективацией. Но в Марксе обнаруживается один из пределов диалектики гуманизма, в котором он переходит в антигуманизм. Процесс этот имеет глубокие метафизические основы. Когда человеческое утверждается как единственное и высшее и отрицается божественное, то человеческое начинает отрицаться и подчиняться всеобщему, то Единственному Штирнера, то социальному коллективу Маркса. Всегда торжествует антиперсонализм. По-иному, но с наибольшей остротой и гениальностью это обнаруживается у Ницше, в его трагической судьбе. Ницше требует специального внимания. Прежде чем перейти к Ницше, замечу, что Киркегард, который, хотя и не немец, был связан с немецкой мыслью и немецким романтизмом, тоже испытывал затруднение в утверждении богочеловечности, т. е. двух природ. Он как будто бы отрицает человеческую природу Христа.

       Жизнь Ницше была жизнью больного и слабого приват-доцента в отставке в горах Швейцарии, жизнью одинокой, без всякой деятельности, кроме писания книг. И в нем вместе с этим трепетала всемирная история, осуществлялась судьба человека более, чем у людей действия. Ницше пишет о последних вещах, о конечных судьбах. Можно было бы так определить основную тему жизни и творчества Ницше: как пережить божественное, когда Бога нет, как пережить экстаз, когда мир и человек так низки, как подняться на высокую гору, когда мир так плосок? Ницше мучился над проблемой религиозного и метафизического характера, тема Ницше была прежде всего музыкальная, в этом он типичный германец. Но его философия находилась в поразительном несоответствии с глубиной его проблематики. То была биологическая философия — скорее Lebensphilosophie, чем Existenzphilo­sophie, — связанная с дарвинизмом и эволюционизмом. Эсхатологическая идея сверхчеловека обосновывалась биологическим подбором. В России Ницше всегда иначе понимали, чем на Западе, у нас он был прежде всего религиозным явлением, для западных людей он был прежде всего философом культуры.

       Тремя проблемами полно все творчество Ницше: отношением человеческого и божественного, которое для него есть сверхчеловеческое, творчеством человека, который должен творить новые ценности, и страданием, героической силой сопротивления страданию. Устремленность Ницше к божественной высоте выразилась в воле к преодолению человека. И он проповедует сверхчеловека, который есть для него псевдоним божественного. Тут разворачивается предельная диалектика божественного и человеческого. Ницше — дитя европейского гуманизма, его плоть от плоти и кровь от крови. Но он приходит к отрицанию человека. Ницше изменяет человеку. Человек для него стыд и позор, лишь переход к новой расе сверхчеловека. Заратустра говорит: «Eine dieser Krankheiten heisst zum Beispiel — Mensch». И еще: «Der Übermensch liegt mir am Herzen, der ist mein Erstes und Einziges, — und nicht der Mensch. Was ich lieben kann am Menschen, das ist, dass er ein Übergang ist und ein Untergang».*

       В сверхчеловеке исчезает и божественное и человеческое. В Наполеоне восхищает проповедника сверхчеловека то, что он состоит из нечеловеческого и сверхчеловеческого, что в нем нет ничего человеческого. Ницше не хочет человека и человеческого. Он хочет стоять под знаком рока (amor fati); не хотел победы человека над роком, как хотел Маркс. В этом видел он трагическое чувство жизни. Отсюда вражда к Сократу, идеализация инстинктов, мистика крови, родственная Гобино. Он защищает наследственность, аристократизм. Его считают индивидуалистом, но он антиперсоналист. Он не замечает, что дионисизм демократичен, а не аристократичен.[33] Враждуя с христианством, которое он знал только в упадочной, мещанской, утерявшей всякий героизм форме, он все же кое-что понял в нем, он понял, что христианство есть революция против аристократического принципа античной цивилизации, — последние будут первыми. У Ницше, как и у всей предшествующей германской мысли, нет двух природ, нет встречи, нет тайны богочеловечности, есть всего одна природа. Его считают атеистом. Это есть упрощение, непонимание того, что сознание и сознательные идеи не исчерпывают глубины человека. Ницше с горечью, со страданием говорит, что Бог убит. Есть огромное различие между атеизмом Фейербаха и атеизмом Ницше. Ницше хочется, чтобы Бог вернулся. Заратустра говорит:

Oh komm zurück,

Mein unbekannter Gott! Mein Schmerz!

Mein letztes, — Glück! *

       Как и героев Достоевского, его мучает Бог. Он близок к теме Кириллова. Он искал сверхчеловека. Но искать нужно человека, вполне человека. Нынешний человек еще не вполне человек, еще полузверь и нередко хуже зверя. В отношении Ницше к человеку есть коренное противоречие. Для него человек есть стыд и позор, он не хочет человека, он рассматривает его как средство. И вместе с тем он наделяет человека способностью к творчеству, творчеству ценностей, творчеству нового мира и способностью к героическому перенесению страданий.

       Самой большой заслугой Ницше была постановка проблемы творчества. Он искал экстаза, и экстаз был связан для него с творчеством. Он был убежден, что человек может творить новые ценности. Истина для него творится, а не открывается. Истина не дана и не воспринимается им пассивно, а создается в жизненном процессе, в борьбе за могущество. Жизнь и есть творческий процесс, в котором создаются все ценности. В моей терминологии можно было бы сказать, что так называемая объективная истина есть иллюзия объективации. И в своей жажде творчества и вере в творчество Ницше был прав. Ведь и с чуждой ему христианской точки зрения истина есть путь и жизнь, а не вещь, не вещная реальность. Человек может творить новые ценности, может творить новую жизнь. Но есть границы человеческого творчества, человек не может творить живых существ, может их лишь рождать. Он не может сотворить даже блохи. И в этом есть глубокий смысл. Существо, сотворенное человеком, не имело бы живого образа, было бы механизмом.

       Надрыв Ницше был в том, что он хотел, чтобы человек сотворил сверхчеловека, чтобы божественное, которое не было сущим, было сотворено человеком, чтобы низшее породило высшее. Но откуда такое ничтожество, как человек, — а Ницше считал человека ничтожеством — найдет в себе силы сотворить сверхчеловечески-божественное? Для того чтобы оправдать творчество человека, творчество новых ценностей, нужна новая антропология.[34] Но философия антропологии самого Ницше была старая, она не могла увидеть в человеке творческой силы. Человек, ничтожное существо, должен сотворить Бога. Диалектика божественного и человеческого приводит к отрицанию и божественного и человеческого, к исчезновению в призраке титанически-сверхчелове­ческого. Безумие Ницше объясняют его болезнью, но оно и духовно должно было бы явиться результатом нечеловеческого, надрывного усилия подняться на головокружительную высоту, в то время как высоты нет. Это характерное для германского духа стремление к героическому ничто.

       Таково потрясающее видение Ницше дионисического мира. Две идеи владеют им — идея вечного возвращения и идея сверхчеловека. Эти две идеи находятся в противоречии. Идея вечного возвращения есть античная, греческая идея циклического движения. Идея сверхчеловека есть мессианская идея и, как всякая мессианская идея, имеет персидско-еврейско-христианские истоки. Не случайно имя для своего самого гениального произведения Ницше взял у персов, которые внесли эсхатологическую идею в религиозное сознание. Я придаю мало значения печальной идее вечного возвращения, но огромное значение имеет идея сверхчеловека. У Ницше соединялась обращенность и к будущему, и к прошлому, прометеизм и эпиметеизм, он сочетал в себе элемент духовно-революционный и духовно-реакционный. Он жертва отрицания человеческого творчества историческим христианством.

       Другая проблема, поставленная Ницше, есть проблема страдания. Он сам очень страдал, страдал от безнадежной болезни и от безнадежного одиночества. Он вел героическую борьбу со страданием. Никакая боль не мешала ему творить. Сила сопротивления страданию была для него мерилом ценности человека. Он хотел вынести страдание, не имея никаких утешений. Он восставал против христианства, потому что оно хотело дать смысл страданию и этим дать утешение. Только перенесение страдания без всяких утешений, без надежд на иную жизнь он считал героическим. С этим связано для него трагическое чувство жизни. Он искал опасности, любил ходить над бездной, не хотел гарантированности жизни.[35] Как понять в глубине отношение Ницше к христианству? Он был врагом христианства, считался самым страшным его врагом, писал о христианстве очень дурно и несправедливо, написал «Антихриста», самое, вероятно, слабое из своих произведений. Но Ницше был вместе с тем человеком, раненным Христом и христианской темой. Антиэрос был связан с эросом. Он боролся с Христом, но боролся как человек, для которого Христос был дорог в самой глубине его существа. Уже в состоянии безумия, он подписывал свои письма: «Раненный». У него, несомненно, есть сильный христианский элемент, хотя и извращенный.

       Враг-Ницше гораздо ближе к христианству, чем благожелательный Гёте, которого совсем не коснулась христианская тема, который был к ней равнодушен. Он, может быть, единственный человек христианского периода истории, который прошел мимо христианства, не болел им. Он сумел внутренне устроиться без христианства. Потому его иногда называли великим язычником. Но и в Греции он не знал трагической религии Диониса. Известно, что Гёте очень боялся страдания и старался избегать его, он не любил трагедии. Клейст его отталкивал, и он был к нему очень несправедлив. Иногда его отношение к страданию производило впечатление малодушия, хотя он был человек сильный. Ницше же нельзя себе представить вне христианского периода истории, сколько бы он ни обращался к Древней Греции. Судьба его есть судьба европейского человека в христианском мире, один из путей христианского человека, вершина его экзистенциальной диалектики.

       Сущность явления Ницше связана с диалектикой божественного и человеческого. Тема эта была задана еще в старой германской мистике. У Экхардта, у Ангелуса Силезиуса самое существование Бога зависит от человека. Это всегда очень беспокоило теологов, которые хотели увидеть в этом интеллектуальный онтологический смысл, т. е. смысл еретический, в то время как это было выражением духовного опыта. Когда мистики говорили, что Бог зависит от человека, то это может иметь двоякое истолкование: или признается, что существуют две природы, которые встречаются в любви и находятся во взаимодействии, или что существует одна природа, для одних лишь божественная, для других лишь человеческая. Путь германской метафизики привел в конце концов к Ницше, у которого созданное им человеческое означает исчезновение и Бога и человека. Значение Ницше огромное, в нем завершается внутренняя диалектика гуманизма. Явление его приводит к возможности и необходимости нового откровения о человеке и человеческом для завершения диалектики божественного и человеческого.

       Киркегард предлагает начать не с сомнения, а с безнадежности. Безнадежность для него есть расстояние между субъективным и объективным. Но в опыте безнадежности должна раскрыться истина. Внутреннее не может быть вполне выражено во внешнем. Для меня это значит, что дух, который всегда скрыт в субъективном, не может себя выразить в объективации, он в ней искажается. Киркегард один из истоков экзистенциальной философии. Это видно из того, что для него человек и его существование не могут быть объектом. Экзистенциальная философия связана с религиозным беспокойством, и у самого Киркегарда она определяется христианским опытом. Люди и их миросозерцания коренным образом различаются по тому, признали ли они существование «иного мира» или только «этот мир». Сам Киркегард имел христианский опыт, но это был опыт религиозной натуры, проходящей через раздвоение, через разрыв богочеловечности, через богооставленность.

       У Гейдеггера, самого сильного из современных «экзистенциальных» философов, мы видим уже иное состояние. Киркегард имел влияние на его проблематику, но Бог заменен у него миром, и безнадежность не прорывается ни к чему иному. Он хочет построить онтологию, и построить ее таким же путем, каким строит ее рациональная академическая философия. Это противоречит коренным образом экзистенциальной философии, которая не допускает возможность онтологии, всегда основанной на объективации и рационализации.[36] Гейдеггер прошел через школу католической теологии, и это чувствуется в его учении о падшести Gewortenheit Dasein’a. Но разрыв человеческого существования (Dasein) и божественного у него достигает предельного выражения. Dasein есть лишь in-der-Welt-sein. Ничто есть основа Dasein. Это философия ничто. Dasein заменяет субъект. У него, как и у Сартра, феномен, то, что себя обнаруживает, имеет иной смысл, чем у Канта. Быть в мире есть забота, бытие и есть забота. Отсюда овременение. Мысль Гейдеггера подавлена объектным миром заботы. У него нет духа, нет свободы, нет личности. Das Man, обыденность, и есть субъект повседневного существования, из которого, в сущности, нет выхода. Метафизика есть внедрение человеческого существования в хаос грубого существования. Философия Гейдеггера принадлежит совсем другой эпохе, чем эпоха позитивистов, материалистов и атеистов XIX века. У него есть первородный грех, наследие католичества, у него существование человека и мира verfallen, падшие. Но откуда произошло падение? Откуда берется вина? Есть замаскированные моральные оценки. Наследием идеализма является то, что истина не есть соответствие с объектом, что человек сообщает истину познаваемому миру. Но нет оправдания возможности познания. Вместе с Dasein — историческое бытие. История открывает универсальное в единственном. Создание будущего есть проекция смерти. Гейдеггер говорит о Freiheit zum Tode. Цель нашего существования — свобода посмотреть прямо в глаза смерти. Искусство, политика, философия борются с хаосом, с грубым первичным бытием. Но откуда берется для этого сила? Метафизика Гейдеггера связана с конечностью человеческого существования. В человеке нет прорыва в бесконечность. Мир есть мир заботы, страха, покинутости, обыденности, страшный мир. Это метафизика предельной богооставленности. Но божественное не является ни под каким псевдонимом, как у Фейербаха, М. Штирнера, Ницше, Маркса, и нет никакого довольства миром. Пессимизм Гейдеггера более последовательный и страшный, чем пессимизм Шопенгауэра, который знал утешение.

 

 

       Троичность божества есть не только догматическая формула, но есть истина теологической схоластики, она имеет глубокий экзистенциальный смысл. Три есть священное число, потому что оно означает завершение, преодоление всякой двойственности, раздвоения. Вся оригинальность христианства в том, что оно не есть чистый монизм. Это как раз и вызвало сопротивление и вражду консервативного иудаизма. Чисто монистическая тенденция в христианстве есть ислам или возврат к иудаизму. Троичность Бога означает внутреннюю духовную жизнь в нем, и эта жизнь есть во всем мире. Откровение Троичного Бога противоположно пониманию Бога как чистого акта, как отвлеченного бытия, не раскрывающего в себе никакого конкретного существования. Есть Один, и есть его Другое, и есть выход, разрешение в Третьем, в священной Троичности.

       Про Гегеля говорят, что он заменил христианскую религиозную Троичность троичностью чисто философской, в которой теряется религиозный смысл. Но вернее было бы сказать, что гегелевская Троичность взята из христианского религиозного опыта и получает философское выражение. Философия зависит от религии. Предвечная Человечность есть Божье Другое, второй лик Божества. Человеческая и космическая общность в свободе и любви есть разрешение Божественной Троичности, третий лик Божества.

       То, что экзотерически называют миротворением, есть внутренняя жизнь Божества. И это нельзя сводить к тождеству, к монизму, к пантеизму. Тут мы встречаемся с разумно неразрешимой антиномией. Пантеизм есть рационализация. Есть две природы — божественная и человеческая, которые не тождественны. Но обе эти природы находятся в Божественной Троичности. Предвечно есть Божье Другое. Таинственно сопрягается богочеловечность и Бого-троичность, тайна двух (богочеловек) и тайна трех (Божественная Троичность). Тайна Божественной Троичности противоположна пониманию Бога как господина и властителя, как самодержавного монарха. В Боге есть не только единство, но и идеальное множество. Во всех еретических уклонах первых веков, которые бились над умственным выражением божественных тайн, была частичная истина. Особенно в савелианстве, осужденном церковным сознанием, была истина, хотя и неполная. Троичность есть модусы откровения единого Божества и эпохи откровения. Но для разумного сознания, привыкшего мыслить понятиями, тут все на острие, и истинное легко переходит в заблуждение, ошибочное может обнаруживать истинное. Различие, которое делают Экхардт и германская мистика между Gottheit и Gott, которое происходит от апофатической теологии, имело огромное значение. Есть божественная Тайна, невыразимая, по ту сторону Творца и творения, и есть Тайна Троичности, обращенная к миру. Бог, открывающийся миру и человеку, не есть Абсолютное: Абсолютное не может иметь отношение к чему-либо. Абсолютное есть невыразимая Тайна. Божество (Gottheit) есть невыразимая Тайна, в которой, верим, все разрешится. Но Бог (Gott) есть Тайна, себя приоткрывающая.

       Мы говорим не о разных богах, но об одном и том же Боге, прикрывающем, себя и раскрывающем себя в разных ступенях. И различие тут лежит не в объекте, а в субъекте. В истории религиозного сознания человека и человеческих обществ происходит объективация Бога. Катафатическая теология имеет дело с Богом объективированным. Этому соответствует известная стадия социализированности христианства. Апофатическая или мистическая теология преодолевает границы объективированного понимания Бога, освобождает от искажающего антропоморфизма, от пониманий отношений между Богом и человеком по категориям государства и власти, суда и наказания. Мысль Фейербаха, что человек приписывает Богу свою собственную высшую природу, не есть аргумент в пользу отрицания Бога, скорее наоборот. Это лишь означает, что существует соизмеримость между Богом и человеком, но не человеком как природным и социальным существом, а человеком как свободным духом. Экзистенциальная диалектика Божественной Троичности, как и диалектика божественного и человеческого, происходит в самой глубине существования.

       Диалектика Божественной Троичности предполагает эпохи Троичного откровения, т. е. приводит к допущению возможности и необходимости третьего откровения. Но это означает понимание двух предшествующих эпох в свете Троичности, т. е. в свете откровения Духа как окончательного откровения. Лишь в Духе совершается и завершается откровение Божества и богочеловечества. Это есть откровение свободы, любви, творчества, откровение Божьей твари. Так произойдет соединение апофатической мистической теологии с экзистенциальной катафатической антропологией. Совершенно устарели споры о трансцендентном и имманентном, которые велись по поводу германского идеализма и некоторых течений католического и протестантского модернизма.[37] Имманентизм Гегеля или Э. Гартмана, резко монистического типа, находится вне интересующей меня проблемы богочеловечности.

       Старый имманентизм, как и старый эволюционизм, не понимал катастрофического прерывного момента в духовном опыте и духовном пути. В этом отношении большое значение имело явление Киркегарда. Экзистенциальная философия, если она идет в глубину существования субъекта и основана на духовном опыте, не может быть имманентной философией в смысле XIX века. Но тут мы встречаемся с противоречиями и антиномиями. Раскрытие божественного в человеке и возвышение человеческого до божественного носит характер прерывности, трансцензуса. Существует духовный опыт трансцендентного и трансцендирования в человеке, это невозможно отрицать, не насилуя реальности опыта. Человек есть существо, себя трансцендирующее, выходящее за свои пределы, устремленное к тайне и бесконечности. Но опыт трансцендентного и трансцендирования есть внутренний, духовный опыт, и в этом смысле его можно назвать имманентным. Имманентным тут оказывается не пребывание в собственных пределах, а выход за эти пределы. Трансцендентное приходит к человеку не извне, а изнутри, из глубины. Бог более глубоко внутри меня, чем я сам. Это говорил уже Бл. Августин. Я должен к самому себе трансцендировать. Глубина может закрываться в человеке, и глубина эта требует прорыва, трансцендирования. Тайное через трансцендирование делается явным, это и есть откровение.

       Откровение трансцендентного не есть эволюционный процесс, это процесс трагический в мире. Откровение объективируется и социализируется, тогда оно делается имманентным уровню человеческого сознания и общества. Пророк, апостол, святой, мистик переходят за пределы этой дурной имманентности. Говорят об имманентизме мистика, но этот имманентизм ничего общего не имеет с имманентизмом социальной обыденности, имманентизмом ограниченного сознания. Откровение трансцендентного в мире не есть эволюция, но предполагает эпохи, ступени и в отношении индивидуального человека, и в отношении к истории человечества. И мы стоим на грани агонизирующей старой эпохи и возникновения новой эпохи откровения, нового эона. Происходящее в глубине человека происходит в глубине Бога. Когда мы мыслим о предметах, выходящих за пределы мышления, то срывы, которые могут быть в разные стороны, всегда происходят от попыток рационализации тайны, в которую мы упираемся, т. е. от перевода на язык понятий того, что невыразимо в понятиях. Но это не значит, что мы ничего не можем сказать на человеческом языке. В человеческом языке, хотя и ущербно, присутствует логос и возможно, в мысли и языке, движение к пределу, к тайне. Существуют предельные идеи. Но мышление должно быть оплодотворено цельным духовным опытом. Агностицизм есть ошибочное ограничение человеческих возможностей. Нужно утверждать гностицизм, но гностицизм экзистенциальный. Старый гностицизм первых веков, в котором были искривления духовного опыта, оперировал мифами. Мы тоже должны оперировать мифами, мы не должны ограничиваться понятиями. Но наши мифы уже иные, не старые космические мифы, связанные с язычеством, нет, основной миф есть миф о богочеловеческом и богочеловечестве, и миф этот реалистический.

       Не может сохраниться статическое понимание Бога. Именно христианский Бог, Бог религии распятой Правды, может быть понят лишь динамически. В Боге есть в вечности совершающийся творческий динамический процесс. Это не должно понимать так, что Бог зависит от мира и происходящего в мире процесса, но так, что происходящий в мире процесс внутренне связан с происходящим в вечности, а не во времени процессом в Боге, т. е. с божественной драмой. И только потому происходящее с миром и человеком получает вечный смысл. Мир и человек, которые ни для чего не нужны были бы Богу, были бы случайностью и тем самым лишались бы всякого смысла. Мы должны дерзновенно признать нужду Бога в человеке, и эта нужда совсем не ограничивает Бога, ограничивала бы и унижала Его каменная неподвижность и самодовольство. В Боге есть тоска по любимом, и это дает высший смысл любимому. Вера в Бога есть вера в высшую Правду, возвышающуюся над неправдой мира. Но Правда эта требует творческого соучастия человека и мира, она богочеловечна, в ней действует идеальная человечность.

       В этом сопряжении абсолютной Правды Божией с правдой человеческой скрыта вся тайна религиозной жизни. Разные разумные и оптимистические оправдания жизни давали люди. Оправдывали жизнь или через традиционно богословскую идею Промысла Божьего, повсюду присутствующего (Бог во всем), или через идеалистическо-пантеистическую идею мирового развития духа, разума, идею Гегеля, Шеллинга и других великих идеалистов, или через позитивистическую идею мирового прогресса к совершенной, более разумной, свободной и справедливой жизни в будущем. Этими оправданиями, в сущности, отразились иррациональные начала в этом феноменальном мире, не объяснялось существование зла, торжествующего в мире, не улавливался трагический характер мирового процесса и невозможно было построение теодицеи. Наиболее неприемлемыми мне представляются все формы исторического пантеизма, который шире, чем обычно понимают пантеизм, и свойствен и самым ортодоксальным теологическим учениям. Для нашего феноменального мира верен не пантеизм, а дуализм, в нем происходит борьба полярно противоположных начал. Но дуализм этот не окончательный. Последнее слово, слово уже неизреченное, принадлежит Богу и Божьей Правде. Это лежит по ту сторону человеческого оптимизма и пессимизма. И это наша последняя вера. Это преодолевает трагедию, порожденную свободой, которая была путем человека и заключенного в нем мира. На этот запредельный мир не переносим уже никакой дуализм, никакие слишком здешние разделения на рай и на ад.

       Падшесть человека порождает не судебный процесс между Богом и человеком, как то представляется ограниченному сознанию, а драматическую борьбу и творческое усилие человека ответить на Божий призыв. В мире действует не только Бог, не только свобода человека, но и Рок. Рок этот означает отпадение во внешнюю сферу, означает таинственную богооставленность. Но это лишь путь. Рок преодолим для христианского сознания, для религии Духа. Логически противоречиво было бы сказать, что процесс во времени обогащает вечность, ибо вечность объемлет время. Но логически противоречивое может иметь для нас экзистенциальный смысл.

 

 

Глава III

РАЗВИТИЕ И НОВИЗНА

 

       Невозможно отрицать самого факта развития, и его признание совсем не означает признания эволюционной теории, как она выражалась в эволюционных теориях второй половины XIX века. Жизнь мира есть прежде всего движение, изменение положения в пространстве и времени. И поразительно, что развитие так поздно было замечено человеческим сознанием. Хотя нужно сказать, что уже в греческой мысли были зачатки учения о развитии. Для Гераклита все было потоком изменения, все текло. Но преобладал статический онтологизм Парменида и Платона. Учение Аристотеля о потенции и акте может быть истолковано как попытка объяснения происходящего в мире изменения. Великие идеалисты начала XIX века Шеллинг, Гегель и др. учили о развитии, но не в натуралистической форме, для них то было развитие духа.

       Натуралистический же эволюционизм имел своим истоком биологические науки. И это понятно, потому что развивается прежде всего жизнь. Жизнь всегда имеет тенденцию или к возрастанию и развитию, или к разложению и смерти. Все живое развивается. В мире нет неподвижности, все меняется и развивается. Но есть и сила инерции, сопротивление всякому изменению, вражда ко всякой новизне. Жизнь в мире организуется и развивается к высшим формам. Иррациональная стихия есть источник организуемой жизни, но она и сопротивляется окончательной рационализации. Человеческой жизни свойственно не только развитие, возникновение раньше не бывшего, но и окостенение, минерализация. Два полярных начала борются в жизни. Отношение к изменению, происходящему в мире, должно быть двойственно. Жизнь есть изменение, и жизни нет без новизны. Но изменение может быть изменой. Реализация человеческой личности предполагает изменение и новизну, но предполагает и неизменное, без чего нет личности. В развитии личности человек должен быть верен себе, не изменять себе, сохранять свое лицо, предназначенное для вечности. В жизни необходимо сочетание изменения к новизне с верностью.

       Я говорил уже, что признание основного факта развития в жизни совсем не требует эволюционной теории в духе Дарвина, Спенсера и Геккеля. Такого рода эволюционизм устарел и научно, и философски. Эволюционизм XIX века был формой натуралистического детерминизма и никогда не мог объяснить источников эволюции. Он говорил о последствиях эволюции, о формах изменения, но не об источниках и причинах. Для эволюционизма XIX века не существует субъекта развития, внутреннего фактора развития. Эволюционизм — в сущности консервативная теория и отрицает творчество в мире, признает лишь перераспределение частей мира. Изменение происходит от толчков извне, и никогда не улавливается изменение, происходящее изнутри, из внутренней активности, из свободы. Идут в бесконечность внешнего, внешних толчков, никогда не достигается внутреннее, нет никакого ядра, обладающего творческой энергией. Но подлинное развитие, которое внешне улавливает эволюционная теория, есть результат внутреннего творческого процесса. Эволюция есть лишь выражение по горизонтали, по плоскости творческих актов, совершающихся по вертикали, в глубине.

       Диалектический материализм в той форме, которую он прошел в советской России, пытался внести коррективы в эволюционную теорию и признать самодвижение изнутри. Таким образом, материя наделялась качествами духа — творческой активностью, свободой, разумом. При этом происходит насилие над терминологией. Требует радикальной переоценки натуралистический детерминизм. Не существует законов природы, которые, как тираны, господствуют над миром и человеком. Существует лишь направление действия сил, которые при данном соотношении действуют однообразно по результатам. Изменение направления сил может изменить закономерность. В первооснове этих сил лежит духовное начало, нумен. Материальный мир есть лишь экстериоризация и объективация духовных начал, процесс затвердения, сковывания. Можно было бы сказать, что законы лишь привычки действия сил, и часто дурные привычки. Вторжение новых духовных сил может изменить результат закономерной необходимости, внести творческую новизну.

       Гегелевское учение о диалектическом развитии гораздо глубже эволюционного учения второй половины XIX века и не носит натуралистического характера. Это диалектическое развитие духа, которое происходит по тройственной схеме тезиса, антитезиса и синтеза. Развитие определяется внутренним противоречием, которое требует разрешения. Боль отрицания играет огромную роль в гегелевской диалектике. Диалектика, динамизм определяются тем, что есть другое, и это очень глубоко. Для гладкой эволюционной теории другого нет и потому нет настоящего динамизма. Гегелевский монизм, утверждающий единство бытия и небытия, тождество противоположностей, в отличие от монизма Спинозы, динамичен. В гегелевской философии готовились взрывчатые вещества, несмотря на то что сам Гегель был консерватором в политике. Ошибка была в том, что он верил в имманентное разрешение диалектики противоречий. Между тем как диалектика противоречий требует трансцендентного. Имманентизм притупляет остроту диалектических противоречий. Гладкая натуралистическая эволюционная теория никаких противоречий не признает. Диалектическое развитие через противоречие заключает в себе большую истину, в нем совершается исторический путь и судьба человека.

       Но свобода у Гегеля есть не причина развития, а результат развития. Свобода есть порождение необходимости, сознанная необходимость. Гегелевское учение о диалектическом развитии есть все-таки детерминизм, но детерминизм не натуралистический, а логический. Становление есть логически необходимый, неотвратимый результат соотношения бытия и небытия. Киркегард хотел освободиться от детерминизма, и для него все новое происходит через скачок. Но это и значит, что все новое происходит из свободы и через свободу. Эволюция, как бы мы ее ни понимали, есть всегда объективация, и потому она отличается от творчества. Заглавие книги Бергсона «L’evolution creatrice» спорно и свидетельствует о натуралистических элементах его метафизики. Творчество принадлежит царству свободы, эволюция же принадлежит царству необходимости. Я говорил уже, что старый эволюционизм принужден отрицать возможность творческой новизны, он закован в имманентном кругу космических сил.

       Возникновение новизны, небывшего есть величайшая тайна мировой жизни. Не только замкнутый круг природы, но и более глубокий замкнутый круг бытия не может допустить и объяснить возникновения новизны. Тайна возникновения новизны связана с тайной свободы, невыводимой из бытия. Творческий акт свободы есть прорыв в природном феноменальном мире, он идет из нуменального мира. Творческий акт свободы не есть результат развития, развитие есть результат творческого акта свободы, которая объективируется. Эта тайна приоткрывается через движение в глубину, в глубину бездонную, а не через движение вовне, как в эволюционной теории. Падшесть объективированного мира, в котором царит необходимость и рок, определилась направлением свободы в глубине, разрывом богочеловечности, и подъем совершается через восстановление богочеловеческой связи. Тварный мир есть мир возможностей, это не готовый, законченный, статический мир, в нем должен продолжаться творческий процесс, и должен продолжаться через человека. Все возможности должны раскрыться, реализоваться. Поэтому творческое развитие в мире нужно понимать как восьмой день творения. Миротворение есть не только процесс, идущий от человека к Богу. Бог требует творческой новизны от человека, ждет дел человеческой свободы.

       Процесс развития должен быть применен и к истории религии и истории христианства. Невозможно понимать христианство статически. Как уже было сказано, существуют эпохи откровения, существуют эоны мировой истории. Существует одухотворение в восприятии откровения, существует его очеловечение в смысле высшей человечности, которая и есть богочеловечность. Развитие в христианстве было двойственно: оно было и улучшением, обогащением, творчеством — появилась подлинная новизна, — и ухудшением, искажением, приспособлением к среднему человеческому уровню, изменой истокам, уходом от изначального. И нужно уметь различать. Кардинал Ньюман и Вл. Соловьев признавали возможность развития догматов, раскрытие еще недостаточно раскрытого. Но они недостаточно это признавали, не сделали отсюда радикальных выводов. Развитие христианства в мире есть сложный богочеловеческий процесс, и он должен быть понят в свете богочеловечности. Все в более новом и сильном свете должны быть поняты истоки откровения. Изменение сознания, разворачивание человечности, усложнение и утончение души ведут к тому, что новый свет проливается на религиозную истину, т. е. это значит, что откровение, которое исходит от вечной Истины, не дано статически в окончательной завершенности и имеет внутреннюю историю.

       С этим связан вопрос о модернистских течениях в христианском сознании XIX и XX века. Само слово модернизм имеет тот недостаток, что производит впечатление подчинения вечного временному. Между тем как речь идет о том, чтобы освободить от притязаний власти временно-истори­ческого и возрастать к вечному. То, что выдавалось за вечное в религиозной жизни, слишком часто бывало властью временного, т. е. недостаточной духовностью. Поэтому я предпочитаю употребить не слово «модернизм», а слово «пневматизм». Правда модернизма заключается в том, что происходят изменения в человеческой среде и человеческом сознании и, в зависимости от этих изменений, меняется и восприятие откровения, преодолевается тяжесть исторических наслоений, подготовляется возможность новых откровений или, вернее, одного откровения — завершительного откровения Духа.

       Модернистские течения особенно заняты были отношением христианства к страшно возросшим научным знаниям и к изменениям в социальной жизни. Эти течения не доходили до глубины, но они были полезны как очистительный и подготовительный процесс. Вера человека должна пройти через критику, через борения духа, и тогда только она приобретает высшую ценность. Человек проходит через сомнения, через раздвоение, через страдание, и, только преодолев все, он духовно закаляется и готов для высшей ступени духовности. Достоевский любил говорить, что вера его прошла через горнило сомнений, которых не знали поверхностные безбожники. То, что происходит в человеке и с человеком в истории, имеет огромное значение для полноты богочеловеческой истины. Мир меняется в зависимости от того, откуда на него смотрят, из какого возраста, среды, класса, конфессии и пр. И меняется не только взгляд на мир, меняется и взгляд на то, что открывается из мира иного, высшего. Все меняется в зависимости от человеческой высоты или человеческой низости, от творческого развития человека или от низкого уровня человека и его падения. Истину откровения хотели стабилизировать в соответствии со средненормальным сознанием человека, которое отождествили с вечной человеческой природой. И истина откровения предстала в статически-окаменевшем виде. Был наложен запрет на творчество, не хотели, боялись признать творческую природу человека и возможность нового. Дурное новое все равно происходило, но была пресечена возможность хорошего нового. На этой почве совершилось окостенение христианства, омертвение и угашение духа. Но сказано: духа не угашайте. То, что не идет вперед, не развивается к новизне Царства Божьего, то идет назад и превращается в минерал. Истина есть путь и жизнь, а не объектный предмет.

       История европейской души была очень динамична, и в ней происходили большие изменения. Совсем не та уже душа стоит ныне перед христианством, какая стояла перед христианством средних веков или первохристианством, совсем иная чувствительность в ней раскрылась. Много нового раскрылось в человеческой душе у Петрарки, у Руссо, в начале XIX века у романтиков, в конце XIX века у Достоевского, Киркегарда, Ницше, Ибсена, символистов, в начале XX века в поколении коммунистов. Нельзя не считаться с опытом, который раскрывается в наиболее показательных умственных течениях нашей эпохи. Таковы Гейдеггер и экзистенциальная философия, Фрейд и психоанализ, К. Барт и диалектическая теология, Гуссерль и феноменология, расизм и тоталитаризм, марксизм и коммунизм. Властителями душ, оказывающими наибольшее влияние, являются Ницше, Маркс, Киркегард. На новую проблематику, на новое беспокойство не могут дать ответа старые христианские катехизисы. В первые века христианства учители Церкви давали ответы на темы, поставленные ересями того времени. Наша эпоха не знает ересей, подобных старым ересям. Но возникают ереси совсем иного стиля, которые не сознаются пребывающими внутри христианской догматики, и они требуют христианского ответа. Этого ответа не могут дать омертвевшие формы исторического христианства. Такова тема о творческом дерзновении человека, о совершенно новых формах зла, не поддающихся разрешению старой нормативной морали, о притяжении бездны небытия, о небывалой свободе, которой не знали прежние века, о переходе свободы в рабство, о тайне личности и ее разрушении, о совершенном обществе на земле и о его соблазнах, и мн. др. формы человеческого самоутверждения и гордыни стали иными и более жуткими, чем в прошлом.

       Словом, очень изменилась человеческая душевная стихия. Антропология старой святоотеческой литературы не соответствует уже состоянию современного человека, претерпевшего сложное развитие. Развернулись энергии, скрывавшиеся в глубинных слоях души. Но развитие это очень сложно и двойственно. Человек, с одной стороны, углубляется, с другой стороны, выбрасывается на поверхность. Эмоциональность человека, с одной стороны, начиная с Руссо и романтиков, очень усиливается и развивается по сравнению с предшествующими веками, с другой стороны, ослабляется и замирает от власти техники, от холодного прикосновения металла.

       Эта сложность особенно явственна в отношении к нравственному развитию. Неверно было бы сказать, что существует нравственное совершенствование человека и человеческих обществ по поступательной восходящей линии. Происходит и нравственный регресс, обнаруживаются все новые и новые формы человеческой звериности, и в формах более утонченных и отвратительных. Нравственное сознание в прошлом допускало пытку, и это было связано с верованиями, которые были суевериями. Но пытки при нынешнем нравственном сознании представляют гораздо более страшное явление. В прежние века люди часто бывали лучше. Но прогресс нравственного сознания все же существует. Человечность есть новое явление, она есть результат внутреннего, подземного действия христианства. Человек бывает более нравственно безобразен, чем в менее гуманном, более суровом прошлом, но уже новое сознание его судит. Модернизм бывает плох потому, что он бывает связан с модой и подражанием, с рабством у времени. Может возрастать эстетическая чувствительность и утонченность, но смена направлений в искусстве не означает прогресса. Никак нельзя сказать, что современные писатели находятся на более высокой ступени развития, чем Софокл, Данте или Шекспир. Смена классицизма, романтизма, реализма, символизма, сюрреализма, экспрессионизма и пр. не означает развития, но означает историю человеческой души и отражение ее исканий. Эволюция не означает непременно прогресса, движения к высшей цели, к Царству Божьему, может даже означать регресс. Новизна не означает непременно улучшения и достижения высшей ценности. Поклонение новизне как новизне так же плохо, как и поклонение прошлому как прошлому. Подлинная религиозная новизна может быть связана только с новой эпохой Духа. Это есть новая эпоха откровения, которая не может быть только действием Бога, но должна быть и действием человека, его творческим актом. Говорить об этом можно только при допущении динамического понимания и жизни мира, и жизни Бога. Ложна перспектива бесконечного развития в будущем, как допускает, например, учение о прогрессе Кондорсе и др. Но прогресс может упираться не в другую бесконечность, а в конец. И потому углубленное понимание развития упирается в эсхатологию.

 

 

Глава IV

СТРАХ

 

       Мы говорили о том, что наверху. Теперь нужно сказать о том, что внизу.[38] Страх лежит в основе жизни этого мира. Существовал terror antiquus, древний страх. Если говорить глубже, по-русски нужно сказать — ужас. К сожалению, по-русски нет слова, соответствующего немецкому Angst и французскому angoisse. Сама терминология, различающая между Angst и Furcht, идет главным образом от Киркегарда. В числе многих определений человека может быть определение его как существа, испытывающего страх. И это можно сказать про все живое. Страх животных ужасен. Тяжело смотреть в глаза животного, испытывающего страх. Страх связан с опасным, угрожаемым положением жизни в мире. И чем совершеннее, чем индивидуализированное жизнь, тем более она угрожаема, тем большим опасностям подвержена и тем более участь ее — смерть. Нужно все время защищаться от опасностей. Организм в значительной степени построен для защиты. Борьба за существование, которой полна жизнь, предполагает страх.

       Неверно думать, что храбрость и страх совершенно исключают друг друга. Храбрость есть не столько отсутствие страха, сколько победа над страхом, и притом в определенном направлении. Человек может быть очень храбрым в одном отношении и трусом в другом: напр., очень храбрым на войне — и трусом перед собственной женой; быть героем, не бояться смерти — и испытывать страх перед мышью или гусеницей или заразной болезнью; быть необыкновенно храбрым в идейной борьбе — и испытывать страх перед материальными затруднениями; бывают люди очень храбрые физически и очень трусливые морально и наоборот. Человек может достигнуть высокого состояния храбрости в определенной сфере жизни, оставляя в состоянии страха другие сферы.

       Но всюду и во всем духовной задачей остается победа над страхом, унижающим человека. Неисчислимое количество насилий и жестокостей в человеческой жизни есть порождение страха. Террор есть страх не только тех, на кого он направлен, но и тех, кто его практикует. Известно, что одержимый манией преследования не только испытывает страх, но и начинает преследовать других и ввергать в состояние страха. Самые страшные люди — это люди, одержимые страхом. Страх действует разрушительно. Страх неразрывно связан с временем, с тем, что будет будущее, что есть угроза от изменения во времени. В будущем может быть страдание и уже наверное будет смерть, самое страшное для жизни. Большая часть древних языческих верований и суеверий связана со страхом и сильным желанием.

       Для Киркегарда и для следующего за ним в этом Гейдеггера Angst ставит перед бездной небытия.[39] Это есть событие на границе, на границе внешнего, примитивного мира и сверх-я. Для этих философов angoisses страх есть реакция перед кем-то и чем-то, что представляется нам угрожающим разрушить наше собственное Dasein. Angst же не вызывается чем-то определенным, оно нас ставит перед миром в чистом виде. У Гейдеггера Dasein убегает в das Man от неизвестного, чуждого. Страх есть томление, впавшее во внутренне мирское. Dasein для него есть забота, т. е. бытие, выброшенное в мир, в котором оно потеряно. Забота есть постоянная смерть. Принятие смерти есть нечто родственное amor fati Ницше. Нравственное сознание превосходит das Man и уничтожает его. Откуда это у Гейдеггера? Angst связано с ничто. Das Nichts selbst nichtet.* У Киркегарда Angst носит скорее психологический характер, у Гейдеггера же космический. Но ужас перед смертью и перед ничто может быть лишь в том случае, если есть личность, этот ужас существует лишь для личности.

       У Гейдеггера все идет снизу, а не сверху, и никакого верха не существует. Остается непонятным, откуда берется высшее и судящее, которое у него все-таки есть. Это непонятно и у Ницше. В этом отношении положение Киркегарда лучше. Страх есть порождение богооставленности. Но покинут ли мир и человек Богом, или Бог покинут человеком и миром, во всяком случае богооставленность предполагает существование Бога. Я употребляю русское слово «страх» за отсутствием слова Angst, но в него для меня входит ужас. Человек поставлен перед бездной ничто, испытывает страх и ужас, потому что он отделен от Бога. Страх есть результат разорванности, раздельности, отчужденности, покинутости. Психологически страх есть всегда страх перед страданием. Человек испытывает страх-ужас, когда от страдания наталкивается на непреодолимую стену, за которой небытие, пустота, ничто. Это ничего общего не имеет с буддийской нирваной, которая есть выход и просветление.[40] Этот страх-ужас не следует также смешивать с тем, что Р. Отто называет Mysterium tremendum и что означает первичное чувство божественности.[41]

       Парадоксальность положения в том, что как раз то, что освобождает от страдания, т. е. небытие, пустота, ничто, и вызывает наибольший ужас. Нужно различать страх животный, связанный с низшими состояниями жизни, и страх духовный, связанный с высшими состояниями. Есть страх от угроз со стороны низшего мира. И есть страх от насилия высшего мира, страх Божий, для которого нужно другое слово. Бог есть огонь опаляющий.

       Эпикур думал, что он опровергает религию, когда говорил, что она есть порождение страха. Но страх есть гораздо более серьезное и глубокое состояние духа, чем он думал. Он еще не читал Киркегарда и многих других. Первые стадии откровения Божественного в мире связаны со страхом. Это определялось низким состоянием человека, его погруженностью в низменный мир, слабостью его сознания, темнотой, боящейся света. Первоначальное Mysterium tremendum смешивается со страхом. Страх Божий смешивается со страхом мира. Религиозная жизнь человека наполнена страхом, хотя можно было бы сказать, что цель религиозной жизни есть победа над страхом. Бог первоначально должен был вызвать страх, хотя он и есть та благая сила, которая должна освободить человека от смертельного испуга жизнью в мире. Лишь медленно происходило в самом христианском сознании освобождение от страха, от страха дьявола и страха ада, освобождение и очищение идеи Бога от искажающего страха. Великая духовная задача, стоящая перед человеком, есть освобождение от страха, от суеверий, от терзания дьяволом и демонами, от рабьего страха перед могуществом и властью, от страха беспощадного суда, от фанатизма и нетерпимости, от ненависти к врагам и мести, от объективации злого в себе. Страх есть всегда страх низшего и злого, и лишь по темноте сознания он может представляться страхом высшего.

       Страх правит миром. Власть по природе своей пользуется страхом. Человеческое общество было построено на страхе. И потому оно было построено на лжи, ибо страх порождает ложь. Есть боязнь, что правда уменьшит страх и помешает управлять людьми. Чистая правда могла бы привести к падению царств и цивилизаций. Поэтому и христианство приспособилось к страху. Периодически управление страхом приводит к тоталитарному строю и к террору. Во всякий авторитет входит элемент страха. И противоположна страху свобода. Истина о свободе скрывалась из страха. Произошло приспособление истины и обыденности из страха. Страх всегда закрывает истину, и истина приоткрывается, когда опыт пережитого страха доводит до его преодоления, до освобождения. Страх связан не только с ложью, но и с жестокостью. Жестокими делаются не только те, которых страшатся, но и те, которые страшатся. Не только массами управляют через страх, но и сами массы управляют через страх. Страх в жизни общества есть недоверие в человеке. И страх всегда консервативен, хотя бы внешне был революционен. Страх ада в религиозной жизни и страх революции или потери собственности в жизни социальной все обесценивает. Человек живет в страхе жизни и в страхе смерти. Страх одинаково царит и в жизни индивидуальной, и в жизни социальной. Забота, необеспеченность жизни в конце концов порождают страх. Но вот что самое важное. Страх искажает сознание и мешает познавать истину. Человек стоит перед конфликтом страха и истины. Замученный человек боится истины, он думает, что правда его ранит. Бесстрашие перед истиной есть величайшее достижение духа. Героизм и есть бесстрашие перед истиной, перед истиной и смертью.

       Религиозная жизнь была искажена страхом, которым пользовались для поддержания злых и несправедливых порядков. Когда античный мир кончался, его терзал страх демонов и духов природы. И он искал спасения в мистериях. Одним из величайших достижений христианства, которое должны признать и нехристиане, было освобождение от демонолатрии, от порабощавших человека страхов. Магия не помогала и означала зависимость от космических сил. Но древний страх вошел и в христианство, и христиан стали терзать старые демоны и их начальник дьявол. Страх низшего перемешался со страхом высшего, страх дьявола со страхом Божиим. Различие между Furcht (peur) и Angst (angoisse) стушевалось. На Бога были перенесены эмоции, вызванные низшими космическими и социальными силами. Это и есть то, что я называю космоморфизмом и социоморфизмом. Древний страх был кристаллизован в доктрину, и не так легко освободить христианскую доктрину от страха. Страх поставили выше доброты, которой боялись как слабости.

       Христианскую теологию обвиняют в интеллектуализме, и справедливо обвиняют; интеллект никогда не может быть оторван от чувства и воли. Официальные теологические доктрины искажены эмоцией страха, и эта эмоция их гораздо более определяет, чем интеллект. Современная психопатология много делает для изучения страхов и всякого рода фобий. И этим она может оказать службу очищению и освобождению религиозного сознания от терзающих его страхов. В пределах этого феноменального мира, вероятно, невозможно окончательно освободиться от страхов, так как положение человека остается угрожающим. Но можно освободиться от перенесения этих страхов на религиозную жизнь и на отношение к Богу. Можно освободиться от смешения низшего страха с высшим состоянием ужаса и тоски. Киркегард определяет Angst как головокружение свободы. У него ничто, небытие, приобретает и положительное, а не отрицательное только значение. Это нельзя было бы сказать про страх. Но Гегель лучше всех понимал, что без небытия нет становления.

       Страх всегда имеет отношение к страданию, он переживается как страдание, и он есть боязнь страдания. О страдании речь будет в следующей главе. Но нельзя оторвать страх от этого центрального явления человеческой жизни. Человек отрывается от высшего мира и подчинил себя низшему миру. Это неотвратимо вызывает страх и страдание. Но связанность с низшим миром так велика, что самый высший мир начинает представляться по образу низшего мира. Страх и страдание, порождаемые низшим миром, порабощающим человека, могут переживаться как порождаемые высшим миром, который должен его освободить. Я. Бёме хорошо говорит, что Божья любовь во тьме действует как обжигающий огонь. Страх унижает достоинство человека, достоинство свободного духа. Страх всегда считали постыдным на войне, он назывался трусостью. Военное преодоление страха человек достигал, он совершал чудеса храбрости, он делался героем. Но это с большим трудом распространялось на всю остальную жизнь, особенно на жизнь духовную. Нельзя достаточно часто повторять, что освобождение от страха есть главная духовная задача человека. Достижение бесстрашия есть высшее состояние человека. Речь идет о достижении, ибо никто не может сказать, что ему страх совсем неведом.

       Явление страха связано с соотношением сознания с подсознательным и сверхсознательным, страх идет из глубины подсознательного, от древних истоков человека. Сознание может увеличивать страх, со страхом связана острота сознания. Лишь из сверхсознательного идет окончательная победа над страхом, это есть победа духа. Сказано, что совершенная любовь изгоняет страх. Но совершенная любовь так редка, что страх продолжает править человеческой жизнью. Очень силен страх в любви-эросе, он есть в глубине жизни пола. Страх извращает человеческое, и в этом сложность богочеловеческого процесса.

 

 

Глава V

СТРАДАНИЕ

 

       Я страдаю, значит, я существую. Это вернее и глубже декартовского cogito. Страдание связано с самим существованием личности и личного сознания. Я. Бёме говорит, что страдание Qual, Quelle, Qualitat есть источник создания вещей.[42] Страдание связано не только с беспомощным животным состоянием человека, т. е. с его низшей природой, но также с его духовностью, с его свободой, с его личностью, т. е. с его высшей природой. Отказ от духовности, от свободы, от личности мог бы облегчить страдание, уменьшить боль, но это означало бы отказ от достоинства человека. Да и ввержение человека в низшее, животное состояние ни от чего не спасает, потому что жизнь в этом мире не бережется и не охраняется. Ужасна расточительность жизни в мире, бессмысленна гибель неисчислимых жизней, обреченных вести мучительную борьбу за существование. Нет спасения от страдания в погружении в биологическую сферу существования. Страдание есть основной факт человеческого существования. Судьба всякой жизни в этом мире, достигшей индивидуализации, есть страдание. С мукой человек рождается, с мукой умирает, страдание сопровождает два самых значительных события человеческой жизни. Болезнь, самое, может быть, большее зло, постоянно подстерегает человека.

       Не без основания говорят психоаналитики о травматизме рождения, об испуге и тоске, которые испытывает человек, появляясь в этом мире.[43] Будда учил, что всякое желание порождает страдание. Но жизнь есть желание. Принятие жизни есть принятие страдания. Свое беспокойство о страдании, сопровождающем жизнь, свое сострадание мы не должны ограничивать одним человеческим миром. Страх животных ужасен, и они более беспомощны, чем люди. Нет ничего нелепее декартовского учения о животных как автоматах. В христианстве недостаточно был раскрыт долг человека по отношению к животному миру, в этом буддизм был выше. У человека есть обязанности к космической жизни. На нем лежит вина. Когда умирал мой дорогой Мури, мой любимый кот, и в предсмертной агонии вскрикнул, я почувствовал мировое страдание, страдание всего живущего, и приобщился к этому страданию. Каждый разделяет или должен разделять страдания других и всего мира.

       Страдание есть основная тема всех религий искупления, да и вообще основная религиозная тема. В страдании человек проходит через минуты богооставленности, и через страдание же он приходит к общению с Богом. Страдание может переходить в радость. Страшно несчастен человек на земле, страшно испуган, переживает ужас и агонию. И в таком же состоянии находится все живущее. Но человек обладает силой творить, совершать героические подвиги, переживать экстаз. Человек есть существо низкое и существо высокое. Это лучше всех понимал Паскаль. Невозможность энтузиазма, экстаза, есть источник страдания, есть раздвоенность, ослабление творческой жизни. Несчастье есть прежде всего разорванность, раздвоенность. Основной, самый важный вопрос человеческого существования: как победить страдание, как вынести страдание, как не быть раздавленным страданием, как уменьшить количество страдания для всех людей и для всей жизни? Еще до христианства были религии страдающего бога, Озириса, Диониса и др. Есть страдание самого Бога, и оно спасительно. С этим связана тайна христианства. Но теологические доктрины всегда боялись признать страдание в Боге и осуждали так наз. патропассионизм. Но и тут, как при всяком соприкосновении с тайной, все на острие, ибо страдание Сына Божьего, Богочеловека признается. Все тут в соединении страдания человеческого и страдания божественного, ибо в нем преодолевается разорванность и отчужденность человеческого и божественного.

       Почему так страдает человек в этом мире? И возможно ли оправдание Бога при таком количестве страданий? Вот вопрос, который так мучительно задавал себе Достоевский. Радищев, отец русской интеллигенции, с малолетства потрясен был страданиями человеческими. Это очень русская тема. Жалость к страдающим, сострадание к невинным страдальцам сначала переживается как богооставленность, а потом ведет к богоборчеству. Основная тут тема — тема безвинного страдания. Она поставлена книгой Иова. И не дай Бог походить нам на утешителей Иова. Есть в мире страдание, которое не есть наказание за грехи. Наиболее ясна связь страдания с телом, которое ограничивает бесконечные стремления человека, болеет, стареет, умирает, с которым связана мучительная борьба за существование. Человек несет на себе проклятие тела, которое сулит преходящие и иллюзорные наслаждения и причиняет много страданий. Человек рождается, потому что есть пол, но потому же он и умирает. Есть моменты радости, но основной фон жизни есть забота и страдание. Греческий народ, который считается жизнерадостным, через величайшее свое творение, через греческую трагедию, говорит, что лучше было бы человеку не родиться. Гёте и Л. Толстой были самыми удачливыми и внешне счастливыми из гениальных людей, но один говорит, что за всю жизнь у него было всего несколько счастливых часов, другой же хотел покончить с собой.

       Чем объяснить страдание? Современный индусский философ Aurobindo говорит, что страдание есть возражение Всего, Целого, ложной попытке Ego свести универсальное к границам возможности исключительно личной радости. Макс Шелер говорит, что страдание есть опыт жертвы части во имя целого, жертва низшей ценности во имя высшей, он связывает страдание с жертвой. Возможность страдания связана с раздором независимых частей и их функционального положения в целом.[44] Эти решения не могут удовлетворить человеческую личность, поставленную перед своей личной судьбой, они основаны на совершенном подавлении индивидуально-личного универсально-общим. Гораздо глубже мысль Киркегарда, что страдание человека связано с тем, что он одинок. Люди разделяются как бы на две расы: на тех, которые мучительно чувствуют страдания мира и людей, и на тех, которые к этому сравнительно равнодушны. В истории европейского человека за ряд столетий очень увеличилась чувствительность и невыносливость к страданию, по крайней мере это верно в отношении к известной более утонченной части человечества. Лишь с большим запозданием возникает сознание недопустимости пыток и казней, жестокого обращения с преступниками. И вместе с тем мы живем в эпоху очень жестокую, эпоху небывалых страданий.

       Источник страдания нужно видеть в несоответствии природы человека и объектной мировой среды, в которую мы брошены, в неустанном столкновении «я» с чуждым и безучастным к нему «не-я», с сопротивлением объектности, т. е. в объективации человеческого существования. Если можно говорить о различии гармонических и дисгармонических человеческих типов и состояний, то еще глубже то, что человек по своему положению в мире находится в дисгармоническом состоянии. Мучительное, причиняющее страдание противоречие человека заключается в том, что он есть существо в нераскрытой глубине своей бесконечное и устремленное к бесконечности, существо, ищущее вечности и предназначенное к ней и вместе с тем, по условиям своего существования, конечное и ограниченное, временное и смертное. Человек натыкается на стену, которую нельзя пробить. В глубине человеческого страдания есть переживание непреодолимости, неотвратимости, безвозвратности.

       Дуализм, в котором живет человек в этом мире, и есть источник неисчислимых страданий. Переживание страдания противоположно переживанию целостности. Нарушение целостности и гармонии с миром и вызывает страдание. Но это происходит потому, что человек встречается с миром объектов и лишь изредка прорывается к миру существ. Во мне самом есть много чуждого мне, не моего («Es» Фрейда). И это чуждое мне во мне самом есть источник страданий. Борьба за реализацию личности есть борьба против чуждого во мне, порабощающего меня. Во мне должен был бы присутствовать весь Божий мир, и вместо него присутствует «не-я», мертвящая объектность. Источник страданий человека двойной — в непреодолимой стене вне его и непреодолимой стене в нем самом, в унизительном рабстве от чуждости мира и еще более унизительном рабстве от самого себя, от того, что есть «не-я», но кажется человеку принадлежащим к его «я». Можно считать несомненным, что большая часть страданий и несчастий связана с поглощенностью своим «я», с ячеством. В пределе это ведет к сумасшествию, которое всегда есть поглощенность своим «я», неспособность выйти из него. Способность к выходу из «я», из поглощенности «я» есть условие реализации личности. «Я» не есть еще личность. Паскаль сказал, что «le moi est haïssable».* Этого нельзя было бы сказать про личность.

       Физический и душевный организм человека лишь частично приспособлен к окружающей среде, которая ему всегда угрожает. И можно удивляться, что человек получает возможность устойчиво существовать в бесконечном феноменальном мире, в котором он находит лишь немногие точки опоры и лишь с немногим близким ему встречается. Когда он переживает целый космос как близкий ему, как божественный, то это не этот чуждый ему мир объектов, это уже иной «мир», лежащий за этим миром. Разобщенность же человека с первоисточником жизни, с другими людьми, с жизнью космической порождает страдание. Противоположны же страданию приобщенность, нахождение общности и близости. Смерть есть самое большое страдание, вероятно, потому, что она есть прохождение через момент как бы абсолютной разобщенности, разрыва и уединения. Страданию противоположно гармоническое состояние, т. е. нахождение близости, приобщенность. Величайшее таинство есть таинство Причастия. И оно есть не только человеческое, но и космическое таинство. Для нас остается непонятной судьба человека от рождения до смерти, непонятны выпавшие на его долю страдания. Но это лишь очень малый отрывок судьбы человека в вечности, его прохождения через многие миры. Если мы возьмем один день человеческой жизни, оторванный от предшествующих и последующих дней, то мы мало поймем в происходящем с человеком. Но вся жизнь человека от рождения до смерти есть короткий день в его судьбе перед лицом вечности.

       У Гегеля были замечательные мысли о «несчастном сознании».[45] Несчастное сознание есть разделение, раздвоение. Через него нужно пройти к высшему сознанию. Но не есть ли всякое сознание несчастное? Сознание всегда предполагает раздвоение, распадение на субъект и объект и мучительную зависимость от объекта. Достоевский считал страдание единственной причиной возникновения сознания. Достоевский, Киркегард, Ницше наиболее интересны для этой темы. Борьба Ницше со страданием, со страшной болезнью и одиночеством, сопротивление страданию — самое значительное явление его жизни, которое сообщает его жизни героический характер. Античная этика, особенно классическая этика Аристотеля, видела в человеке существо, которое ищет счастья, блага, гармонии и может достигать их. Это остается и у Фомы Аквината, в официальной католической теологии. Но в действительности христианство надломило это понимание. Об этом важны свидетельства Канта, Шопенгауэра, Достоевского, Киркегарда, Ницше. Не случайно человек, чтобы ослабить боль, угасить страдание, хочет забыться, отказаться от сознания, притупить его остроту. Он хочет это сделать, то опускаясь до подсознания, напр. через наркотики, через экстаз от погружения в животную стихию, то поднимаясь до сверхсознания, до духовных экстазов, до слияния с божественным. Есть предел возможности выносить страдание. За этим пределом человек теряет сознание и этим как бы спасает себя.

       Более всего страдают совсем не худшие люди, более всего страдают лучшие люди. Сила страдания может быть признаком большей глубины. Развитие мысли и утончение души сопровождается усилением страдания, большей чувствительностью к боли не только душевной, но и физической. Несчастье, страдание, зло не являются прямыми причинами пробуждения силы в человеке и духовного возрождения, но могут способствовать пробуждению внутренних сил. Без боли и страдания в этом мире человек опустился бы и животное в нем победило бы. Это заставляет нас думать, что страдание в этом мире не есть только зло, последствие зла и выражение зла. Совершенно неверно думать, что страдание выпадает на долю человека пропорционально его вине и греху, хотя это и является мотивом многих проповедей. Думая так, мы уподобляемся утешителям Иова. Но Бог оправдал Иова, не его утешителей. Книга Иова является великим свидетельством о существовании невинного страдания, невинного страдальца. Об этом свидетельствует и греческая трагедия. Эдип не был виноват, он жертва рока. Но всего важнее невинное страдание Сына Божьего, праведника Иисуса. Есть божественное страдание. Это божественное страдание вызывается несоответствием между Богом и состоянием мира и человека. Есть темное страдание к гибели и есть светлое страдание ко спасению. Христианство превращает путь страдания в путь спасения. Это страдание богочеловеческое, которое отвечает на мучительный вопрос теодицеи. Человеческая жизнь наполнена экзистенциальной диалектикой страдания и радости, несчастья и счастья.

       В человеческом вопрошании о страдании наибольший интерес представляют буддизм, стоицизм и христианство. Эти три ответа и сейчас являются основными. Стоическая борьба со страданиями есть и у тех, которые ничего не знают о стоиках. Буддизм и стоицизм не принимают страдания, хотят уйти от него и этим уходом получить облегчение. Христианство принимает страдание, принимает крест и в просветленном перенесении страдания ищет освобождения и спасения. Буддизм не принимает мира, хочет победить желание, привязывающее к миру, и достигнуть нирваны, которая не есть небытие, как обычно думают западные люди, и лежит по ту сторону бытия и небытия, не есть ни существование, ни не-существование. Японский буддизм Zen истолковывает учение Будды не в смысле отрицания воли, а в смысле просветления, т. е. прежде всего победы над эгоцентризмом.[46] Это можно назвать модернизмом. Буддизм имеет большие преимущества перед браманизмом: сострадание, чувство зла мира, отсутствие ритуализма и невыносимой гордости иерархии браманов. Но буддизм уходит от человеческой и мировой жизни, не хочет, чтобы человек взял на себя ее бремя и нес крест. Стоицизм принимает мир и хочет согласовать жизнь человека с законом космического разума. Но он хочет достигнуть внутреннего освобождения от страдания через изменение отношения ко всему, что исходит от жизни мира и может приносить человеку страдание, достигнуть апатии. Ни буддизм, ни стоицизм не хотят изменить мир, преобразить его, они берут его таким, каков он есть, и борются со страданием, изменяя отношение к миру, то его отрицанием, то достижением равнодушия к нему. Стоическая мораль благородная, но стоическая апатия носит нетворческий, упадочный характер.

       И в нашей христианской, совсем иной морали, и в нашем христианском отношении к страданию можно встретить буддийские и стоические элементы. Христос учит нести крест жизни. Значит ли это, что нужно увеличить страдание и искать его? Конечно, не таков смысл несения креста. Несение выпавшего на нашу долю креста значит просветленное переживание страдания, т. е. уменьшение страдания по сравнению с непросветленным, темным переживанием страдания.

       В религиозной жизни немалую роль играют элементы садизма и мазохизма, и потому так сложна история христианства. Христос превратил страдание в путь спасения. Правда распинается в мире. Единый безгрешный праведник был распят. Но это не значит, что нужно искать страдания, истязать себя, ни то, что нужно причинять страдания другим для их спасения. Между тем как очень верующие христиане бывали очень жестоки именно из-за своей веры и во имя ее. На этой вере в спасительность страдания основана была инквизиция, пытка, оправдание смертной казни и жестокость наказаний. Св. Доминик был жестоким инквизитором. Св. Тереза жестоко обращалась с сумасшедшими. Иосиф Волоцкий был очень жесток и требовал истязания и казни еретиков. Феофан Затворник проповедовал жестокую политику. Христиане искали страданий, болезней, самоистязания и истязания других. Это связано было с извращенным чувством греха и ужасом. У инквизиторов могла соединяться личная доброта с садизмом. Первоисточник страшного, темного заблуждения был в том предположении, что страдание человека угодно и приятно Богу, т. е. в перенесении на Бога садических чувств. Прежние христианские души менее остро чувствовали страдание, чем современные души, и более остро чувствовали грех, поэтому они были менее чувствительны к страданию. Но жизнь человеческая зависит не только от степени необходимости, она еще более зависит от случая, который необъясним, от так называемого несчастного стечения обстоятельств. Задача, поставленная перед человеком, совсем не в том, чтобы объяснять страдания его жизни, бессмысленные случаи и давящую необходимость грехами и видеть в этом наказание. Ставится духовная задача достойного несения страдания, превращения темного страдания к гибели в просветленное страдание ко спасению.

       Человек есть бессознательно-хитрое существо, и его плохо понимают, и он сам себя плохо понимает. Человек может усиливать свое страдание, чтобы меньше страдать. Это психологический парадокс. Это экзистенциальная диалектика страдания: страдая от одного, он утешает себя другим страданием. Человек способен совершить героический подвиг, чтобы меньше страдать. Он идет на войну и совершает чудеса храбрости, идет в монахи и совершает аскетические подвиги, чтобы отвлечь себя от страдания, вызванного несчастной любовью или смертью близкого человека. Или он начинает терзать место, которое у него болит, начинает увеличивать боль, чтобы уменьшить боль. Он не только убегает от того, что причиняет ему боль, но и влечется к боли и сосредоточивается на ней. Человеку очень присущ мазохизм. Мазохизм, как и садизм, есть извращение, порожденное страданием. И это имеет таинственную связь с полом, раненностью человека.

       Человек есть больное существо, и потому самые большие психологические открытия сделала психопатология. Он легко склоняется то к мании преследования, то к мании величия. Обе мании так связаны между собой, что человек, одержимый манией преследования, легко начинает преследовать других. Человеческая борьба против страдания сплошь и рядом имеет патологический характер. Сумасшествие может иногда быть выходом из неразрешенных конфликтов жизни, давать облегчение. Самое ужасное в человеческой жизни — это автономия и изоляция разных сфер душевной жизни, отрыв от центра, подчиняющего высшему смыслу, и образование изолированных миров. Так, автономия и изоляция сексуальной жизни ведет к чудовищному миру, изображенному маркизом де Садом.[47] Для де Сада человек, естественно, злой, жестокий и сладострастный. Он думает, что для Провидения равноценны порок и добродетель. Но также ужасно образование и других автономных и изолированных душевных миров, напр. мира властолюбия и честолюбия, или мира наживы и обогащения, или мира ненависти. Человек, одержимый страстью, образовавший свой автономный мир, сам страдает и причиняет страдание другим. Изолированная, неодухотворенная страсть вызывает бесконечное, невыносимое алкание. Оно порождается разрывом с духовным центром человека и разрывом самого центра с первоисточником всякой жизни в мире, т. е. в конце концов все сводится к разрыву богочеловечности.

       Страх смерти есть страх самого сильного страдания. Смерть есть прохождение через разрыв души с телом, разрыв с миром и людьми и разрыв с Богом. Самое большое страдание есть страдание от расставания и разлуки. Но еще большее страдание от угрызений совести, от острого переживания вины, от безвозвратности и непоправимости. Это есть как бы предвосхищение адских мук. Человек ищет восстановления и сохранения в памяти пережитого, и сладки для него многие воспоминания, но еще больше ищет он забвения, забвения о дурном и унизительном. И если бы память непрерывно держала в нем все прошлое, то человек не вынес бы этого. Также не вынес бы он знания и предвидения будущего, будущих страданий и часа смерти. Человек и мир неотвратимо проходят через распятие и смерть. И это должно просветленно принять. Смерть есть не только потому, что человек в этом мире есть смертное существо, но и потому, что он есть бессмертное существо, которое не может осуществить полноту и вечность жизни в условиях этого мира.

       Это идея лишь экзотерическая, что страдание есть наказание за грех. Демонические перерождения христианства связаны были с тем убеждением, что страдание есть заслуженное последствие греха, Божье наказание. Отсюда можно было сделать вывод, что нужно причинять как можно больше страданий. Во Франции и Англии в средние века отказывали осужденным в исповеди, чтобы к мукам агонии присоединить уверенность в вечном аде. Садическому извращению христианства, бесчувственности и безжалостности противостоит необыкновенная высота христианской панихиды и погребения.

       Есть два страдания. Есть страдания, которые устраняются и побеждаются изменением социального строя и развитием научного знания. Необходимо вести борьбу с социальными причинами страдания и со страданиями, зависящими от невежества людей. Уничтожение социального рабства, куда входит и рабство в капиталистическом строе, обеспечение права на труд и на достойное существование, распространение просвещения, знаний технических и медицинских, победа над стихийными силами природы — все это может уменьшить количество страданий. Но нельзя организовать счастья, как нельзя организовать истины. Счастье дается лишь как благодатное мгновение, истина дается лишь исканием и устремлением в бесконечность, дается путем и жизнью, она спорна. Организовать можно лишь низшее, не высшее. Есть таинственность моментов переживания счастья как воспоминания о рае и предчувствие рая.

       Но есть страдание, которое связано с трагической основой жизни и имеет глубокий источник. Оно не есть порождение дурного социального строя и не может быть устранено его улучшением. Есть страдание, которое есть наша трагическая судьба в мире, как рок, и рок этот преодолим лишь преодолением этого мира. Некоторые марксисты-коммунисты приходят к новому гуманизму и претендуют окончательно победить рок, не прибегая к мифам (христианство, по их мнению, побеждает рок через миф). Они хотят победить источник страдания и организовать всеобщее счастье человечества. Неверно думать, что марксизм есть социальная утопия. Очень многое, чего хочет марксизм, социально реализуемо и даже должно быть реализовано. Но марксизм есть духовная утопия, основанная на непонимании духовных условий человеческого существования. Нельзя социально победить того основного трагического конфликта, что человек есть духовное существо, заключающее в себе устремленность к бесконечности и вечности и поставленное в ограниченные условия существования в этом мире. Страдания от смерти, страдания от любви, от конфликтов любви с политическими и религиозными убеждениями, страдания от загадочности жизни, непонятности собственной судьбы, страдания от злой воли к могуществу и насилию, страдания от ревности, страдания от самолюбия, зависти, раненности тем, что человек не играет роли, которую хотел бы играть, и от понижения его положения в обществе, от страхов перед жизнью и смертью, от бессмысленных случаев, от разочарований в людях, от измены друзей, от меланхолического темперамента и мн. др. — не устранимы никаким новым социальным строем. Когда социальный вопрос будет решен и все люди поставлены в условия достойного существования, когда не будет страданий от необеспеченного положения в обществе, от голода, холода, невежества, болезней, несправедливостей, тогда, именно тогда усилится чувство и сознание непреодолимого трагизма жизни, тогда не избранных только, а многих охватит духовная тоска. Социальная борьба со страданием отвечает на тему о страдании вообще, а не о страдании конкретных существ. Закон общества может быть гарантией против социальных проявлений жестокости, но не может уничтожить жестокости в человеческом сердце, которое всегда найдет несоциальные формы своего проявления. Также и создание социального строя с гарантиями свободы человека и гражданина не избавит еще человека от возможности рабства.

       Отсюда, конечно, не следует, что не нужно делать социальных изменений, самых радикальных, для уменьшения человеческих страданий и человеческого рабства. Наоборот, нужно все сделать и освободить духовные задачи человека от искажающих социальных влияний. Оптимистическая теория прогресса XIX века была проникнута верой в уничтожимость страданий и поступательный рост счастья. Эта вера надломлена катастрофическими событиями мира. Старая идея прогресса неприемлема. Но в ней есть и христианская правда, есть неосознанная устремленность к Царству Божьему. Необходимо допустить существование иррационального начала в мировой жизни, не поддающегося рационализации ни в каком прогрессе. И никакой прогресс, никакое социальное переустройство не может победить смерти, главного источника страдания, и уничтожить страха будущего. Это лучше всего понимал Н. Федоров.[48]

       Интенсивность страдания связана с интенсивностью жизни, с выраженностью личности. Отказ от интенсивности жизни, отказ от личности может ослабить боль. Человек уходит в себя от мира, который полон страданий и причиняет ему страдания. Но, уходя в себя и изолируясь, человек начинает испытывать новые страдания, и у него является потребность уйти от себя, победить мучительную самопоглощенность. Страдающий человек разными путями ищет победы над страданием, облегчения. И не всегда он обращен к высшему, не всегда это искание свидетельствует о высоте человека. Ищут победы над страданиями через слияние с социальной группой, с коллективной жизнью; ищут через равнодушие, апатию, через установление меры в жизни, ищут через погружение в обыденность и пошлость; ищут через забвение в мгновении, хотят победить страдания через ослабление остроты сознания; через возврат к подсознательному и редко ищут облегчения и освобождения через подъем к сверхсознательному и сверхчеловеческому. Собственное страдание облегчается, когда человек начинает испытывать сострадание к другому. Наиболее, может быть, побеждается страдание созерцанием креста.

       Но человек настолько странное существо, что он не только ищет освобождения от страдания, он ищет и страдания и готов истязать себя, как истязать и других. Это лучше всего понимал Достоевский. И в религиозной жизни, в высшей ее форме — в жизни христианской, мы видим не только освобождение от страдания, которое она обещает человеку, но и усиление страдания, проповедь самоистязания и истязания других. У людей есть потребность в убийстве и истязании во имя идеи и веры. Новое христианское сознание должно освободить человека от этих кошмаров. Отвратительны не только внешние, физические пытки, но и внутренние, духовные пытки. Это прежде всего освобождение богосознания и богопознания от перенесения на Бога садических и мстительных инстинктов. Наиболее садическая жестокость образуется у людей власти, всякой власти, религиозной, национальной, политической, экономической, семейной, и она получает идейное обоснование. Власть сводит с ума, она есть бесконечное вожделение. Некоторые римские императоры обнаруживали безумие жестокости. Есть режимы, которые представляют кристаллизацию садической жестокости.

       Очень разно переживает человек страдания, в зависимости от того, принимает ли он страдания во имя своей веры и идеи — тут он выносит пытки — или страдает от несчастного стечения обстоятельств и бессмысленной жестокости окружающих людей и режима, в котором живет. Есть различие между страданием, в котором человек считает себя виновным, униженным, дурным, и страданием, в котором он героически претерпевает гонения и преследования. Нельзя сравнивать и измерять страдания, как нельзя сравнивать и измерять радости и счастье. Разно переживается страдание женщинами, людьми интеллектуального творческого труда, людьми из простого народа и т. д. Современному усложненному, утонченному и физически ослабленному человеку трудно понять, что можно вынести страдание, которое вынес какой-нибудь протопоп Аввакум или Стенька Разин. И в цивилизованном человеке от древних времен остается жажда крови, потребность в жестоких зрелищах, в бое гладиаторов, бое быков и пр. Мефистофель говорит: «Blut ist cin ganz be­sonderer Saft».* В крови есть что-то таинственное. Древние помещали в кровь душу. С ней связано и прекращение жизни. Огромным нравственным прогрессом было, когда было преодолено убеждение первобытных, что несчастные оставляются богами и должны быть покинуты. Страдание побеждается любовью, но и любовь может быть источником новых страданий. Я сейчас говорю не о любви-эросе, а о любви каритативной, любви жалости и сострадания. Человеку очень трудно переживать страдания одному и ни в чем его не выразить. Одиночество — один из источников страдания. В известном смысле можно сказать, что творец всегда одинок и всегда проходит через страдание. Потребность сообщить свое страдание другим выражается в жалобе, плаче, крике. Этим человек как бы просит помощи. Но есть скрытные люди, которые гордо несут свое страдание в себе, стараясь ничем его не обнаружить. И потому нужно всегда думать, что люди очень несчастны и страдают, но мы этого не замечаем. К каждому человеку следовало бы относиться как к умирающему. Нет ничего мучительнее сопоставления силы, расцвета, радости избыточной жизни и ослабления жизни, увядания, умирания. Но такова судьба жизни, судьба всякой развитой индивидуальности. Страдание и смерть связаны с любовью, которая должна победить и страдание, и смерть.

       Счастье не есть сознательная цель человеческой жизни, и было уже сказано, что счастье нельзя организовать. Блаженство можно мыслить как достижение полноты совершенства, которого нет на земле. Тут возможны лишь отдельные мгновения. Но можно и должно стремиться к уменьшению количества страданий. Сострадание есть абсолютная заповедь. Никто не должен увеличивать для себя количества страданий, истязать себя, но должен переносить ниспосылаемые страдания просветленно, как имеющие смысл в его судьбе. Мучительная проблема страдания не разрешима окончательно в пределах этого феноменального мира. Противоречие между природой человека и условиями его конечного существования в природном мире неразрешимо и предполагает необходимость трансцензуса, конца. Может ли добро спасти от страданий? Не спасет и не может спасти, и потому нужно искупление и Искупитель, нужна не человеческая только, но и Божья любовь. Есть бессилие человека перед злом и страданием. Но есть бессилие и самого Бога как Творящей Силы. Лишь Бог, ставший человеком, принявший на себя страдания человека и всей твари, может победить источник зла, порождающий страдание. Никакие теологические системы, никакие авторитеты не могут прекратить человеческого страдания и муки. Прекратить их могут лишь религиозные первореальности, лишь богочеловеческая связь, лишь богочеловеческая любовь. Человек, окончательно порывающий эту богочеловеческую связь, становится перед бездной небытия, и страдания его делаются нестерпимыми.

       Всякая любовь несет с собой новые страдания, и вместе с тем лишь любовь побеждает страдания, побеждает богочеловеческая любовь. Любовь-эрос заключает в себе бесконечное страдание, в ней есть ненасытимость. Любовь-агапе, любовь нисходящая, а не восходящая, не заключает в себе бесконечного алкания.[49] Поэтому обе любви должны быть соединены. Иначе не достигается полноты. Страдание побеждается также творчеством человека, хотя творчество знает свои страдания. Смысл страдания в том же, в чем и его причина. Если бы не было страдания при несоответствии между высшей природой человека и условиями его существования в этом мире, человек мог бы опуститься до жалкого состояния. И все же страдание остается для нас тайной. Это и есть тайна искупления.

       Самое слово слишком связано с очень антропоморфическим и социоморфическим понятием выкупа. Унизительно и для Бога, и для человека понимать искупление как выкуп, данный Богу, чтобы угасить гнев Его. Это предполагает, что Богу угодны и приятны страдания людей в мире. Но возможно более глубокое и достойное понимание. Страдание есть испытание человека, духовных сил человека в путях свободы. Богу угодны не страдания человека, а духовное просветительное испытание сил человека в неотвратимых результатах, известным образом направленной свободы, свободы по источнику своему еще предмирной. Ударение всегда должно быть сделано на просветлении и преображении.

 

 

Глава VI

ЗЛО

 

       Страдание и зло связаны между собой, но не тождественны. Страдание может и не быть злом, может быть даже добром. Существование зла есть величайшая тайна мировой жизни и величайшее затруднение для официальной теологической доктрины и для всякой монистической философии. Рационалистическое решение проблемы зла так же затруднительно, как и решение проблемы свободы. Можно утверждать, и с большим основанием, что зло не имеет положительного бытия и соблазнять может лишь тем, что крадет у добра.[50] Но тем не менее зло не только есть, но и преобладает в мире. То, что можно именовать небытием, может иметь экзистенциальное значение. Ничто имеет большое экзистенциальное значение, хотя неверно было бы сказать, что оно существует.[51] Одна из попыток разрешить проблему зла и согласовать его с возможностью теодицеи заключалась в том, что зло присутствует лишь в частях, в целом же есть лишь добро. Так думал Бл. Августин, Лейбниц, да в конце концов и большая часть теодицей, ибо они допускают, что Бог пользуется злом для целей добра. Но такого рода доктрина основана на отрицании безусловного значения всякой личности, и она характерна скорее для античной, чем для христианской морали. Это означает преобладание эстетической точки зрения над этической.

       В действительности верно, что в этом эмпирическом мире нет доброй божественной целесообразности, да ее и не может быть в мире, который признается падшим. Можно было бы сказать, что целесообразность есть для отдельных групп явлений, но не для целого мира феноменального, не для связи этих явлений во имя добра. Традиционное учение о Промысле принуждено отрицать зло и несправедливость в мире, и оно выходит из затруднения тем, что вместо зла признает лишь существование греха. Существует в нашем мире непреодолимый конфликт индивида и рода. Необычайно хрупка и угрожаема индивидуальная жизнь, человеческая и животная, но необыкновенно производительна сила родовой жизни, все вновь порождающая жизнь. Доктрина, которая видит зло лишь в частях и не видит его в целом, находится во власти рода и равнодушна к индивиду. Гений рода хитер и всегда подсказывает несчастному человеку лживые оправдания, которыми держит его в рабстве. Поэтому историческая и социальная жизнь основана на таком количестве лжи. Ложь может быть самообманом, когда человек делается игралищем социально-родовых сил жизни. Ложь может быть также формой защиты жизни от нападения на жизнь. Вопрос о правде и лжи есть основной моральный вопрос.

       От мучительного вопроса о зле человек хочет укрыться в сферу нейтрального и этим хочет прикрыть свою измену Богу. В более глубоком смысле нейтрального нет, нейтральное находится на поверхности. Можно было бы даже сказать, что дьявол нейтрален. Ошибочно думать, что дьявол есть полюс, противоположный Богу. Полярно противоположный Богу полюс есть Бог же, другое лицо Бога, — крайности сходятся. Дьявол, князь мира сего, укрывается в нейтральном. В религиозной жизни вообще и в христианской жизни огромную роль играла вера в демонов и в дьявола. Это было одно из решений проблемы зла. Когда дьявола признают источником зла, то происходит объективация внутренней драмы человеческой души. Дьявол есть экзистенциальная реальность, но совсем не объективная предметная реальность, подобная реальностям природного мира, это реальность духовного опыта, пути, через который идет человек. Идеей дьявола социально очень злоупотребляли, запугивали ею людей и до огромных размеров расширили царство дьявола, присоединяя к нему все новые и новые области. Так создался настоящий духовный террор. Освобождение души от терзающих ее демонов возможно лишь в очищенной духовной религии. Демонология и демонолатрия были лишь в пути человека к царству духа, к царству свободы и любви, к Царству Божьему.

       Борьба против зла легко сама приобретает характер зла, заражается злом. Есть зловещая моральная диалектика манихейского дуализма. Слишком большие враги зла сами делаются злыми. Это парадокс борьбы со злом и злыми: добрые для победы над злыми делаются злыми и не верят в другие способы борьбы со злыми, кроме злых способов. Доброта вызывает к себе пренебрежительное отношение и кажется неинтересной и пресной. Злость же импонирует и кажется интереснее и красивее. Люди борьбы думают, что злость умнее доброты. Проблема тут в том, что, в сущности, нельзя осуществлять целей добра, добрых целей. Это слишком легко ведет к злу, к злым средствам. Нужно быть в добре и излучать добро. Только Евангелие преодолевает это перерождение борьбы со злом в новое зло, признает осуждение грешников новым грехом. Нужно человечно, с добротой относиться и к дьяволу. Существует диалектика отношения к врагу и злому. Вы начинаете бороться во имя добра с врагом и со злом. Но вы кончаете тем, что сами проникаетесь злом. Основная моральная проблема нашего времени есть проблема отношения к врагу. Врага перестают считать человеком, к нему не должно быть человеческого отношения. В этом произошло наибольшее отступничество от евангельской истины. Я не думаю, чтобы существовали безнадежно демонические натуры, т. е. натуры, над которыми тяготеет фатум демонической одержимости, как не думаю, чтобы существовали демонические народы. Существует лишь демоническое состояние людей и народов. Поэтому ни над кем не возможен окончательный суд.

       Как существует диалектика отношения к врагу, в силу которой борющийся со злым врагом во имя добра становится злым, так существует и диалектика смирения, в силу которой оно превращается в пассивность перед злом, в приспособление к злу. Также есть диалектика наказания за преступление, которое само превращается в преступление. У людей есть непреодолимая потребность в козле отпущения, во враге, который виновен во всех их несчастьях и которого можно и даже должно ненавидеть. Это могут быть евреи, еретики, масоны, иезуиты, якобинцы, большевики, буржуазия, международные тайные общества и т. п. Революция всегда нуждается во враге для своего питания и выдумывает врага, когда его уже нет. То же самое и контрреволюция. Когда найден козел отпущения, то человек чувствует себя лучше. Это есть объективация зла, выбрасывание его во внешнюю реальность. Государство прàво бороться с преступлениями и со слишком сильными внешними проявлениями зла, но оно само совершает преступления и делает зло. Как самое холодное из чудовищ (выражение Ницше), оно совершает преступление и творит зло бесстрастно и отвлеченно. Поддерживая право, государство хранит добро, но оно создает и свое особенное зло. Объективируется злая потребность испытать радость жестокости, коллективное удовлетворение от причинения боли, от права наказывать и присутствовать при наказании.

       Отношения между добром и злом не просты, и в них есть сложная экзистенциальная диалектика. Добро может перерождаться в зло, зло может перерождаться в добро. Самое различение между добром и злом было уже болезненным раздвоением и несло печать прохождения через падшесть.[52] Есть что-то рабье в понимании греха как преступления, нарушающего волю Божью и вызывающего судебный процесс со стороны Бога. Преодоление этого рабьего понимания означает движение внутрь, в глубину. Грех есть раздвоенность, ущербленность, неполнота, разобщенность, порабощенность, ненависть, а не непослушание и не формальное нарушение воли Божией. Невозможно и недопустимо строить онтологию зла. Поэтому нелепа и зла идея вечного ада. Зло есть лишь путь, испытание, срыв. Грехопадение есть прежде всего испытание свободы. Человек идет к свету через тьму. Это глубже всех раскрыто Достоевским.

       Зло объясняют свободой. Это самое распространенное объяснение зла. Но свобода есть тайна, не поддающаяся рационализации. Школьно-традиционное учение о свободе воли статично и очень мало раскрывает тайну возникновения зла. Остается непонятным, как из доброй природы человека и самого дьявола, из райской жизни в лучах Божьего света, благодаря свободе твари, которая понимается как высший дар Божий и знак богоподобия, возникли зло и злая жизнь человека и мира, напоминающая ад. Нужно допустить существование несотворенной свободы, предшествующей бытию, погруженной в иррациональную и меоническую сферу, то, что Бёме называет Ungrund, но чему он давал несколько иной смысл. Признание такой добытийственной свободы, дотварной, домирной свободы, ставит перед человеком творческую задачу продолжения миротворения и самое зло делает путем, тяжелым опытом, а не онтологическим началом, переходящим в вечность (ад). Свободу нужно понимать динамически, в диалектическом процессе. Существуют противоречия свободы и разные ее состояния и законы. Зло остро ставит проблему эсхатологическую, и оно снимается, преодолевается лишь эсхатологически.

       Со злом нужно вести борьбу, и зло должно быть окончательно преодолено. И вместе с тем прохождение через опыт зла было путем не только вниз, но и вверх, не самое зло было путем вверх, а духовная сила пробужденного им сопротивления и порожденное им знание. Зло бессмысленно, и оно имеет высший смысл. Также свобода противоположна необходимости и рабству, и она может перерождаться в необходимость и рабство, переходить в свою противоположность. Человек должен пройти через испытание всех возможностей, пережить опыт познания добра и зла, и самое зло может стать диалектическим моментом добра. И зло может быть имманентно преодолено, т. е. должно произойти то, что Гегель называл Aufhebung, когда преодолевается отрицательное и все положительное входит в следующую стадию. Так и атеизм может стать диалектическим моментом богопознания. Это судьба человека — пройти через атеизм, через коммунизм и мн. др., чтобы имманентным обогащающим преодолением выйти к свету. Нужно не истребление «злых», а просветление «злых». Зло можно победить лишь изнутри, а не одним насильственным недопущением и истреблением. И вместе с тем должны быть положены внешние пределы проявлениям зла, истребляющим жизнь. Со злом должна быть духовная и социальная борьба. Социальная борьба не может не прибегать к силе в условиях этого мира. Духовная же борьба может быть лишь просветлением и преображением, а не насилием.

       Опыт зла сам по себе не может обогатить, если ему отдаться, обогатить может лишь та положительная, светлая духовная сила, которая обнаруживается в преодолении зла. Свет предполагает тьму, добро предполагает зло, творческое развитие предполагает не только «это», но и «другое». Это лучше всего понимали Я. Бёме и Гегель. Зло господствует в этом мире. Но не ему принадлежит последнее слово. Зло может быть диалектическим моментом в развертывании твари, но потому только, что через него обнаруживается противоположное, добро. Идея же ада и адских мук была увековечиванием зла, бессилием перед ним. Зло предполагает свободу, и свободы нет без свободы зла, т. е. при принудительности добра. Но зло направлено против свободы, хочет ее уничтожить и воцарить рабство. По Киркегарду, человек делается «я» через грех. Лишь сходящий в ад знает небо. И кто далек от Бога, тот может быть ближе к Богу. Для Киркегарда рождение детей есть изначальный грех. Баадер говорит, что жизнь рождается в боли и появляется лишь после схождения в ад. Есть блеск на границе мира тьмы и мира света. Зло сначала обращается с нами как с господином, потом как с сотрудником и, наконец, само делается господином. Все мысли динамические, предполагающие противоречие и возникающий из противоречия процесс.

       Две противоположные причины вызывают зло в человеке. Или образовавшаяся в душе пустота вызывает притяжение зла. Или страсть, ставшая idée fixe и вытеснившая все остальное, перерождается в зло. Таковы, напр., страсти честолюбия, скупости, ревности, ненависти. Страсть сама по себе не есть еще зло, но она легко перерождается в зло и ведет к потере внутренней свободы. Возможна и страсть смерти.[53] Человеку, в котором уже образовалось нравственное и религиозное сознание, трудно совершить первое преступление. Но одно преступление легко порождает второе преступление, и человек входит в магическую преступную атмосферу. Это замечательно изображено Шекспиром в «Макбете». Трудно вступить на путь террора, но потом трудно остановиться, прекратить его. Зло есть прежде всего потеря цельности, отрыв от духовного центра и образование автономных частей, которые начинают вести самостоятельное существование. Добро же в человеке есть внутренняя цельность, единство, подчинение душевной и телесной жизни духовному началу. Зло посюсторонне и не может быть перенесено на потустороннюю жизнь при апофатическом понимании Божества. Идея ада была не победой над злом, а увековечением зла. Перед мучительной проблемой зла одинаково неверен и оптимизм и пессимизм. Нужно быть более пессимистом в признании зла в этом феноменальном мире, в котором царствует князь мира сего, и более оптимистом в его отрицании в мире потустороннем. Конкретное знание жизни, видение ее подноготной есть очень горькое знание. Наступление лучшей жизни символизуют в переворотах революционных или религиозных, но лучшей жизни не наступает, совершенно новый человек не появляется. Всегда вновь обнаруживается самое низкое явление человеческой жизни — гонение, преследование, будь оно религиозное, национальное, политическое, классовое или идеологическое. Коллективный энтузиазм легко кончается созданием гестапо или чека. Жизнь человека в цивилизации имеет непреодолимую тенденцию к разложению, развращению, падению в пустоту. Тогда является желание спастись обратным движением к природе, к деревне, к труду, к аскезе, к монашеству. Но и это движение легко приводит к окостенению или разложению.

       Поразительно, что когда люди каются, то обыкновенно не в том, в чем им нужно было бы каяться. Торквемада не каялся в своем действительном, инквизиторском грехе и уверен был, что служит Богу. Христиане хотят не столько реального изменения и преображения своей природы, сколько отпущения грехов. Религиозные идеологии и верования делаются предметом для новой ненависти и вражды. Религия любви и прощения становится предметом борьбы за власть. Государства и общества всегда наступательны и агрессивны, личность же человеческая принуждена всегда защищаться. Женская любовь может иметь искупительное, спасительное значение (в «Летучем Голландце», Сольвейг в «Пер Гюнте», у Жуандо в «Veronique»). Тут всегда как бы предстоит образ «Божьей Матери». Но женская любовь гораздо чаще может быть и источником гибели. Умилостивительные кровавые жертвы должны были иметь искупающее значение. Но они же выражали жестокость и кровожадность человека. И доныне приносятся кровавые человеческие жертвоприношения во имя идей и верований, которые представляются высокими. Все это горькое знание о жизни не есть последнее знание, не есть знание о последнем. За всей мировой и человеческой тьмой скрыт свет. И свет этот в иные минуты так силен, что ослепляет нас. Человек должен прямо в глаза смотреть на зло, не делать себе иллюзий, но никогда не быть подавленным злом. Истина лежит по ту сторону оптимизма и пессимизма. Мировая бессмыслица не есть отрицание существования смысла, ее обличение предполагает существование смысла. Зло мира предполагает существование Бога, без этого Его нельзя узнать.

       Благородство, то, что я называю истинным аристократизмом, требует от человека сознания своей вины. Глубина совести, которая часто бывает закрыта и задавлена, всегда есть сознание вины. Нужно как можно больше вины брать на себя и как можно меньше возлагать ее на других. Аристократ не тот, кто гордо сознает себя первым, привилегированным и охраняет это свое положение. Аристократ тот, кто сознает вину и греховность своего первого, привилегированного положения. Чувство же постоянной обиды есть как раз плебейское чувство. Но слишком легко обличать ressentiment угнетенных и последних по своему положению в обществе. Очень несправедливо это делал М. Шелер с точки зрения ницшеанизированного христианства.[54] Ressentiment, в которое привходит зависть, бесспорно, не благородное чувство. Но оно может иметь слишком большое основание. И не тем заниматься обличениями, кто виноват в ressentiment униженных. Самое глубокое все же не сознание своей греховности, которая может оставаться в морально-психологической сфере, а метафизическое сознание положения человека в мире, который имеет бесконечные стремления и поставлен в условия конечного, сдавленного существования. В этом падшесть человека. И в этом источник образования непросветленными страстями иллюзорных ложных миров.

       Человек с трудом выносит, что он в этом мире есть смертное существо и смертно все, что в нем и с ним происходит. Поэтому проблема зла есть прежде всего проблема смерти. Победа над злом есть победа над смертью. Зло есть смерть, победа над злом есть воскрешение жизни, возрождение к новой жизни. Убийство, ненависть, месть, измена и предательство, разврат, рабство есть смерть. Богочеловеческая победа над последним врагом — смертью есть победа над злом. Это есть победа любви, свободы и творчества над ненавистью, рабством и инерцией, победа личности над безличностью. Последний враг — смерть имеет и положительный смысл. Трагическое чувство смерти связано с острым чувством личности, личной судьбы. Для жизни рода ничего трагического в смерти нет, жизнь рода всегда возобновляется и продолжается, она находит себе компенсацию. Смерть поражает более всего наиболее совершенные и индивидуализированные организмы. С острым чувством личности связано и острое чувство зла. Положительный смысл смерти в том, что ее неизбежность для личного существования свидетельствует о недостижимости бесконечных задач жизни и неосуществимости полноты жизни в пределах этого мира и этого времени.[55]

       Смерть, это предельное зло, есть один из путей к вечности. Бесконечная жизнь в условиях нашего ограниченного существования была бы кошмаром. Прохождение через смерть также нужно для нашей личной судьбы в вечности, как нужен конец мира для свершения его вечной судьбы. Противоречия и задачи человеческой и мировой жизни неразрешимы в этом эоне, и потому нужен переход в иной эон. Поэтому возможен не только ужас перед смертью, но и притяжение смерти. Мысль о смерти иногда утешает человека, когда противоречия его жизни становятся непереносимыми, когда зло вокруг него слишком сгущается. Фрейд признал инстинкт смерти не только более высоким, чем инстинкт половой, но и единственным высоким в человеке.[56] Гейдеггер принужден также признать смерть более высоким, чем Dasein, погруженное в обыденность, в das Man.[57] Последнее слово в его философии принадлежит смерти. Интересно, что в германском духе есть вообще притяжение смерти, победы и смерти. Музыка Р. Вагнера была проникнута пафосом победы и смерти. Ницше проповедовал волю к могуществу и экстатическую радость жизни. Но в его безысходно трагическом чувстве жизни самым глубоким и последним было amor fati. В германском духе была глубина, но не было сил воскрешающих.

       Эти воскресающие силы есть в духе русском. Н. Федоров был вершиной выражения этих воскресающих сил. И не случайно в русском православии главный праздник есть праздник Воскресения Христова. Так понимается христианство. Источник победы над злом жизни в этом мире не в смерти и не в рождении, а в воскресении. Опыт мирового зла губит, но творческие силы воскресения побеждают зло и смерть. Христианская этика в отношении к злу и злым может быть лишь парадоксальна. В Христе-Богочеловеке и в богочеловеческом процессе уготовляется преображение всего космоса. О зле и связанной со злом свободе нельзя мыслить онтологически-статически, а лишь динамически, на языке духовно-экзистенциального опыта.

 

 

Глава VII

ВОЙНА

 

       Война есть основное явление нашего мирового эона. Это факт не только человеческой, социальной и исторической жизни, но и жизни космической. Гераклит говорил, что война носит всеобщий характер и что все разрешается через раздор. Космический характер войны вытекал для него из того, что мир есть движение и объят огнем. Гоббс утверждал первоначальное состояние войны. Война есть не только на земле, но и на небе, ангелы и демоны ведут войну. Мировая история в очень большой степени была войной, была историей войн. Краткие мирные периоды, напр. последняя четверть XIX века, давали ложное представление, что для истории нормален мир, а не война. У гуманистов XIX века были в этом отношении ложные перспективы.

       Происходит война людей, война семейств, война классов и сословий, война внутри социальных групп и политических партий, война наций и государств. Наконец, есть не меньшая склонность людей к войнам вероисповедным и идеологическим. В сущности, никогда не было стабилизированного порядка, всегда была внутренняя война. Война есть предельное выражение всякого пути к реализации своих целей посредством силы. И всякий человек, проникнутый целостной идеей, которую он хочет во что бы то ни стало реализовать — осуществить господство христианской церкви, создать великую империю, сделать великую революцию, выиграть войну, — может проявить героизм, но и легко превращается не только в насильника, но и в дикого зверя. Война есть потому, что есть «это» и есть «другое», что всякая активность встречает сопротивление, что есть противоречие как сущность жизни мира. Люди не могут ужиться друг с другом, не могут ужиться ни в каких группировках: семейных, хозяйственных, государственных, социальных, религиозных или идеологических. Два друга, два возлюбленных, родители и дети, два единоверца, два единомышленника легко переходят в состояние войны. Эгоизм, самоутверждение, зависть, ревность, самолюбие, интерес, фанатизм легко ведут к войне.

       Есть экзистенциальная диалектика единства и разделения. Люди проповедуют братство людей, но не может быть братского единства между сторонниками братства людей и народов и его противниками. И сторонники братства поднимают войну против противников братства. Люди проповедуют свободу, но в отношении опасных противников они принуждены применять насилие и отрицать их свободу. Люди борются со злом во имя добра и начинают творить зло в отношении к представителям зла. Люди и народ проникаются пацифической идеей уничтожения войны и для этого принуждены объявить войну сторонникам войны. Получается порочный круг. Психология фанатизма, фанатической и исключительной приверженности какой-либо идее, религиозной, национальной или политико-социальной, неизбежно ведет к войне. Действовать — значит встречать противодействие, бороться и в конце концов воевать. У людей есть глубокая потребность драться, есть неискоренимые военные инстинкты. Очень пацифические индусы в своей великой религиозной поэме Багават-Гита оправдывают войну и убийство на войне.[58] Война создает свой тип общества, и всякое государство носит на себе символику войны. В войне обильно проливается человеческая кровь. Но пролитие крови имеет совсем особенное и таинственное значение. Пролитие крови отравляет целые народы и порождает все новые и новые кровопролития. Признавая убийство грехом и преступлением, люди все же любят идеализировать известные формы убийства: дуэль, войну, смертную казнь, маскированное убийство политических преследований. И кровь всегда порождает кровь. Поднявший меч от меча погибает. Пролитие крови не может не вызывать трепета. В древних оргийных культах связаны были кровь и пол.[59] И эта таинственная связь существует. Пролитие крови перерождает людей.

       Трудность решения проблемы войны связана с ее двойственностью. С одной стороны, война есть зоологическая стадия в развитии человечества, есть грех и зло, с другой стороны, войны выводили из принижающей обыденности, возвышали над мещанской жизнью. Война делала возможными героические подвиги человека, она требовала храбрости, мужества, жертвенности, верности, отказа от безопасности. Но войны же разнуздывали самые низшие инстинкты человека — жестокость, кровожадность, насилие, грабеж, волю к могуществу.[60] Самый героизм может быть не только положительным, но и отрицательным. Соблазн военной славы носит антихристианский характер. С войной связана потребность обоготворения цезарей, полководцев, вождей, обоготворение антихристов, что нужно отличать от почитания гениев и святых. Две участи подстерегают человека: или война, насилие, кровь и героизм, переходящий в ложный соблазн величия, или мещанство, довольство, наслаждение жизнью, власть денег. Люди и народы колеблются между этими состояниями и с трудом достигают третьего, высшего состояния.

       Война, говорю о настоящей войне, есть крайняя форма господства общества над личностью. Если это выразить иначе, то она есть явление гипнотической власти коллектива над личностью. Люди могут воевать лишь при ослаблении личного сознания и усилении сознания группового, коллективного. Развитие и усовершенствование способов ведения войны есть все большая ее объективация.[61] Усовершенствованная техника войны ведет к тому, что она все более отходит от рыцарской войны, в которой сильно было начало личной доблести и благородства. Огнестрельное оружие начало разрушать рыцарскую войну. Прежние войны, которые велись профессиональными армиями, были локализованы, не захватывали целиком страны и народы. Но усовершенствованная и объективированная война сделалась тоталитарной, от нее некуда укрыться. Очень сложное искусство войны есть все-таки искусство убивать.[62] Война есть великое зло, вернее, она есть выявление зла, которое клокотало в глубине при внешнем мире. Но тоталитарная война становится тоталитарным злом.

       Обличение великого зла и греха войны не должно вести к отвлеченному пацифизму при всех условиях. При злом состоянии нашего мира война может быть меньшим злом. Если война захватная и поработительная есть абсолютное зло, то война защитительная и освободительная может быть не только оправданной, но и священной. То же нужно сказать о революции, которая есть форма войны. Революция всегда жестока, но она может быть и благом. Терпение есть добродетель, но она может превратиться в зло и потворствовать злу. Добро действует в конкретной мировой среде, сложной и темной, и действие добра не может быть прямолинейным. Добро принуждено иногда добиваться наименьшего зла. Окончательное прекращение войн связано с изменением духовного состояния человеческих обществ и социального строя. Капиталистический строй неотвратимо порождает войны. Преодоление войны также означает преодоление суверенитета государства и национализма. Преодоление же войн-революций требует радикального социального реформирования человеческих обществ.

       Оправдывать войны и даже восторгаться ими и отрицать оправданность и допустимость революций есть ложь. В революциях льется кровь, но еще больше крови льется в войнах. Революция, которая всегда сопровождается ужасами, может быть меньшим злом, чем бесконечное терпение в отношении к рабству. Так необходимы иногда бывают маленькие революции в семье или в учреждении государственном, общественном или хозяйственном. Война и революция — судьи людей и народов, живущих в разрыве богочеловеческих связей, в изоляции не только человеческого вообще, но и отдельных частей человеческого. Прудон думал, что война будет преодолена, когда она будет превращена в революцию. Но это все-таки утопия думать, что вопрос об устройстве человеческих обществ может быть разрешен вне глубинного духовного изменения человека. Война всегда носит с собой варваризацию. Есть конфликт между цветущей культурой и военной силой. Так, например, более культурные народы вытесняются турками. В древнем мире наиболее воинственные и наиболее варварские ассирийцы побеждали всех. Нет основания оптимистически связывать силу в этом мире с правдой. Хотя ведение войн за освобождение и за правду может быть связано с настоящим духовным подъемом и может обнаруживать силу правды.

       Единственным до конца последовательным пацифистом был Лев Толстой. Его учение о непротивлении злу насилием, его отрицание закона этого мира во имя закона Бога глубже, чем думают, его плохо понимают. Л. Толстой поставил перед изолгавшимся христианским миром проблему: можно ли небесными средствами достигнуть блага на земле? Может ли дух и во имя духа действовать силой и насилием? Есть ли в человеке божественное начало, которое сильнее всех насилий, совершаемых людьми? Можно ли управлять человеческими массами через Божью Правду? Л. Толстой был великим пробудителем уснувшей совести. Он требовал, чтобы люди, верующие в Бога, жили и действовали иначе, чем в Бога не верующие. Он был ранен тем, что христиане, люди, верующие в Бога, живут и устраивают свои дела на земле так, как будто бы Бога нет, как будто бы не было Нагорной проповеди. И христиане, как и нехристиане, живут по закону мира, а не по закону Бога. Но закон мира есть война и насилие человека над человеком. Л. Толстой верил, что если перестать противиться злу и злым насилиям, то будет непосредственное вмешательство Бога и добро победит. Человеческое насильственное противление мешает действию Бога в людях. Эту точку зрения можно характеризовать как квиетическую мистику, примененную к истории и к общественной жизни. У Толстого была большая критическая правда. Но ошибка его коренилась в том, что он не понимал тайны богочеловечности, т. е. двух природ различных, но соединяющихся. Он был монистом, стоявшим ближе к индусской религиозной философии и к буддизму, чем к христианской религиозной философии. Он с огромной силой обличал историческое зло, но у него не было чувства метафизического зла. Он был прав, когда думал, что насилием нельзя победить зла в человеке. Но его исключительно интересовал тот человек, который будет совершать насилие в борьбе против зла и злого, и как будто не интересовала судьба человека, над которым злые совершают насилие и которого нужно защищать, положив границу внешнему проявлению зла. Поэтому защитительная, освободительная война для него не отличается от войны захватной и поработительной. Л. Толстой хочет, чтобы царствовал закон Бога, а не закон мира, закон любви, а не закон насилия. В этом он свято прав. Но как этого достигнуть? Окончательное торжество того, что он называет законом Хозяина жизни, означает преображение мира, конец этого мира, этой земли и начало нового мира, новой земли. Но Толстой остается великим пробудителем для христиан.

       Метафизическая проблема войны есть проблема о роли силы в условиях этого феноменального мира. Когда Л. Толстой учит, что не в силе Бог, а в Правде, то он русскую идею противопоставляет германской идее, он противостоит Гегелю и Ницше. Настоящее величие Л. Толстого было в его обличении неправды и ничтожества всякого величия в этом мире. Ничтожно и жалко всякое величие мира: величие царской власти, знатного рода, величие военное или величие богатства, роскоши, величие Юлия Цезаря и Наполеона. Это есть величие падшего феноменального мира, не возвышающегося до нуменального значения. Историческое величие слишком связано с ложью, со злобой, жестокостью, насилием и кровью. «Великие» исторические события — инсценировки, за которыми скрыта совсем иная реальность. Любовь человеческой массы, ее водителей к церемониям, к условной символике, орденам, мундирам, торжественно-риторическим речам, к полезной лжи свидетельствует о состоянии мира и человека в мире и учит, как ложью нужно управлять миром. Не только религиозно-нравственные трактаты Л. Толстого, но и «Война и мир» полна обличениями лжи этого мира, лжи истории и цивилизации.[63] Ничто так не свидетельствует о низости человека, как трудность для него вынести испытание победы. Человек находил в себе героические силы вынести гонение, но он не мог выносить победы, после победы он делался низок, совершал насилия и гонения. Христиане были подвижниками во время гонений. Когда они победили, они сами стали совершать гонения. Нет большего испытания, чем испытание победы. И можно было бы сказать: горе победителям в этом мире. Есть парадокс диалектики силы и победы. Победа предполагает силу, и нравственную силу. Но победа легко перерождает силу в насилие и уничтожает нравственный характер силы. Все это приводит к центральной проблеме об отношении духа и силы.

       Подавляющее большинство людей, и в том числе христиан, материалисты, они не верят в силу духа, верят лишь в материальную силу, силу военную или экономическую. И напрасно негодуют против марксистов. Самое противоположение духа и силы условно и неточно. Понятие силы многозначно. Его производят от опыта мускульного усилия и способности воли что-то реализовать. Но философия силы есть натуралистическая метафизика. Философия жизни, тоже натуралистическая, ведет к апофеозу силы. Натуралистическое понимание силы было перенесено и на социальную жизнь, и даже на церковную жизнь. Церковь постоянно прибегала к силе государства, т. е. к материальной силе. Но можно говорить не только о силе материальной, но и о силе духовной. Христос говорил как власть имеющий, т. е. с силой. Это был образ иной силы. Мы говорим — сила любви, сила духа, сила подвига и жертвы, сила познания, сила моральной совести, сила творческого подъема. Мы говорим о силе правды, силе свободы, о силе чуда, опрокинувшего власть силы природы.

       Настоящее противоположение есть противоположение силы и насилия. Но и тут противоположение сложнее, чем обыкновенно думают. Кроме явного, бросающегося в глаза физического насилия есть менее заметное психическое насилие, которому постоянно подвергаются люди. Психическое насилие бывает даже ужаснее насилия физического. Тут есть сложная градация ступеней насилия. Насилием может быть воспитание, религиозное запугивание, семейные нравы, пропаганда, ежедневное внушение газеты, власть политических партий, власть денег, совершающая величайшие насилия, и мн. др. Человека насилуют не только физические акты, но и психические акты, держащие человека в страхе. Режим террора есть не только материальные действия — аресты, пытки, казни, но прежде всего действие психическое, внушение страха и содержание людей в страхе. Так, в средние века запугиванием адскими муками совершали страшное психическое насилие над людьми. Психическое насилие существует всегда, когда во влиянии не действует внутренняя свобода. Дурная сила всегда связана с отрицанием свободы другого. Насильник любит свободу для себя, но отрицает ее для другого. Сторонники деспотических режимов все любят свободу для себя, они позволяют себе слишком большую свободу движения, ее следовало бы ограничить.

       Сила сама по себе не есть ценность, сама по себе не есть добро. Высшие ценности в этом мире слабее низших ценностей, духовные ценности слабее материальных.[64] Пророк, философ или поэт слабее полицейского или солдата. Самая большая сила в падшем эмпирическом мире есть сила денег и сила пушек. Пушками можно уничтожить величайшие духовные ценности. Римские воины были сильнее Сына Божьего. Поэтому культ силы как силы безбожен и бесчеловечен. Культ силы есть культ низшей материальной силы, есть неверие в силу духа и в силу свободы. Но ложному культу силы, очевидно, противополагается не защита слабости и бессилия, а дух и свобода, в социальной жизни право и справедливость. Закон этого природного феноменального мира есть борьба индивидуумов, семейств, родов, племен, наций, государств, империй за существование и преобладание. Это закон войны. Демон воли к могуществу терзает людей и народы. Но в этот страшный мир может втереться начало духа, свободы, человечности, милосердия. Христос против первых, т. е. сильных. Христианство глубоко противоположно культу силы, оно против натуралистического подбора. Культ силы не русский культ.

       Война ставит еще острее вопрос об отношении к врагу. Диалектика войны ведет к тому, что врага перестают считать человеком, в отношении к нему все дозволено. Рыцарство требовало и рыцарского отношения к врагу. Это еще долго оставалось. Врага хоронили с воинскими почестями. Но война перестала быть рыцарской, и именно потому, что стала тоталитарной. Жестокость разрешается и поощряется в отношении к врагу. Когда бывает жестокость в отношении к близким, то они делаются врагами. Диалектика войны, совершенно ее перерождающая и сообщающая ей все менее и менее человеческий характер, связана с необычайным ростом техники войны. Чудовищные по размерам разрушения и убийства, направленные на целые народы, приведут в конце концов к самоотрицанию войны. Новые орудия, газы и атомная бомба перерождают войну в новое явление, для которого еще нет имени. Орудия разрушения так страшны, когда они попадают в руки злых сил, что это с особенной остротой ставит вопрос о духовном состоянии человеческих обществ. Романтическая идеализация войны связана с культом героизма и героев. И это соответствует чему-то очень глубокому в человеческой природе. Но культ героев есть античный, греко-римский культ. В христианском мире он перерождается в рыцарство. В буржуазных цивилизациях рыцарство исчезает. Но величие продолжают связывать с войной. Последняя мировая война, впрочем, обнаружила необыкновенный героизм наряду с необыкновенным зверством. Но границы, которые рыцарское сознание ставит в отношении к врагу, нарушены. Преображенный христианский героизм очень мало имел возможности проявлять себя. Н. Федоров верил в возможность прекращения войны и направления неискоренимых воинствующих инстинктов человека на другую область, на борьбу со стихийными силами природы. Это свидетельствует о высоте нравственного сознания Н. Федорова, но также и недооценке им силы зла в человеке и мире.

       Война, повторяю, есть зло, но не всегда самое большое зло, иногда меньшее зло, когда освобождает от самого большего зла. Война как мировое явление есть потому, что нет достаточных сил духа. Не верят в силу духа, верят лишь в дух силы. Вместо того чтобы видеть цель в духовной жизни и культуре, видят ее в государстве и росте могущества. Цели жизни подменяются средствами жизни. Подмена целей жизни средствами, превращение средств в самодовлеющую цель есть один из самых тяжких по своим последствиям процессов в истории. Это всегда означает умаление духа. Преклонение перед силой есть ложный оптимизм и ложный монизм. Раздававшийся в мире крик победителей был слишком часто свидетельством, что мир во зле лежит. Разрешение сильным проливать кровь не от Бога исходит и скорее означает разрыв с Богом. Этот мир остается слишком равнодушным к тому, что правда распинается. Господство войны и военной силы в мире есть выражение неверия в силу самой истины, в силу духа, в силу Божию. Если дух есть сила, и величайшая сила, то в другом смысле, чем та сила, которая в мире почитается. Это сила, которая могла бы сдвинуть горы с места. В мире возможны прорывы духа, и этими прорывами жив был человек и двигалась история к сверхисторической цели, к Царству Божьему.

       Возможна ли в условиях нашего мира победа человечности? Человечность должна утверждаться даже в страшных условиях войны. Но окончательная ее победа есть выход за пределы этого мира. Война во всех ее проявлениях есть порождение разрыва богочеловеческой связи, безбожной автономии самоутверждающихся мировых и человеческих сил. Победа над злом войны, как и вообще над злом, предполагает радикальное изменение человеческого сознания, преодоление объективации как ложного направления сознания. Враг есть существо наиболее превращенное в объект, т. е. экзистенциально наиболее разобщенное. Воевать только и можно с объектом, с субъектом нельзя воевать. Но мы живем в мире объективации, в мире разобщенном, и потому в нем господствует война. Мир человечности, духовности, красоты, бессмертия есть иной мир, чем мир страхов, страданья, зла и войны, на котором я останавливался.

 

Глава VIII

ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ

 

       Еще нет настоящей религиозной и метафизической антропологии. Ни антропология святоотеческая, ни антропология схоластическая, ни антропология гуманистическая не может нас удовлетворить. Традиционное христианское учение о человеке не раскрыло творческой природы человека, оно было подавлено сознанием греха. С другой стороны, понимание человечности, гуманности не было углублено до метафизических и религиозных основ. Подлинная человечность есть богоподобное, божественное в человеке. Божественное в человеке не есть «сверхъестественное» и не есть специальный акт благодати, а есть духовное в нем начало как особая реальность.[65] В этом парадокс отношений между человеческим и божественным. Для того чтобы походить вполне на человека, нужно походить на Бога. Для того чтобы иметь образ человеческий, нужно иметь образ Божий. Человек сам по себе очень мало человечен, он даже бесчеловечен. Человечен не человек, а Бог. Это Бог требует от человека человечности, человек же не очень требует. Совершенно так же это Бог требует, чтобы человек был свободен, а не сам человек. Сам человек любит рабство и легко мирится с рабством. Свобода есть не право человека, а обязанность человека перед Богом. То же нужно сказать и о человечности. Реализуя в себе образ Божий, человек реализует в себе образ человеческий, и, реализуя в себе образ человеческий, он реализует в себе образ Божий. В этом тайна богочеловечности, величайшая тайна человеческой жизни. Человечность и есть богочеловечность. Человек гораздо более реализует в себе образ звериный, чем образ Божий. Зверечеловечность занимает безмерно большее место, чем богочеловечность.

       Образ звериный в человеке совсем не означает сходства со зверем, прекрасным Божьим твореньем. Ужасен не зверь, а человек, ставший зверем. Зверь безмерно лучше звереподобного человека. Зверь никогда не доходит до такого страшного падения, до какого доходит человек. В звере есть ангелоподобие. Он также несет в себе искаженный образ ангела, как человек несет искаженный образ Бога. Но в звере никогда не бывает такого страшного искажения своего образа, какое бывает в человеке. Человек ответствен за состояние зверя в этом мире, зверь же не ответствен. И это определяется тем, что человек есть микрокосм и имеет свободу, которой в такой степени не имеют другие части космоса. Если Бога нет, то человек есть усовершенствованное и вместе с тем ухудшенное животное. Богочеловечность есть двойная тайна — тайна рождения Бога в человеке и человека в Боге. Есть не только нужда человека в Боге, но и нужда Бога в человеке. Монизм, монофизитство отрицают двойную истину и отрицают самостоятельность человека. Есть два движения: движение от Бога к человеку и движение от человека к Богу. Человек нужен для божественной жизни, для ее полноты. И потому только есть божественная и человеческая драма. Отношения между Богом и человеком не судебные, а драматические.

       Рождение человека в Боге есть процесс теогонический. Человек по своей вечной идее вкоренен в богочеловечестве и связан с Богочеловеком. И потому можно сказать, что существует предвечная человечность в Боге, существует предвечный Человек, которого каббала называла Адам Кадмон. Человечность существует в вечности и должна реализоваться во времени. Это тайна парадоксального отношения между вечностью и временем. Саму вечность нужно понимать динамически, а не статически, в ней абсолютный покой совпадает с абсолютным движением. Человечность не есть то, что называют гуманизмом или гуманитаризмом, она есть богочеловечность человека. Христологический догмат символически выражает истину о богочеловечности. Но он не распространил еще этой истины на всего человека, потому что он человек, т. е. потенциальный богочеловек. Этого нельзя понять рационально. При рациональном понимании всегда уклоняются то к монизму, то к дуализму. Рационально очень легко истолковать ту истину, что образ человека есть образ Божий, в духе монизма. Но тут есть тайна двуединства, богочеловечности, двойного движения. Из учителей церкви, может быть, один только св. Григорий Нисский защищал свободу и достоинство человека как образа Божьего.[66] Его антропология есть лучшее, что было в христианской мысли о человеке.

       Наше понимание человека вообще и каждого конкретного человека очень запутывается тем, что человек имеет сложный состав и не так легко привести этот сложный состав к единству. Личность в человеке есть результат борьбы. Множественный состав человека делал возможным древние понятия, допускавшие существование тени, двойника человека. И трудно решить, что было главной реальностью. В человеке, несомненно, есть двойное «я» — истинное, реальное, глубокое — и «я», созданное воображением и страстями, фиктивное, тянущее вниз. Личность вырабатывается длительным процессом, выбором, вытеснением того, что во мне не есть мое «я». Душа есть творческий процесс, активность.[67] Человеческий дух всегда должен себя трансцендировать, подниматься к тому, что выше человека. И тогда лишь человек не теряется и не исчезает, а реализует себя. Человек исчезает в самоутверждении и самодовольстве. Поэтому жертва есть путь реализации личности. Человек не бывает совсем один. В нем есть голос δαίμων’a. Греки говорили, что δαίμων — податель благ. Ευδαίμων — тот, кто получил в удел хорошего δαίμων’a. Этим еще увеличивается сложный состав человека. Юнг утверждает, что persona есть маска коллективной реальности.[68] Но этого никак нельзя распространить на метафизическое ядро личности. Существует несколько «я», но есть «я» глубинное. Человек поставлен перед многими мирами в соответствии с разными формами активности: миром обыденной жизни, миром религиозным, миром научным, миром художественным, миром политическим или хозяйственным и т. д. И эти разные миры кладут печать на формацию личности, на восприятие мира. Наше восприятие мира всегда есть выбор, ограничение, многое выходит из поля нашего сознания. Таков всякий наш акт, напр. чтение книги. Амиель верно говорил, что каждый понимает лишь то, что находит в себе.

       Человек и очень ограничен и бесконечен, и мало вместителен и может вместить вселенную. Он потенциально заключает в себе все и актуализирует лишь немногое. Он есть живое противоречие, совмещение конечного и бесконечного. Также можно сказать, что человек совмещает высоту и низость. Это лучше всех выразил Паскаль. Раздельное состояние эмоций, волений, интеллектуально-познавательных процессов существует лишь в абстрактном мышлении, в конкретной действительности все предполагает всю душевную жизнь. Синтезирующий творческий акт создает образ человека, и без него было бы лишь сочетание и смешение кусков и осколков. Ослабление духовности в человеке, утрата центра и ведет к распадению на куски и осколки. Это есть процесс разложения, диссоциации личности. Но жизнь эмоциональная есть основной факт и фон человеческой жизни, без эмоциональности невозможно и познание.[69] Карус, антрополог и психолог романтической эпохи, думал, что сознательное индивидуально, бессознательное же сверхиндивидуально.[70] Это верно лишь в том смысле, что в глубине бессознательного человек выходит за границы сознания и приобщается к космическим стихиям. Но ядро индивидуальности лежит глубже сознания. С горечью нужно признать, что естественно, чтобы люди ненавидели и убивали друг друга, но сверхъестественно, духовно, чтобы они любили друг друга, помогали друг другу. Поэтому нужно было бы утверждать не естественное право, не естественную мораль, не естественный разум, а духовное право, духовную мораль, духовный разум. Ошибочно было бы относить целостность и свободу человека к примитивному, натуральному, к истокам в мире феноменальном, в то время как отнесено это может быть лишь к духу, к миру нуменальному. Все определяется актом духа, возвышающимся над естественным круговоротом. Равессон противополагает passion (причина вне существа, его испытывающего) и action (причина в самом существе[71]). Но action принадлежит примат над passion, ибо то, что идет извне, есть проекция, выбрасывание вовне того, что внутри самого существа.

       Мучительность и драматизм человеческого существования в значительной степени зависят от закрытости людей друг для друга, от слабости той синтезирующей духовности, которая ведет к внутреннему единству и единению человека с человеком. Эротическое соединение, в сущности, оставляет страшную разобщенность и даже вражду. Подлинное соединение людей между собой свидетельствует о богочеловеческой связи. Люди могут быть соединены лишь в богочеловечестве, а не в человечестве. Существует единство человечества, но это есть единство духовное, единство судьбы. Когда пытаются решить вопрос о совершенной человеческой жизни, погружаясь в путь индивидуального нравственного и религиозного совершенствования, то видят, что необходим путь социального изменения и совершенствования. Когда решают этот вопрос, погружаясь в путь социального изменения и совершенствования, то чувствуют необходимость внутреннего совершенствования людей.

       Есть истинная и ложная критика гуманизма (гуманитаризма). Основная его ложь в идее самодостаточности человека, самообоготворении человека, т. е. в отрицании богочеловечности. Подъем человека, достижение им высоты, предполагает существование высшего, чем человек. И когда человек остается с самим собой, замыкается в человеческом, то он создает себе идолов, без которых он не может возвышаться. На этом основана истинная критика гуманизма. Ложная же критика отрицает положительное значение гуманистического опыта и ведет к отрицанию человечности человека. Это может вести к бестиализации, когда поклоняются бесчеловечному богу. Но бесчеловечный бог нисколько не лучше и даже хуже безбожного человека. В истории христианства очень часто утверждался бесчеловечный бог, и это и привело к появлению безбожного человека. Но нужно всегда помнить, что отрицание Бога и богочеловечности в поверхностном сознании не означает отсутствия в человеке действительной богочеловечности. В христианстве заложена высшая человечность, так как оно опирается на богочеловечность и на христианский персонализм, на признание высшей ценности всякой человеческой личности. Но в истории христианского мира можно было бы установить три стадии: бесчеловечность в христианстве, человечность вне христианства, новая христианская человечность. Внехристианская человечность легко может означать не отношение к конкретному человеческому существу, а отношение к отвлеченному человеку и человечеству. Это всегда может кончаться сотворением себе идолов из общества, из человечества, из идеи справедливости и пр. и пр. Но живое конкретное существо, вот этот человек, выше по своей ценности, чем отвлеченная идея добра, общего блага, бесконечного прогресса и пр. Это и есть христианское отношение к человеку.[72] Настоящий парадокс в том, что это и есть высшая идея человечности и персонализма.

       Только христианство требует человеческого отношения к врагу, любви к врагам. Но христиане продолжали практиковать бесчеловечность в войнах, в революциях и контрреволюциях, в наказаниях тех, которых почитают преступниками, в борьбе с иноверцами и инакомыслящими. В жизни обществ человечность зависела от уровня нравственного развития обществ. Абсолютная христианская правда применялась к сфере относительной и легко искажалась. С другой стороны, моралистический нормативизм и легитимизм легко может делаться бесчеловечным. У Канта, который имел большие заслуги в нравственной философии, безусловную ценность имеет не столько конкретный человек, сколько нравственно разумная природа человека.[73] Моралистический формализм всегда имеет плохие последствия и искажает непосредственное, живое отношение человека к человеку. То же приходится сказать и о морализме Л. Толстого. Социологическое миросозерцание, которое заменяет теологию социологией, может выставлять на своем знамени человечность, но в нем нельзя найти никакого отношения к конкретному человеку. Утверждается примат общества над человеком, над человеческой личностью.

       Очень интересна та экзистенциальная диалектика, которая вытекала из учения Ж.-Ж. Руссо об изначально доброй природе человека, искаженной обществами и цивилизацией. Прежде всего нужно сказать, что вследствие слабости общего философского миросозерцания Руссо противники получили возможность его легко критиковать. Но критика эта всегда допускала ошибку. Добрая природа у Руссо есть природа до грехопадения. Это есть воспоминание о рае. Состояние цивилизованного общества есть падшесть. Ведь и св. Фома Аквинат считал природу человека доброй. Отсюда у него огромная роль естественного разума, естественной морали, естественного права. Зло происходит не от природы, а от воли. Руссо начинает с восстания против устройства обществ как источника всех зол, как угнетателя человека. Но кончает он тем, что заключает социальный контракт о новом устройстве общества. Это новое государство и общество по-новому будет угнетать человека. Отрицается неотъемлемое право и свобода человека, и прежде всего свобода совести. Руссо предлагает изгнать христиан из нового общества. Это дало свои плоды в якобинстве, которое носит тоталитарный характер. Л. Толстой был более последователен и радикален. Он не хочет заключать никакого социального контракта, он прямо предлагает остаться в божественной природе. Но, с другой стороны, учение о греховности человеческой природы легко понималось как унижение человека и бесчеловечность. В классическом кальвинизме и в современном бартианстве человек унижен, его почитают за ничто. Но и там, где экзальтируется дерзновение человека, как у Ницше, человек отрицается и уничтожается, он исчезает в сверхчеловеке. О диалектике человеческого и божественного у Ницше было уже говорено. Так же и Маркс начинает с защиты человека, с гуманизма, и кончает исчезновением человека в обществе, в социальном коллективе. И Ницше, и Маркс в разных направлениях приходят к отрицанию человечности, к разрыву и с евангельской и с гуманитарной моралью. Но Маркс в гораздо меньшей степени отрицает человечность и открывает возможность неогуманизма. Все творчество Достоевского было полно эмоциональной диалектики отношений между богочеловеческим и человекобожеским. Человечность не может быть взята отдельно, в отрыве от сверхчеловеческого и божественного. И самоутверждающаяся человечность легко переходит в бесчеловечность.

       Для построения религиозной антропологии большое значение имеет понимание роли пола в человеческой жизни. Проклятие пола тяготеет над человеком. Человек не цельное существо. Цельное существо было бы андрогином. Человек есть существо половинчатое, т. е. половое существо. Он тоскует и стремится к восполнению, к достижению цельности, никогда ее не достигая или достигая лишь в мгновения. Нет сферы жизни, в которой накопилось бы столько уродства и пошлости, как вокруг пола. Человек скрывает свой пол, как стыд. Пол переживается не только как источник жизни и возможного жизненного подъема, но и как унижение и рабство человека. Мир проходит через кризис рода, и он очень болезнен. Кризис этот связан с обострением личного сознания. Человек не может больше жить старой родовой жизнью. Это связано с ролью машины. Вхождение в человеческую жизнь машины производит страшную революцию.[74] Органичность заменяется организованностью, космичность заменяется социальностью.

       Нельзя смешивать сексуальное и эротическое, это начала переплетающиеся, но различные. Соединение полов — биологически-животное начало; семья — начало социальное, связанное с рождением детей; любовь — метафизически-личное начало. Для первого нужно было бы установить ограничивающую аскезу, и даже совершенно преодолевающую аскезу; для второго — свободное товарищество и братство, для третьего невозможны никакие нормы, потому что любовь носит свободно-мистический и неповторимо-индиви­дуальный характер, не подчиненный законам мира, иногда требующий свободной жертвы. Расизм, античеловеческий и антихристианский, весь основан на принципе биологической наследственности, который очень сомнителен с биологической точки зрения.[75] Это есть крайний антиперсонализм и рассматривание человека как породы животных. Ошибочно думать, что через расовый подбор, очень напоминающий скотоводство, создается аристократическая раса. Такой подбор, биологический и социальный, есть принцип плебейский, ибо желание пробраться в первые ряды есть плебейское желание. Аристократизм может быть лишь изначальным. Аристократизм есть дух, материя всегда плебейская. Настоящий аристократизм есть аристократизм нисхождения, жертвы, в основании его должны лежать чувства вины и жалости. Две идеи борются в мире: 1) подбор сильных, лучших, породистых, аристократов крови и расы, господство одних людей над другими и 2) братство людей, достоинство и ценность каждой человеческой личности, признание духовной основы личности. Для первой идеи человек есть лишь природа, для второй идеи человек есть дух. Человек связан со второй идеей, первая идея бесчеловечна.

       Но есть диалектика первых и последних. Последние становятся первыми, и все остается в безвыходном кругу. И до сих пор родовая мораль определяет нравственные оценки, до сих пор призрачные чувства владеют людьми. Мораль племени еще сильна. С этим связано ложное понимание чести — чести семьи, племени и нации, сословия и войска — вместо истинного понимания достоинства личности. До сих пор плохо понимают христиане, что унижает человека исходящее от него, а не входящее в него. Идеализированные инстинкты мести и до сих пор владеют христианами. Мораль человечности наталкивается на моральное противоречие и парадокс. Когда человек стремится к чистоте и совершенству, когда он ранен злом мира и исповедует моральный максимализм, то это не только не гарантирует человечности, но может вести и к бесчеловечности. Примеры монтанистов, манихейцев, катаров, пуритан, янсенистов, якобинцев, толстовцев, фанатически верующих коммунистов и мн. др. показывают, как сложно и трудно достижение человечности. Моральный парадокс в том, что мытари и грешники могут впереди идти в Царство Небесное. Оригинальность христианства в любви к грешникам. У чистых, сохраняющих свои белые одежды, может не быть милосердия. Ошибочно и даже лицемерно выделять себя из мира как чистых. Отсюда бывает монашеское презрение к миру и людям, пуританская оценка людей. Такова экзистенциальная диалектика стремления к собственной чистоте.

       Наиболее трудно защищать и утверждать человечность в жизни обществ. Между тем как человечность есть основа должного, желанного общества. Мы должны бороться за новое общество, которое признает высшей ценностью человека, а не государство, общество, нацию. Человеческой массой управляли и продолжают управлять, бросая хлеб и давая зрелища, управляют посредством мифов, пышных религиозных обрядов и праздников, через гипноз и пропаганду и всего более кровавым насилием. Это человеческое, слишком человеческое, но не человечное. В политике огромную роль играет ложь и мало места принадлежит правде. На лжи воздвигались государства, и на лжи они разрушались. И часто говорят, что без лжи все погибло бы в этом мире и наступила бы полная анархия. Макиавеллизм не есть какое-то специальное направление в политике Ренессанса, но есть сущность политики, которую признали автономной и свободной от моральных ограничений. Макиавеллизм практикуют консерваторы и революционеры. И не было еще революции, которая была бы сделана против неограниченной власти политики во имя человека и человечности. Человек не должен выносить надругательства над человеческим достоинством, насилия и рабства. В этом моральное оправдание революции. Но не все средства, практикуемые революцией, могут быть оправданы. Революция может сама совершать надругательства над человеческим достоинством, насиловать и порабощать. Меняются одежды, но человек остается старым. И человечность не торжествует. Человечность требует более глубокой, духовной революции. Слишком часто понимали несение своего креста как покорность злым, как смирение перед злом. В этом была одна из причин восстания против христианства. Но очищенный смысл христианского смирения совсем иной. Он означает внутренний духовный акт преодоления эгоцентризма, а не рабскую покорность. Люди постоянно совершают мифотворческие акты, чтобы тешить свой эгоцентризм. Они создают мифы о себе, о своих предках, о своей родине, о своем сословии и классе, о своей партии, о своем деле, чтобы повысить свое положение. Почти нет людей свободных от этого мифотворчества. Вот тут нужны внутренние акты смирения. Но их как раз менее всего требуют.

       Смирять нужно в себе и в других веру к могуществу.[76] Обоготворение людей власти, царей, полководцев, вождей, есть антихристианская, античеловеческая ложь, порабощающая человека. Это есть культ силы, а не правды. Культ святых имеет другой смысл и имеет положительное духовное значение. Но и он может принимать идолопоклоннические формы. В отличие от почти обоготворения людей власти и силы, почитание действительно великих, гениальных, творческих людей — пророков, апостолов, реформаторов, философов, ученых, изобретателей, поэтов, художников, музыкантов и пр. — означает благородное почитание духовного и творческого величия, постоянно гонимого в мире.[77] Вспомним судьбу величайшего философа Индии и религиозного ее возродителя Шанкары, которого отлучили как еретика и отказались даже хоронить его мать. Необыкновенные, гениальные люди, с одной стороны, одиноки, непоняты, не подчиняются влиянию окружающей среды и времени, но, с другой стороны, они не замкнуты в себе, они выражают дух универсального движения, упреждая свою эпоху. Но совершенно ложно образование замкнутой и гордой элиты. Наиболее замечательные и творческие люди выступают не группами, а индивидуально, но индивидуально связаны с глубиной народной жизни. Наиболее творческие индивидуальности прорываются через порабощающий круг объективации к подлинному существованию. Пределом объективации было бы превращение человека в муравья и общества в муравейник. Объективация покоится на законе и норме, не знает тайны индивидуального. Если бы существовал только закон, то жизнь человека стала бы невыносимой. Должна существовать и сфера внезаконная, сфера неповторимо индивидуальная.

       Но склонность человека к объективации с трудом преодолима, на ней покоились все царства в мире, на ней покоились все языческие религии, связанные с племенем и государством-городом. Человечность противостоит объективации. Человечность есть не социализация, а спиритуализация человеческой жизни. Социальный вопрос есть вопрос человечности. Мировая и социальная среда не только влияет на человека, но она и проецируется человеком изнутри. Из глубины идет выразительность, экспрессивность, и она определяет и общность, общение людей. Человек прежде всего должен быть свободен, и это гораздо глубже, чем право человека на свободу. Из рабских душ нельзя создать свободного общества. Общество само по себе не может сделать человека свободным, человек должен сделать свободным общество, потому что он свободное духовное существо. Происходят колебания между старым режимом, тоталитаризмом, навязывающим обязательные верования (век Августа, век Людовика XIV), отсутствием свободы, подчинением личности обществу и государству, и легкостью, поверхностью демократий, безверием и скептицизмом режимов либеральных. Правда в третьем, в творческом трудовом обществе. Человек есть творческое существо не только в космическом, но и в теогоническом смысле. Но противоречие и двойственность проходят через всю жизнь. Кейзерлинг верно говорит, что творчество есть также разрушение и принятие жизни есть также принятие смерти. По сравнению с античным миром христианство очень усилило, развернуло и утончило внутреннюю жизнь человека, но вместе с тем вызвало большое беспокойство о судьбе человека. Это вполне обнаружилось не в средние века, а в века нового времени. В прежние века чувство было прикрыто церемониями, символами, внешними украшениями, оно стало более искренно в XIX и XX веках. Чувствительность Руссо, меланхолия Шатобриана, Сенанкура, Амиеля была новым явлением в истории европейской души, еще более новым явлением был трагизм Киркегардта, Достоевского, Ницше.

       Человечность связана с любовью и жалостью. Человечный человек есть человек любящий и жалеющий. В этом мире нет начала выше жалости. Но, как и всякое начало в этом мире, жалость не может быть началом исключительным, она должна соединяться с чувством свободы и достоинства. В любовь-эрос должна входить и жалость, иначе она делается демонической и истребляющей. Спорят об отношении между любовью-эросом и любовью-агапэ. Этот вопрос особенно остро поставлен в книге Нигрена.[78] Эрос есть желание, томление, есть чувство недостатка. В этом смысле боги не могут любить, у них нет недостатка. Эрос эгоистичен. Любовь-эрос любит в человеке божественное, не самого человека. Таков платонизм. Нигрен склонен наделять эрос отрицательными свойствами. Но любовь-эрос не может не привходить в настоящую любовь, ибо в любви есть способность к восхищению и порыв вверх к божественной высоте. Границы же платоновского эроса в том, что сам по себе он есть любовь не столько к человеку, сколько к божественному, любовь к Богу в человеке, а не к самому человеку. В этом недостаточная человечность эроса. Для Нигрена агапэ есть творческая любовь, а вместе с тем любовь немотивированная. Такова любовь самого Бога, у которого не может быть любви-эроса. Но, вопреки Нигрену, и у Бога может быть тоска по любимому, по ответной любви. Непонятно, как может быть любовь-агапэ у человека, она делается как бы привилегией Бога.

       В действительности должно быть сопряжение любви-эроса и любви-агапэ. Человеческая любовь сложнее схемы этих двух типов любви. Любовь-жалость, сострадание, cari­tas, не покрывается ни эросом, ни агапэ, ибо она есть любовь к твари в ее богооставленности. Опыт любви есть самый потрясающий опыт человека, в котором происходит настоящее трансцендирование имманентного круга этого мира. Любовь связана с личностью и есть отношение личности к личности.[79] Любовь человечна, когда она есть любовь не только к Богу в человеке, к совершенству и красоте в нем, но и к человеку в Боге, к неповторимо-индивидуальному, дорогому мне, независимо от совершенства. Любовь должна быть одухотворена, проникнута духовным началом, но она не может быть исключительно духовна, она духовно-душевна и даже духовно-телесна. Она непременно имеет отношение к неповторимо-индивидуальному. Любовь богочеловечна, и лишь тогда она человечна. Любовь побеждает смерть, в ней открываются перспективы бессмертия. В опыте любви приоткрывается Царство Божье. Будьте человечными, будьте жалостливыми и любящими, и тогда раскроется путь к бессмертию. Основное различие между людьми есть различие между любящими и жалеющими и нелюбящими и нежалеющими. Это и есть различие между людьми «хорошими» и людьми «дурными». Не менее важно различие между людьми настоящими, подлинными, и ненастоящими, неподлинными, между людьми правдивыми и неправдивыми.

       Происходит гуманизация не только самого человека, т. е. раскрытие его человечности, но и гуманизация природной и социальной среды. Происходит также гуманизация человеческой идеи Бога, что как раз означает освобождение от ложного антропоморфизма. Парадоксально нужно сказать, что наложение печати человечности есть не печать антропоморфизма, а печать теоморфизма. Ибо человечность божественна, не человек божествен, а человечность божественна. Человечность есть целостное отношение к человеку и к жизни, не только к человеческому миру, но и к миру животному. Человечность есть раскрытие полноты человеческой природы, т. е. раскрытие творческой природы человека. Эта творческая природа человека должна обнаружить себя и в человеческом отношении человека к человеку.

       Иногда говорят о том, что должен появиться новый человек. Это христианская терминология. Христианство было извещением о явлении нового Адама, о победе над ветхим Адамом. Человек должен вечно делаться новым, т. е. осуществлять полноту своей человечности. Нет совершенно неизменной человеческой природы, как это представлял себе Аристотель, св. Фома Аквинат, Кант, хотя и по-иному, как это представляет себе теология в господствующих формах и вместе с ней многие философы рационалистического типа. Человек меняется, он прогрессирует и регрессирует, сознание его расширяется и углубляется, но также суживается и выбрасывается на поверхность. И возможны еще более глубокие изменения человеческого сознания, при которых мир предстанет иным. Верно лишь динамическое понимание человека. Но при этом Божий замысел о человеке остается тем же. Есть замысел вечной человечности, полноты человечности. Человек никогда не будет заменен сверхчеловеком или духом других иерархий, как думают теософы и оккультисты. Человек наследует вечность в своей человечности, он призван к жизни в Боге, он идет от вечности, через время, к вечности. Новый человек может быть творческим обогащением и осуществлением полноты человечности, но может быть изменой и извращением идеи человека, может быть явлением не богочеловечности, а зверечеловечности, т. е. отрицанием человечности.

       Новый человек может быть также стоянием перед бездной небытия, притяжением небытия.[80] Современный человек, утомленный падшим и разлагающимся бытием, пленяется небытием. Перед самым краем небытия он хочет испытать последний экстаз: то экстаз героизма во имя ничто, то экстаз творчества, возникающего из его собственного ничто. Ницше подошел уже к бездне. В своем гениальном творческом порыве он пришел не к новому человеку, а к уничтожению человека, к замене его совсем другим, нечеловеческим существом, в котором человечность исчезает. К измене человечности могут приходить и революционные социальные движения. В Богочеловеке, Сыне Божьем и Сыне человеческом, зачинается новый человек, человек новой и вечной человечности.

       Богочеловечность по традиционной терминологии соответствует соединению благодати и свободы. Отсюда идет и новая этика, противоположная ветхой родовой этике, этике, основанной на идеализации древних инстинктов мести, ревности, собственности, рабской покорности перед силой и властью, на ложном понимании сословно-классовой чести, на ложных чувствах к коллективным реальностям, на смешении веры с фанатизмом и исключительностью. Этика человечности, этика персонализма, должна быть построена на отношении к человеку, к личности как высшей ценности, к неповторимо-индивидуальному, а не безлично-общему.[81] Новая этика нового человека будет прежде всего этикой творчества, а не закона, но творчества человека и человеческого, а не творчества существа, которое не есть уже человек. Человечность связана с духовностью.

 

 

 

Глава IX

ДУХОВНОСТЬ

 

       Завоевание духовности есть главная задача человеческой жизни. Но духовность нужно шире понимать, чем обыкновенно понимают. Духовность нужна и для борьбы, которую ведет человек в мире. Без духовности нельзя нести жертвы и совершать подвига. Радость солнечного света есть духовная радость. Солнце духовно. Форма человеческого тела, лицо человека духовно. Большую духовность может иметь и человек, который по состоянию своего поверхностного сознания, часто по недоразумению считает себя материалистом. Это можно сказать про Чернышевского. Если может быть построена философия духовности, то она ни в коем случае не будет отвлеченным школьным спиритуализмом, который был формой натуралистической метафизики. Дух не есть субстанция.[82] Дух есть не только иная реальность, чем реальность природного мира, но и реальность в другом смысле. Дух есть свобода и свободная энергия, прорывающаяся в природный и исторический мир. Необходимо утверждать относительную правду дуализма, без которого не понятна независимость духовной жизни. Но это не есть дуализм духа и материи, или души и тела. Это есть прежде всего дуализм свободы и необходимости. Дух есть свобода, а не природа. Дух есть не составная часть человеческой природы, а есть высшая качественная ценность. Духовная качественность и духовная ценность человека определяется не какой-либо природой, а сочетанием свободы и благодати.

       Дух революционен в отношении к миру природному и историческому, он есть прорыв из иного мира в этот мир, и он опрокидывает принудительный порядок этого мира. Основной факт мировой жизни — освобождение от рабства. Но роковой ошибкой эмансипаторов было думать, что освобождение идет от материи, от природы. Свобода идет от духа. Еще более роковой ошибкой защитников духа было думать, что дух не освобождает, а связывает и подчиняет авторитету. И те и другие ложно думали о духе и готовили погром духовности. Дух есть не только свобода, но и смысл. Смысл мира духовен. Когда говорят, что жизнь и мир не имеют смысла, то этим признают существование смысла, возвышающегося над жизнью и миром, т. е. судят о бессмыслице мировой жизни с точки зрения духа. Ясперс верно говорит, что дух занимает парадоксальное положение между противоположностями. Дух и духовность перерабатывают, преображают, просветляют природный и исторический мир, вносят в него свободу и смысл.

       Происходит объективация духа, которую рассматривают как воплощение и реализацию. Но объективированный дух есть дух, от себя отчужденный и теряющий свою огненность, свою творческую молодость и силу, он приспособлен к миру обыденности, к среднему уровню. Нельзя говорить об объективном духе, как говорил Гегель. По-настоящему существует лишь субъективный дух или дух, стоящий по ту сторону субъективного и объективного. Объективная духовность есть бессмысленное словосочетание. Духовность всегда «субъективная», она лежит вне объективации. Объективация есть как бы иссякание и омертвение духа. Духовность вне феноменального объективированного мира, она не из него развивается, она лишь прорывается в него. Нельзя верить в прогрессирующее торжество, в развитие духа и духовности в истории, как верил Гегель. Вершины духовности в мире не могут производить впечатление результата постепенного развития духа в истории.

       Достижение духовности есть освобождение от власти мировой и социальной среды, есть как бы прорыв нумена в феномены. Рост духовности в человеке не есть закономерный эволюционный процесс. Где действует свобода, там нет необходимого процесса, где действует творчество, там нет эволюции в натуралистическом смысле слова.[83] Духовность есть задача, поставленная перед человеком в отношении к жизни. Парадокс в том, что рост духовности осуществляется заключенной в человеке духовной же силой, этот рост не может быть результатом недуховных состояний. Высшее никогда не получится из низшего, не заключающего в себе никаких зачатков высшего, никаких его потенций. Духовное развитие есть актуализация возможного. Опыт жизни, как будто не заключающий в себе ничего духовного, может пробудить духовные силы в человеке, напр. страдание от болезни, от нужды, от несправедливости или измены. Но пробуждение духовной силы предполагает, что она в скрытом, непробужденном состоянии всегда была. Свобода, которая противополагается природе, всегда есть дух. Ошибка натуралистической эволюционной теории заключалась в предположении, что низшее само по себе порождает высшее, что материальное в силах создавать духовное. Духовная сила в человеке есть изначально не человеческая только, но богочеловеческая. Духовность есть богочеловеческое состояние. Человек в духовной своей глубине соприкасается с божественным и из божественного источника получает поддержку.

       Нет необходимой эволюции в духовной истории мира, как думал Гегель и за ним многие. В истории мира мы видим объективацию духа. Но объективация духа есть его умаление. Объективация противоположна трасцендированию, т. е. движению к Богу. Но ошибочно было бы считать процесс объективации духовности, который выражается в эволюции цивилизации, лишь отрицательным. В условиях этого феноменального мира он имеет и положительное значение. Происходит преодоление животной, дикой, варварской природы человека, подлинно возрастает сознание человека. Но это элементарный процесс, и им не достигаются вершины духовности. Впрочем, мы никогда не можем точно определить, где обнаруживается подлинная духовность, она может обнаружиться совсем не на вершинах цивилизации. Очень важно еще понять, что духовность совсем не противополагается душе и телу, она овладевает ими и преображает их. Дух есть прежде всего освобождающая и преображающая сила. Человек с сильно выраженной духовностью совсем не есть непременно человек, ушедший из мировой и исторической жизни. Это человек, пребывающий в мировой и исторической жизни и активный в ней, но свободный от ее власти и преображающий ее. Духовность, отворачивающаяся от множественного мира, как, напр., некоторая форма духовности Индии, Плотина, монашеской аскезы, не может быть признана христианской, она противоречит богочеловеческому характеру христианства и завету Христа о любви к ближнему. Христианская духовность есть не только восхождение, но и нисхождение, и только такая духовность человечна. Возможна и бесчеловечная, враждебная человеку духовность. И такой уклон часто бывал. Но человек должен принять на себя ответственность не только за свою судьбу и судьбу своих ближних, но и за судьбу своего народа, человечества и мира. Он не может выделить себя из своего народа и мира и гордо пребывать на духовных вершинах. Опасность гордыни подстерегает на духовном пути, и об этом было много предостережений. Эта опасность есть результат все того же разрыва богочеловеческой связи. Пример такой гордыни являли брамины, претендовавшие быть сверхчеловеками. Она свойственна и некоторым формам оккультизма. Стремиться нужно к человеческой духовности, которая и есть богочеловеческая духовность.

       Существуют разные типы духовности. Есть не только христианская и внехристианская духовность, но и в самом христианстве есть разные типы духовности, напр. духовность православная и духовность католическая.[84] Но есть универсальные и вечные основы духовности. Очень глубока духовность индусская. Мистики всех времен и народов между собой перекликаются. Вечное значение имеет молитва. Человек есть существо молящееся, и в молитве имеют потребность и те, которые не считают себя верующими. В чем сущность молитвы? [85] Молитва вызывается потребностью почувствовать себя не целиком зависящим от царствующей в мире необходимости, от роковых сил этого мира. Молитва есть разговор с Существом, возвышающимся над мировым круговоротом, над неправдой, в которую погружен мир. Христианская духовность отличается от внехристианской тем, что в ней всегда утверждается личность, свобода и любовь. Нужно признать нехристианской духовность, в которой исчезает неповторимая личность, нет свободы человека и любви к человеку. Нехристианской является духовность, которую можно назвать монистической, т. е. отрицающей независимость человеческой природы.

       Духовность Индии, по-своему очень высокая, холодна по сравнению с христианской духовностью, именно вследствие своего пантеистического характера, отрицающего метафизически принцип личности. Ауробиндо в своих комментариях к Багават-Гите говорит, что мудрец одинаково благожелателен ко всем, для него характерно безразличие ко всему, отсутствие желаний, отрицание различий между счастливым и несчастным.[86] Подобные начала проникли и в христианскую духовность, особенно в сирийскую аскетическую духовность, в «Добротолюбие». Эта же отрешенность от множественного мира есть в мистике Плотина и неоплатонизма. Но подлинная христианская духовность есть духовность христологическая, т. е. богочеловеческая, в ней не может исчезнуть человек в безразличном тождестве и единстве. Богочеловеческая духовность может начать с сознания греховности и недостоинства человека, погруженного в стихии мира, но она должна утверждать достоинство человека как богоподобного существа, предназначенного к вечности. Горькое чувство от низости человеческой не должно закрывать высоты, к которой предназначен человек.

       Христианская духовность не холодно-бесстрастная, а горячая. В ней освобожденность и отрешенность от стихий мира соединяется с разделением судьбы мира, человечества и всей страдающей твари. Духовность должна преображать, а не подавлять страстную природу человека. Христианство освобождает человека от элементарных духов природы и этим утверждает независимость и свободу человека и духа. Но это совсем не означает равнодушия к миру и к человеку. В основе христианства лежит заповедь любви к Богу и любви к ближнему, в этом его богочеловеческий, человечный характер. Это противоположно отрешенному равнодушию к множественному миру. Любовь к ближнему есть любовь к множественному миру. Обращение к Единому не означает отвращения от множественного, от индивидуального в мире.

       Но духовность, как и все в этом мире, объективируется, принимает формальный и законнический характер, охлаждается, приспособляется к среднему человеку. Поражает недуховный характер так называемой духовной жизни в официальных церквах и вероисповеданиях. Вырабатывается условная, знаковая, риторическая духовность, которая внушила отвращение к христианству. Более глубокое значение имеет то, что духовность первоначально связывалась с мифом. Всякий значительный миф связан с реальностью. Но эта связь может ослабиться. И жажда правды и правдивости в духовной жизни может вызвать потребность освобождения духовности от мифа. Это будет означать переход от символизма к реализму, к мистическому реализму.

       Глубинное «я» человека связано с духовностью. Дух есть начало синтезирующее, поддерживающее единство личности. Человек должен все время совершать творческий акт в отношении к самому себе. В этом творческом акте происходит самосозидание личности. Это есть постоянная борьба с множественностью ложных «я» в человеке. В человеке хаос шевелится, он связан с хаосом, скрытым за космосом. Из хаоса этого рождаются призрачные, ложные «я». Каждая страсть, которой одержим человек, может создавать «я», которое не есть настоящее «я», которое есть Es. В борьбе за личность, за подлинное, за глубинное «я» происходит процесс распадения — это есть вечно подстерегающая опасность — и процесс синтеза, интеграции. Человек более нуждается в психосинтезе, чем в психоанализе, который сам по себе может привести к разложению и распаду личности.

       Духовность, идущая из глубины, и есть сила, образующая и поддерживающая личность в человеке. Кровь, наследственность, раса имеют лишь феноменальное значение, как и вообще биологический индивидуум. Дух, свобода, личность имеют нуменальное значение. Социологи утверждают, что человеческая личность формируется обществом, социальными отношениями, что организованное общество есть источник высшей нравственности. Но извне идущее социальное воздействие на человека требует приспособления к социальной обыденности, к требованиям государства, нации, установившимся нравам. Это ввергает человека в атмосферу полезной лжи, охраняющей и обеспечивающей. Пафос истины и правды ведет человека к конфликту с обществом. Наиболее духовно значительное в человеке идет совсем не от социальных влияний, не от социальной среды, идет изнутри, а не извне.

       Примат общества, господство общества над человеком ведет к превращению религии в орудие племени и государства и к отрицанию свободы духа. Римская религия была основана на сильных социальных чувствах, но она духовно была самым низким типом религии. Историческое христианство было искажено социальными влияниями и приспособлениями. Социальная муштровка человека вела к равнодушию к истине и правде. Всякая система социального монизма враждебна свободе духа. Конфликт духа и организованного общества с его законничеством есть вечный конфликт. Но ошибочно было бы понять это как индивидуализм и асоциальность. Наоборот, нужно настаивать на том, что есть внутренняя социальность, что человек есть социальное существо и что реализовать себя вполне он может лишь в обществе. Но лучшее, более справедливое, более человечное общество может быть создано лишь из духовной социальности человека, из экзистенциального источника, а не из объективации.

       Общество обоготворенное есть в метафизическом смысле реакционное начало. Возможен прорыв духовности в социальную жизнь, и все лучшее в социальной жизни исходит из этого источника. Духовность несет с собой освобождение, оно несет с собой человечность. Господство же объективированного общества несет с собой порабощение. Нужно оставить совершенно ложную идею второй половины XIX века, что человек есть создание социальной среды. Наоборот, социальная среда есть создание человека. Это не значит, что социальная среда не действует на человека, она очень действует. Но рабья социальная среда, порабощающая человека, есть порождение рабьего состояния человека, рабьих душ. Если нет Бога, то я раб мира. Существование Бога есть существование моей независимости от мира, от общества, от государства.

       Достоевский говорит, что человек иногда верит в Бога из гордости. Это выражение парадоксально, но социальный смысл его в том, что человек не соглашается поклоняться миру, обществу, людям и поклоняется Богу как единственному источнику своей независимости и свободы от власти мира. Хорошая гордость в том, чтобы не желать поклоняться никому и ничему, кроме Бога. Духовность, которая всегда связана с Богом, есть обретение внутренней силы, сопротивляемость власти мира и общества над человеком. Безумие думать, что я становлюсь беден оттого, что существует Бог, что Бог есть отчуждение моего собственного богатства (Фейербах). Нет, я становлюсь безмерно богат оттого, что существует Бог. Я очень беден, если существую только я сам, и нет ничего выше меня, больше, чем я. И весь мир страшно беден и плосок, если он довлеет себе, если нет Тайны за ним.

       Кроме духовности, о которой говорят мистические книги, описывающие путь души к Богу, опыт общения с Богом, есть еще совсем другой тип духовности, который можно назвать профетическим. Профетизм есть боговдохновенность, слушание внутреннего голоса Бога о судьбах мира, человечества и народа, о грядущем. Человек профетического вдохновения одинок, он часто побивается камнями тем народом, которому он служит, но он духовно-социален, обращен к обществу. Путь человеческого профетического вдохновения не есть путь методического восхождения, это путь внутреннего озарения. Профетическая духовность совсем иная, чем духовность, выработанная в мистических школах Индии и Греции, это духовность типа древнееврейского, иранского и христианского. Но христианство соединяет в себе оба типа духовности.

       Духовность связана или с эсхатологией индивидуальностей, или с эсхатологией всемирно-исторической. Изначально христианство унаследовало древнееврейский мессианизм, обращенный к судьбам истории, и греческую мистику, обращенную к завоеванию индивидуального бессмертия в мистериях. Поэтому мы увидим, что в христианском учении о бессмертии есть два наслоения (индивидуальное бессмертие души и воскресение мертвых во плоти), которые не так легко привести к единству. Но всегда духовность есть подготовка и залог бессмертия. Натуральный состав человека сам по себе не бессмертен, бессмертным он становится в силу овладения духом, началом, в котором соприкасается человеческое и божественное. Любовь есть главная духовная сила, которая побеждает смерть и завоевывает бессмертие, она сильнее смерти. Любовь связана с личностью и требует бессмертия для личности.

       Нигрен в книге, о которой было уже говорено, видит в «агапэ» сущность христианства и связывает ее с коллективностью, т. е. церковью. В «эросе» поднимается человек до Бога, в «агапэ» нисходит Бог до человека. Бог любит потому, что он любит, а не вследствие качеств любимого. Но ведь такова и настоящая человеческая любовь. Нельзя вложить в схему «эроса» и «агапэ» самое таинственное явление мировой жизни — любовь. Для Нигрена мистика и гнозис стоят под знаком «эроса» и потому отрицаются. Этим очень обедняется христианство. Во всех своих формах духовность есть борьба за вечность. Настоящая человечность требует борьбы за вечность, ибо самое бесчеловечное начало есть смерть.

       Духовность в религиозной терминологии есть раскрытие в мире и человеке Св. Духа. Но Св. Дух не раскрывается еще вполне, не изливается еще в полноте на жизнь мира. Возможна новая духовность, духовность богочеловеческая, в которой человек обнаружит себя в своей творческой силе более, чем доныне себя обнаружил. Творчество, свобода, любовь будут более всего характеризовать новую духовность. Она должна ответить на муку мира, на непереносимые страдания человека. Старая духовность сейчас не дает ответа. Но перед излияниями света неизбежно сгущение тьмы. Перед новым напряжением духовности возможно видимое ослабление духовности. Перед новой богочеловечностью возможны взрывы бесчеловечности, обозначающие богооставленность человека. Экзистенциальная диалектика божественного и человеческого еще не дошла до конца, до предела, но иногда соприкасается с пределом и концом, и человек поставлен над бездной. Ожидание новой духовности есть ожидание нового откровения Св. Духа в человеке и через человека. Это не может быть пассивным ожиданием, это может быть лишь активным состоянием человека. Если бы человек был обречен в трепете и пассивности ожидать события сверху, то духовность не была бы богочеловеческой и божественная человечность не была бы возможна. Параклетизм не раз обнаруживал себя в христианской истории. Но времена и сроки еще не наступили. Много есть оснований думать, что эти времена и сроки наступают.

 

Глава Х

КРАСОТА

 

       Красота есть характеристика высшего качественного состояния бытия, высшего достижения существования, а не раздельная сторона существования. Можно сказать, что красота не есть лишь категория эстетическая, но есть и категория метафизическая. Если что-нибудь воспринимается человеком целостно, то именно красота. Мы говорим: прекрасная душа, прекрасная жизнь, прекрасный поступок и т. д. Это не есть лишь эстетическая оценка, это целостная оценка. Все гармоническое в жизни есть красота. Во всяком соответствии есть элемент красоты. Красота есть конечная цель мировой и человеческой жизни. Добро есть средство, есть путь, и оно возникло в противоположении злу (познание добра и зла). Красота лежит по ту сторону познания добра и зла. Добро же по ту сторону различения добра и зла, когда зло уже забыто, и есть красота. В красоте не может быть нравственного уродства, свойственного злу. Красота зла есть иллюзия и обман. Царство Божье можно мыслить лишь как царство красоты. Преображение мира есть явление красоты. И всякая красота в мире есть или воспоминание о рае, или пророчество о мире преображенном. Переживание всякого гармоничного состояния есть переживание красоты. Красота есть предельный идеал, из которого изгнана всякая дисгармония, всякое уродство, всякая низость.

       Нужно очень различать красоту и красивость. Красивость есть обманная красота. Красивость относится лишь к миру феноменальному, в красоте же есть начало нуменальное. Но в красоте есть своя диалектика, и лучше всего о ней говорит Достоевский. Он думал, что красота спасет мир. Но он же говорит: «Красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей». Как понять это? Ведь про красоту можно сказать, что она есть перерыв в борьбе и как бы приобщение к миру божественному. Но красота творится и раскрывается в мире затемненном, охваченном страстной борьбой. И в душах людей она может быть вовлечена в столкновение противоположных начал. В трагедии может быть величайшая красота. Сам Достоевский — трагический писатель. Трагедия есть столкновение противоположных начал, она не изображает гармонической жизни. Но учение Аристотеля о катарсисе говорит о переживании красоты через трагедию. Трагическая красота глубже других ее форм, в ней есть божественный свет.

       Внешне гармоническая красота может быть обманной и лживой, прикрывающей уродство. Красота может переходить в свою противоположность, как и всякое начало, оторванное от источника света. Поэтому одинаково верно можно сказать, что она есть гармония и отдых от мучительной борьбы и она может стать «полем битвы» Бога и дьявола. Дьявол хочет пользоваться красотой для своих целей. Красота есть великая радость в нашем мучительном мире, и красота природы, и красота искусства. Бесспорно, эстетические оценки не заключают в себе той мучительности, которая есть в оценках моральных. И, может, именно поэтому дьявол хочет воспользоваться красотой для своих целей. Красота может стать демонической не по своей сущности, не потому, что она есть, она может быть лишь использована в борьбе полярно противоположных сил.

       Возможна обманная красота, обманная красота иных женщин, обманная красота иных произведений искусства. Демоническое начало не в красоте и не в творчестве, а во внутреннем состоянии и направленности человека. Любят говорить о демоническом начале в творчестве Леонардо, напр. в его Иоанне Крестителе и Джиоконде. Но демоническое, которое, может быть, было в самом Леонардо, сгорело в его творческом акте, в котором совершалось преображение и через который достигается вечность. Почва, на которой легко появляются демонические уклоны, есть эстетство, которое признает лишь эстетические ценности и ими подменяет все другие, напр. ценности истины и добра. Но великие творцы никогда не были эстетами. Эстетство есть не творческое состояние, это есть состояние пассивности. Эстет живет окружениями, он вращается в мире вторичном, а не первичном. Он никогда не ищет правды и не любит правды, как неприятного напоминания. Демонические уклоны, которые на этой почве рождаются, не глубокие. Я, впрочем, склонен думать, что эстеты не любят и красоты, ибо у них нет притяжения к божественной высоте. Самые ядовитые плоды порождает эстетизм в жизни общественной, искажая все оценки. Это можно видеть по Ницше и К. Леонтьеву. Недопустимо враждовать против осуществления большей справедливости в социальной жизни по тем основаниям, что в несправедливом социальном строе прошлого было больше красоты. Исторический эстетизм и романтизм К. Леонтьева всегда есть ложь и неправда.

       Интуитивное восприятие красоты природы, красоты человека, красоты художественного произведения есть творческое преодоление хаоса, разложения и уродства. Восприятие красоты есть прорыв за уродливую кору, покрывающую мир. Совершенно ложно ставится вопрос, когда в книгах по эстетике спрашивают, объективна или субъективна красота. Когда говорят, что красота субъективна, а не объективна, то этим хотят сказать, что она есть субъективная иллюзия, лишь субъективное состояние человека. Неверно сказать, что красота объективна. Но сказать, что красота субъективна, и значит сказать, что она реальна, ибо реальность в субъективности, в полной еще огня первичной жизни существования, а не в объективированном бытии, в котором огонь жизни уже охлажден.

       Это приводит к сложному вопросу об отношении между творчеством и объективацией или отчуждением.[87] Есть ли воплощение всякого творческого акта объективация? Есть ли красота, создаваемая творческими силами природы и творческими силами человека, непременно «классическая», «объективная» красота? Спор классицизма и романтизма с этим связан. Классицизм как будто бы требует объективной законченности, завершенности, т. е. совершенства продуктов творчества. То же может быть в явлениях природы, которые могут быть классическими, завершенными. Но природа может быть и романтической. Этим полны романы Вальтер Скотта. Классическая объективность есть достижение совершенства в конечном, как бы победа над бесформенной бесконечностью. Не случайно греки связывали совершенство с конечностью и боялись бесконечности, как хаоса. Романтизм же, который по-настоящему обнаруживает себя лишь в христианский период истории, устремленный к бесконечному, не верит в достижимость совершенства в конечном.

       Классическое есть такое же вечное начало, как и романтическое. Человеческое творчество не может не стремиться к совершенству формы, как не может удовлетвориться ни на чем конечном, замкнутом в этом мире. Нуменальное, из которого и исходит творчество, должно всегда переходить за грани феноменального, конечное должно разбиваться устремлением к бесконечному. Отношения между формой и бесконечным содержанием жизни противоречивы и парадоксальны. Красоты нет без формы, бесформенность некрасива и может быть уродливой. Творческая сила жизни должна получать форму. Мы это видим и в процессах природы, в образовании космоса. Но форма может затвердевать, окостеневать, угашать творческий огонь жизни и охлаждать и ограничивать. И тогда творческий огонь должен вновь возгораться, разбивать омертвевшие формы, устремляться к бесконечному содержанию.[88] Это вечная борьба, которая не может не закончиться в пределах этого мира. Красота связана с формой, но красота связана также с творческой силой жизни, с устремлением к бесконечности.

       Употребляя терминологию Ницше, Аполлон и Дионис должны быть соединены, это два вечных начала. Вечное начало формы и вечное начало бесконечной силы должны быть слиты. Вячеслав Иванов говорит, что Дионис сам по себе некрасив. Но без Диониса нет и красоты Аполлона. Те же силы действуют и в космической жизни. Но красота никогда не есть объективность сама по себе, требующая по отношению к себе лишь пассивности. Красота, даже когда она лишь созерцается, требует творческой активности субъекта. Красота не есть объективная предметность, она всегда есть преображение. И только творческое преображение есть реальность. Подлинно великое искусство не могло быть исключительно классическим или романтическим, не могло принадлежать борьбе направлений и никогда не могло быть вполне объективированным, ибо в нем остается вечная жизнь. Форма великого искусства не бывает омертвевшей в формализме, с ней связано бесконечное содержание, устремление в бесконечность. Так у Шекспира, у Гете, у Л. Толстого, у Достоевского, у Софокла, у Бетховена, у Рембрандта, у Микеланджело и др. Так и красота человеческого лица должна иметь форму, без того она не была бы красива, но за этой формой должна просвечивать устремленность к бесконечной жизни, без этого красота будет мертвой. И красота природы должна быть жизнью, а не только формой. Бенедето Кроче прав, когда связывает искусство прежде всего с выразительностью.[89] Не только есть направление в искусстве, именуемое экспрессионизмом, но и всякое искусство и всякая красота есть экспрессионизм. Красота есть выражение бесконечной жизни в конечной форме.

       Существовало символическое направление в искусстве, которое принадлежит уже прошлому. Но существует вечный символизм искусства. Подлинно реалистическим было бы, если бы через искусство совершалось преображение мировой и человеческой жизни. Но в искусстве даются лишь знаки, упреждающие реальное преображение. Смысл искусства в том, что оно упреждает преображение мира. Искусство полно символов иного мира. Всякая достигнутая красота есть начавшееся преображение мира. В пределах искусства это преображение еще не достигается. Но искусство может переходить за установленные для него пределы как для раздельной сферы культуры. Так, русская литература XIX века на своих вершинах стремилась выйти за пределы искусства и перейти от творчества совершенных произведений к творчеству совершенной жизни. Р. Вагнер хотел через синтез музыки и поэзии преобразить всю жизнь. Символисты хотели перейти пределы искусства, перейти к тому, что выше искусства, но это не всегда им удавалось. При этом символическое чувство жизни могло вести к крайнему преувеличению самых незначительных событий своей жизни (напр., у А. Белого, у Блока и др.), могла быть ложная возвышенность и теряться чувство реальности. Но было и что-то значительное.

       Романтизм, не удовлетворенный конечностью классического искусства и его замкнутостью в раздельной сфере культуры, часто не мог достигнуть того, к чему стремился. Но есть искусство, самое сильное из всех по своему воздействию на человеческую душу, которое по своей природе скорее романтическое, чем классическое, это — музыка. Музыка есть искусство динамическое, она в движении, во времени, а не в пространстве, в ней нет законченной формы пластического искусства, и она наиболее порождает эмоциональное движение в человеке, потрясая его душу. Правда, говорят о классической музыке в отличие от музыки романтической, но это лишь условное выражение. Наиболее классична музыка Баха, она хочет выразить музыку небесных сфер, а не трагедию человека, как музыка Бетховена. Но и музыка Баха уводит из этого мира в иной мир и не оставляет в здешнем достижении совершенной формы, как бывает в пластических искусствах. Не случайно музыка есть искусство, связанное с христианским периодом истории, с христианской устремленностью к переходу за пределы, к трансцендентному.

       Для Греции же более всего характерна скульптура. Уже живопись более усложненное искусство, чем скульптура. В литературе же наиболее усложненная, но и наименее чистая форма есть роман, характерный для души XIX века. Начали стремиться не столько к красоте, сколько к правдивости. Это само по себе было завоеванием. Но это же привело к тому, что померк идеал красоты. В конце концов искусство начало отрекаться от красоты. Книги по эстетике перестали связывать эстетическую восприимчивость и эстетическую эмоцию с красотой. Это порождает глубокий кризис искусства. Это видно по таким течениям, как футуризм, кубизм, сюрреализм и т. п. Поэзия, искусство перестают быть воспоминанием о рае, они скорее говорят об аде. Настоящий ад есть одна из тем современной литературы (напр., Кафка). И раньше искусство изображало уродливое (Гойя, Гоголь), но уродство в искусстве было преображенным, сейчас же к этому преображению не стремятся. Попытки же вернуться к классицизму бессильны и реакционны. Кризис искусства есть кризис человека и отражает состояние мира. Мир переходит в жидкое состояние, он теряет свои формы, нет более твердых тел в мире. Исчезают твердые формы космоса в теориях и открытиях современной физики. Теряются твердые формы человеческой души в открытиях психоанализа и у философов отчаяния, страха и ужаса, теряются твердые формы социальной жизни в разложении старого мира и т. д. Искусству и литературе все труднее и труднее становится достигнуть твердой формы.

Weh! Weh!
Du hast sie zerst
ört
Die sch
öne Welt
Mil m
ächtiger Faust
Sie st
ürzt, sie zerfällt.*

      (Фауст)

       Кризис искусства, как и кризис всей культуры, подводит к эсхатологической теме. Ослаблено, надорвано и непосредственное чувство красоты космоса, ибо космоса больше нет. Он разрушен физическими науками и властью техники над современной душой. Машина становится между человеком и природой.[90] Вступление в техническую по преимуществу эпоху имеет метафизическое значение. И в эту эпоху переворачивается человеческое отношение к красоте. Человек как бы теряет остатки воспоминания о рае. Он вступает в ночь, в которой не видно форм, но есть блеск звезд. Тут есть прикосновение к концу. Наибольшей устойчивостью в разлагающихся формах мира обладает церковный культ. И красота его по-прежнему сильно действует на эмоциональную жизнь человека. Это понятно. В нем наиболее сохраняется богочеловеческая связь. Но и в нем возможны процессы омертвения, если не будут найдены обновляющие формы, выражающие творческий религиозный процесс.

       Лет тридцать тому назад я читал публичную лекцию «Гибель красоты». Я защищал пессимистический тезис об умалении красоты в мире. Красота гибнет и в человеческом быте, который становится все более и более некрасивым, лишенным стиля, и в искусстве, которое все более отрекается от красоты. Искусство хочет выразить горькую правду о человеке, и правда эта некрасива. Тут есть и большая заслуга современной литературы и искусства, которые много дают для познания жизни. Для созерцания пластической красоты люди обращаются к прежним эпохам. Век техники, век масс, век подавляющих количеств, век ускорения времени не оставляет места для красоты. Как будто бы торжество большей социальной справедливости делает жизнь некрасивой, во времена социальной несправедливости жизнь была красивее. Это и поразило более всего К. Леонтьева. Ницше весь был в восстании против некрасивости демократического века. И он обращался к Ренессансу, эпохе глубоко безнравственной, но творившей красоту.

       Существует конфликт между красотой и добром, и выход из этого конфликта совсем не так прост, как кажется и эстетам, и моралистам. Соединение красоты с истиной есть целостное преображение, просветление жизни. Красота же, разорвавшая с истиной и добром, начинает разлагаться и в конце концов превращается в уродство. Нет прогрессивного возрастания красоты в истории культуры, но есть утончение и обострение эстетического сознания и эстетической чувствительности. Тут приходится признать правду эстетического пессимизма. Эстетизм свойствен не столько эпохам творческой красоты, сколько эпохам некрасивым. В эпохи наиболее сильного творчества красоты совсем не было наиболее обостренного эстетического сознания.

       Людям очень свойственно впадать в эстетическую иллюзию. Мы восторгаемся красотой исторических развалин. Но в привлекающем нас прошлом развалин не было, развалины как раз современны. Мы восторгаемся красотой старинного храма. Но старинный храм современен. В прошлом этот храм был новым, только что построенным, а не старинным. И так во всем. В прошлом не было того прошлого, которое эстетика привлекает, в прошлом было настоящее. В уродстве настоящего нас утешает то, что прошлое стало старинным. Память есть творческая сила, преображающая сила, она совсем не есть пассивность. Мы все время наталкиваемся на парадоксальность времени. Современные молодые течения мысли и литература во Франции приходят к философии отчаяния, и последнее слово у них принадлежит небытию. Человек так хитер, что он может себя утешить и отчаянием. Наиболее влияют на эти течения Ницше и Гейдеггер, отчасти Киркегард и Л. Шестов, хотя и в другом направлении, чем эти последние, имевшие религиозную устремленность. Таковы Сартр, Батай, Камю. Охваченные чувством уродства и тошнотворности бытия, они пытаются найти выход в творчестве человека. Но человек для них есть ничтожество и кусок грязи. Как может он быть творцом, откуда найдет силы? Добро само по себе бессильно и не спасает. Но так же бессильно и так же не спасает само по себе творчество в искусстве. Человек поставлен перед бездной бытия, перед отчаянием в результате опыта разрыва между человеческим и божественным, в переживании богооставленности. Красота не только человечна, красота богочеловечна. Прохождение через путь исключительного самоутверждения и самодостаточности человека ведет и к гибели красоты. Тут есть неотвратимая диалектика, диалектика самой жизни, а не мысли. Тема красоты ведет к теме конца, к эсхатологии. Человек проходит крестный путь к концу.

 

 

 

Глава XI

БЕССМЕРТИЕ

 

       Проблема бессмертия — основная, самая главная проблема человеческой жизни, и лишь по поверхности и легкомыслию человек об этом забывает. Иногда, впрочем, он хочет убедить себя, что забыл, не позволяет себе думать о том, что важнее всего. Молитва о том, чтобы была дана нам память смертная, есть глубокая молитва, и памятью о смерти не своей только, но еще более других людей определяется серьезность самой жизни. Все религии, начиная с зачаточных религиозных верований дикарей, строились в отношении к смерти. Человек есть существо, поставленное перед смертью в течение всей своей жизни, а не только в последний час жизни. Человек ведет двоякую борьбу: за жизнь и за бессмертие. Смерть есть явление еще внутри жизни, а не по ту сторону. Самое потрясающее явление, пограничное с трансцендентным.

       Сильное страдание всегда ставит вопрос о смерти и бессмертии. Но всякое углубление жизни ставит все тот же вопрос. Было построено много типов религиозных и философских учений о победе над ужасом смерти и достижении реального или призрачного бессмертия: спиритуалистическое учение о бессмертии души; учение о перевоплощении душ; мистико-пантеистическое учение о слиянии с Божеством; идеалистическое учение о бессмертии идей и ценностей; христианское учение о воскресении целостного человека; притупление остроты проблемы смерти через слияние с коллективной жизнью на земле и через возможность земного счастья. Спиритуалистическое учение о бессмертии души сулит бессмертие лишь части человека, а не целостному человеку. Учение о перевоплощении еще менее дает бессмертия целостному человеку, оно предполагает его разложение на отдельные элементы и ввержение человека в космический круговорот, оставляет его во власти времени. Человек может перейти в нечеловеческий род существования. Учение о слиянии с Божеством не означает бессмертия личности, а лишь бессмертие божественного. Идеалистическое учение также не означает бессмертия личности, а лишь бессмертие безличных идей и ценностей. Отворачивание от темы о бессмертии через то, что я назвал бы социальным пантеизмом, через обращенность к грядущему счастью человечества, говорит о неразрешимости этой темы и о вражде к ее постановке. Только христианское учение о воскресении целостного человека отвечает на поставленный вопрос, но с ним связано, как мы увидим, много трудностей.

       Вопрос о смерти и бессмертии неразрывно связан с сознанием личности, с личной судьбой. Только смерть личности трагична. Трагична смерть именно бессмертного существа. Смерть безличного ничего трагического в себе не заключает. Умирает только индивидуальность, личность. Если потерять острое сознание личности и забыть о ее единственной и вечной судьбе, то можно утешить себя тем, что жизнь в природе, в роде вечно возрождается и бессмертна. Человек как личность борется со смертью во имя бессмертия. Биологи говорят, что смерть есть цена, которую должно уплатить за высокое дифференциальное развитие. Более философски это выражает Зиммель, когда говорит, что жизнь получает форму, потому что живущее умирает. Но это и значит, что умирает то, что наиболее требует бессмертия. Парадоксально это нужно выразить так, что наиболее подвержено смерти бессмертное. Так это с натуралистической точки зрения, так это в объективированном мире.

       Умер мой любимый кот. Скажут, что эта смерть не трагична, потому что животное не имеет личности. Этот аргумент для меня, пережившего глубокую печаль, не имеет значения по разным основаниям. Животное, в котором обнаружены большие качества красоты, ума, нежности, очарования, имеет яркую индивидуальность, неповторимую, единственную в своем роде. Это не есть личность в человеческом смысле, но все же есть личность другой степени. Самое же главное то, что моя большая любовь к моему коту требует, как и всякая любовь, бессмертия, вечности. Я не могу мыслить Царства Божьего без моего Мури. Речь идет о моем совершенно личном отношении, и для меня, может быть, очень трагична смерть существа, которому отказывают в праве считаться личностью. Меня всегда возмущала теория Декарта о том, что животное не имеет души и является механизмом, эта теория казалась мне глупой. И я от этого уже никогда не мог любить Декарта. Но меня возмущает и отрицание возможности бессмертия для животных. Иду дальше. И смерть дерева, которое я любил и которым я любовался, для меня может быть трагической, и моя духовная сила может быть направлена к его воскресению.

       Древним свойственна была вера не в бессмертие человека и человеческого, а в бессмертие Бога и божественного.[91] Душа связывается с дуновением, которое исходит от Бога. Душа имеет тень. Очень широко было распространено верование, что нужно питать покойников, иначе могут быть с их стороны враждебные действия. На пути загробной жизни видели разного рода препятствия в переходе опасных мест, во встрече с дикими зверями. Трудная и опасная борьба была и после смерти. Только в Египте были моральные требования для бессмертия. Египтяне первые признали человеческую душу бессмертной. Но сначала бессмертным признавался лишь один царь, потом привилегированный слой. Душа, освобожденная от тела, бессмертна, потому что она божественна. Бессмертие зерна — источник веры в бессмертие у египтян. Через обряд Озириса царь делался Богом. Остатки этого верования остались и в сакрализации царя в христианстве. Египетский царь — коллективная душа, душа расы, тотем, он отождествляется с Озирисом. Но состав человека представляется очень сложным. У каждого есть его Ка — двойник, тотем, исток жизни, гений-покровитель. Именно Ка бессмертен; умереть — значит идти жить со своим Ка.

       Учение о перевоплощении, очень широко распространенное в древнем мире, связано с моральным возмещением, со злом, содеянным в прежних перевоплощениях. В зороастризме было уже воскресение во плоти. Очень характерно, что греки связывали надежды на бессмертие с душой, евреи же с Богом. Поэтому идея бессмертия души греческого происхождения. Спасение для евреев есть спасение всего народа. У Езекииля хотят найти зачатки идеи бессмертия. Но вообще у пророков не было веры в личное бессмертие. В эсхатологии есть различие перспективы мессианско-исторической и перспективы личного бессмертия. В христианство вошло и то и другое. Древнееврейская религия учила о безнадежности Шеол после смерти и верила в награды лишь в этой жизни. Книга Иова обозначала глубокий кризис сознания. Лишь во II веке иудаизм принял верование о воздаянии в будущей жизни. Но евреи, в отличие от греков, пришли к верованию в воскресение с телом, а не в бессмертие души. Только ессеи были спиритуалистического направления и видели в материи источник зла. Филон принадлежал к эллинистической мысли и имел не столько мессианские ожидания в отношении к народу, сколько индивидуальные ожидания в отношении к душе. Гностики думали, что духовный элемент в человеке должен отделиться от материи и соединиться с Богом, который не есть Творец мира.[92] Но и иудаизм, и эллинизм кончили проблемой победы над смертью и завоеванием бессмертия.

       Очень интересно проследить историю борьбы за бессмертие души греков.[93] У Гомера в человеке есть невидимое отражение, которое освобождалось в смерти. Это и есть психея. Имя остается после смерти. Гомеровская религия заключает в себе рациональный элемент. У Гесиода люди делаются демонами. Достигнуть бессмертия — значит стать Богом. Бессмертие есть проявление в человеке божественного начала, только оно и бессмертно. Человек должен отвратить опасности от хтонических подземных богов путем очищения. Боязнь нечистого характерна для древних людей. Но герои родственны хтоническим богам и умершим. Герои — полубоги. Бессмертны лишь герои, полубоги, а не обыкновенные люди. Есть раздельность человека и божественного рода, нет богочеловеческой связи. Вера в бессмертие души вышла из культа Диониса. Происходило смешение сверхчеловеческого и бесчеловеческого, исчезновение человеческого. Это в поздний час истории повторяется у Ницше. Человек смертен. Но бессмертие возможно, потому что в человеке есть божественное начало. В человеке есть титанический и дионисический элемент. Чисто греческая Аполлонова религия проникает в дионисическую стихию. Отсюда родился орфизм. Освобождение человека происходит не от самого человека, а от благодати спасающего Бога. Страдающий Бог своей смертью и воскресением дает человеку бессмертие. В посвящении в орфические мистерии дается бессмертие души. Дионисический экстаз освобождает Бога от связанности с телом. Гераклит учит, что душа есть огонь. В человеке есть Бог. Индивидуального бессмертия нет, есть лишь универсальный огонь. Пифагор признавал бессмертие души, но связывал с перевоплощением. У Анаксагора бессмертен дух, а не душа. Бессмертно общее, а не индивидуальное. Учение об индивидуальном бессмертии трудно соединить с платоновским учением об идеях. Греческой трагедии чужда была идея потусторонности. Народной греческой вере чужда была идея бессмертия души по ее природе. Эта идея вынашивалась в теологии и философии. Искание бессмертия связано с мистериями. И это обозначало выход из племенных религий, начало универсализма.

       Трудность решения проблемы бессмертия зависит от того, что она ставится в перспективе объективации, выброшенности человеческого существования в объектный мир. Извне душа зависит от тела, а тело зависит от объектного физического мира. Человек превращен в одну из вещей мира. Биологически смерть происходит от разложения сложного состава организма. Клетка же бессмертна, потому что она проста. Вейсман думал, что клетка оплодотворения виртуально бессмертна. Платон защищал возможность бессмертия на том основании, что душа проста. Это стало классическим аргументом, который, в сущности, носит натуралистический характер. Физическая энергия человеческого организма не погибает, а лишь трансформируется, рассеивается по миру. Позволительно спросить: что делается после смерти с психической энергией? Человеческий организм имеет множественный состав, он колониален и потому легко разлагается. Личность есть единство и неизменность в постоянных изменениях множественного состава человека. Духовное начало и есть то, что поддерживает это единство и неизменность.

       Но парадокс в том, что самое духовное начало требует смерти, ибо бесконечные стремления человека не осуществимы в пределах этого феноменального мира. Смерть царит лишь в мире феноменов, подчиненных космическому и историческому времени. В экзистенциальном времени она означает лишь опыт, лишь прохождение через испытание. Смерть есть судьба человека, прохождение через самый иррациональный и самый потрясающий опыт.

       Духовный смысл смерти иной, чем смысл биологический. Ошибочно думать, что néant существует в природном мире. В природе нет ничто, небытия, есть лишь изменение, разложение и сложение, развитие. Ужас ничто, бездна небытия существует лишь в отношении к духовному миру. Смерть, царящая в природе, не есть néant, ужас смерти духовен, как духовна победа над смертью. Совершенно иначе представляется и понимается смерть с точки зрения внутренней, экзистенциальной, когда человек не сознает себя выброшенным во внешний объективный мир. В перспективе внутреннего существования никто, в сущности, не признает возможности окончательного исчезновения своего «я», того, что отвоевано как личность. Я ловлю себя на таком противоречивом рассуждении: если нет для меня ничего после смерти, то я после смерти узнаю об этом. Если я умру и дальше не будет для меня никакой жизни, я исчезну окончательно, то и ничего не будет, и мира не будет, ибо я был единственным доказательством существования мира.

       Человеческая личность реальнее всего мира, она есть нумен против феноменов, она в ядре своем принадлежит вечности. Но этого не видно извне, видно лишь изнутри. Человеческая душа ограничена телом, зависит от природной необходимости, но она внутренне бесконечна. Не только то, что раскрывается сейчас как моя душа, но и то, что раскрывается на протяжении всей моей жизни, как моя душа, есть небольшая часть моей души как потенциальной бесконечности и в сторону светлую, и в сторону темную. Жизнь от рождения до смерти есть лишь маленький отрезок моей вечной судьбы. Жизненный интерес имеет для меня проблема индивидуальности во мне, а не родового во мне, не безличного добра, разума и пр. Если я в конечной судьбе своей сливаюсь с Божеством и мое индивидуальное «я» исчезает, то я этого никогда не узнаю и это ничего мне не прибавит, ибо не будет моего сознания. Напр., учение Аверроэса о бессмертии интеллекта есть бессмертие родового в человеке. Это не дает никакого ответа на проблему бессмертия. Так же безличное родовое бессмертие в памяти потомков, в идее, в творческих продуктах не решает проблемы. Человек ищет личного бессмертия, не бессмертия в объекте, а бессмертия в субъекте. Но большая часть учений о бессмертии стоит под знаком объективации. Очень важно сознать, что только вечное реально. Все невечное, преходящее не имеет подлинной реальности. Ницше говорит, что для радости, счастья мгновения нужна была вечность и все оправдано. Но смысл это имеет лишь в том случае, если это мгновение входит в вечность, а не есть дробная часть времени. Ницше писал Дейсену, что он хотел бы быть прав не для сегодняшнего и завтрашнего дня, а для тысячелетий. Но тысячелетия мало отличаются от сегодняшнего и завтрашнего дня. Нужно быть правым для вечности. Есть мгновение творческого экстаза и соединения с Богом, которое есть приобщение к вечности, выход из власти времени.

       Смерть, которая порождается природной закономерностью и к которой человек приговаривается биологическим процессом, есть самое индивидуально-личное в человеке. И она есть прежде всего прекращение сообщений с другими людьми и с жизнью космоса. Каждый человек должен пройти через трагедию смерти. Фрейд утверждает, что цель, к которой стремится всякая жизнь, есть смерть. Инстинкт «я» есть инстинкт смерти. И вместе с тем и по Фрейду, который не знает высшего начала в человеке, никто не верит в свою смерть. Парадокс смерти в том, что смерть есть самое страшное зло, которое больше всего страшит человека, и через это зло раскрывается выход к вечной жизни, или один из выходов. Такими парадоксами наполнена наша жизнь. Напр., война есть самое страшное зло и через нее может раскрыться возможность героизма и возвышения над обыденной жизнью. Плохая бесконечность жизни как раз и делала бы человека конечным существом.

       Существует конфликт между личным бессмертием и деторождением, родовым бессмертием.[94] Качеству личности совсем не соответствует рождающая сила, скорее наоборот. Наиболее совершенная индивидуальность может обладать наименьшей силой порождения новых жизней. Бессмертие в родовой жизни, в детях и внуках, как и бессмертие в нации, в государстве, в социальном коллективе, ничего общего не имеет с бессмертием человека. Это верно, хотя и в другой степени, не только в отношении к человеческому миру, но и в отношении к животному миру. Очень сложно и таинственно отношение между личностью и полом. Пол есть безличное, родовое в человеке и этим отличается от эроса, который носит личный характер. С одной стороны, половая энергия есть помеха в борьбе за личность и спиритуализацию, она раздавливает человека своей натуральной безликостью, а с другой стороны, она может переключаться в творческую энергию, и творческая энергия требует, чтобы человек не был бесполым существом. Но настоящее преображение и просветление человека требует победы над полом, который есть знак падшести человека. С преодолением пола связано и изменение человеческого сознания. Бессмертие связано с состоянием сознания. Только целостное сознание, не раздвоенное, не разлагающееся на элементы и не слагающееся из элементов, ведет к бессмертию. Бессмертие в человеке связано также с памятью. В человеческой жизни мучительно не только забвение о ценном и дорогом, потеря памяти, но еще более мучительна невозможность забвения того, что было дурным и тяжелым в прошлом. Бессмертие есть просветленная память. Самое же страшное в жизни есть переживание безвозвратности, непоправимости, абсолютной утери. С этим ничего не может сделать человеческая свобода, не помогает и вера в естественное бессмертие. Это есть точка разрыва богочеловеческой связи, богооставленность. Только вера в благодатную силу, исходящую от Христа, может помочь, ибо в Нем воплощается богочеловеческая связь. Свет может загореться в наиболее сгущенной тьме.

       Человек стремится к целостному бессмертию, к бессмертию человека, а не бессмертию сверхчеловека, интеллекта, идеального в себе начала, к бессмертию личного, а не безлично-общего. Проблему смерти связывали с проблемой сна. Фехнер думает, что смерть есть переход от полусна, каким является наша земная жизнь, к бодрствованию, к пробуждению.[95] Сновидение есть потеря умственного синтеза. То, что говорит Фехнер, значит, что мы живем еще в полусознательном, полусновидческом состоянии. Бессмертие же будет переходом к полному сознанию, что я предпочитаю называть сверхсознанием. Полное, целостное сознание есть сверхсознание. Это и есть духовное пробуждение. Сознание, обращенное к феноменальному миру, есть полусознание. Лишь освобождение сознания от исключительной власти феноменального мира раскрывает перспективу бессмертия. Ужас в том, что эсхатологические перспективы были в большинстве случаев кошмарными и обнаруживали страшную подавленность и запуганность человека.

       Человеческое сознание знает много эсхатологических кошмаров, иногда в благообразной форме. Христианство до сих пор не преодолело кошмарного характера своей личной эсхатологии. Внесение нравственного начала в загробные верования было, конечно, прогрессом, одухотворением магических верований. Но нравственное начало прежде всего принимало характер суда и запугивания. Даже христианские верования в жизнь после смерти носят печать садического воображения. Воображение, создавшее картины загробной жизни, было воображение мстительное и злое. Мстительный Апокалипсис есть уже в книге Эноха, которая упреждает Апокалипсис христианский. Орфизм был высокой формой греческого религиозного сознания. Но идея ада, наград и наказаний идет, по-видимому, от орфизма.[96] Эсхатологические кошмары, созданные самим человеком в состоянии то запуганности, то мстительности, очень разнообразны. Кошмары и перспективы окончательного исчезновения целостного человека свойственны существу, которое сознает себя экзистенциальным центром вселенной, большей реальностью, чем реальный мир. Современный человек, исповедующий наивные материалистические взгляды, соответствующие духовной непробужденности, принужден примириться с этим кошмаром. И человек умудряется убедить себя, что подобная эсхатологическая перспектива даже отрадна для его земной жизни. В действительности жизнь при этом лишается всякого смысла.

       Но кошмарны и другие, более положительные перспективы — перспективы бесконечных перевоплощений, перспективы совершенной потери личности в безликом Божестве и всего более перспектива возможности вечных адских мук. И если бы поверить в возможность бесконечного существования в условиях нашей жизни, которая часто напоминает ад, то это также было бы кошмаром и вызывало бы желание смерти. Индусская религиозная философия иначе смотрела на перевоплощение, чем современные европейские теософы. У теософов это превратилось в оптимистическое эволюционное учение. У индусов же это было пессимистическое верование. Буддизм прежде всего учит пути освобождения от мук перевоплощения. Верование в перевоплощение безблагодатности не дает освобождения от кармы. В нем безвыходность, нет выхода времени в вечность. Кроме того, учение о перевоплощении оправдывает социальную несправедливость, кастовый строй. Ауробиндо, о котором было уже говорено, строит мистико-пантеистическос учение о бессмертии, которое гораздо выше теософических учений о перевоплощении. Для него смерть есть возражение всего целого ложному ограничению ego в индивидуальной форме.[97] Ауробиндо усвоил себе и некоторые христианские элементы, но у него все же нет христианской идеи личности. Он говорит, что тот, кто поддается печали и боли, кто раб ощущений, кто занят эфемерными предметами, не знает бессмертия. Этим он хочет сказать, что бессмертие завоевывается.

       Взгляды Л. Толстого на бессмертие носят пантеистический характер и более напоминают индусскую религиозную философию, чем христианство.[98] Он признает личную жизнь ложной жизнью, и личность не может наследовать бессмертия. Ужас смерти, который так мучил Л. Толстого, связан для него с личностью, т. е. с ложной жизнью. Смерти нет, когда преодолевается личная жизнь. Учение Ницше о вечном возвращении есть античная греческая идея, которая знает лишь космическое время и целиком отдает человека во власть космического круговорота. Это того же типа кошмар, что идея бесконечного перевоплощения. Вечное возвращение противоречит другой идее Ницше, мессианской идее сверхчеловека. Об идее этой было достаточно сказано. Человеческое у Ницше не только смертно и должно исчезнуть, но и исчезновение его желанно. Мысль Ницше решительно антиперсоналистична, как и идея его антипода Л. Толстого.

       Наиболее персоналистический и человеческий, человечный характер носит учение Н. Федорова о воскрешении.[99] Он требует возвращения жизни всем умершим предкам, не соглашается, чтобы кто-либо из умерших был рассматриваем как средство для грядущего, для торжества каких-либо безличных объектных начал. И речь идет о воскрешении целостного человека. Это не должно быть пассивным ожиданием воскресения мертвых, а активным участием, т. е. воскрешением. Но философская слабость Н. Федорова была в том, что он умалил творческую силу духа в воскрешении мертвых и слишком возложился на силу технических знаний, в чем чувствуется влияние научно-натуралистического века. Н. Федоров совершенно прав, когда видит главное в христианстве не в оправдании, а в иммортализации, стяжании бессмертия.

       Потребность бессмертия связана с самой глубиной человеческого существа. Но на верованиях в бессмертие отпечатывается ограниченность человеческого существа, в них вкладываются и дурные человеческие инстинкты, создающие образы рая и особенно ада. Труднее всего было говорить о рае, ад все-таки ближе человеку, в нем мало потустороннего. Но образ рая легко вызывал скуку. Тема о рае очень беспокоила Достоевского, и он высказал замечательные мысли об этой теме, напр., в «Сне смешного человека». Он всегда связывал тему о рае с темой о свободе. Он не принимал рая без свободы. Но свобода же могла создавать и ад. Отталкивающий характер образа рая, на который переносились чувственные черты этого мира, в котором праведники даже наслаждались муками грешников в аду, объясняется тем, что его менее всего мыслили апофатически. Катафатическое же мышление о рае всегда будет непереносимым для более тонкого нравственного и эстетического чувства. Жизнь повсюду бесконечна. Катафатическое же мышление о рае вносит конечность, которая оказывается лишенной подлинной творческой жизни. Ясперс любит говорить о пограничном состоянии человека (Grenzsituation).[100] И поистине человек находится на границе разных миров, он не пребывает целиком в одном мире. Человек есть многоплановое существо. Он то переносится к иному миру, то прикасается к бездне.

       Метафизическая проблема бессмертия наиболее связана с проблемой времени. Есть ли существование в этом космическом и историческом времени единственное существование человека? Или он существует еще в экзистенциальном времени, которое соприкасается с вечностью и погружает человека в вечность. Отрицание бессмертия есть предположение об окончательном существовании во времени, есть выражение подавленности временем и феноменальным миром. Последнее слово у Гейдеггера в философии им до сих пор раскрытой есть конечность человеческого существования. Dasein, которое заменяет у него настоящего человека, есть конечное существование, идущее к смерти.

       Кошмарная идея ада связана была со смешением вечности и бесконечности. Но совершенно нелепа идея вечного ада. Ад есть не вечность, никакой вечности нет, кроме вечности божественной. Ад есть плохая бесконечность, невозможность выйти из времени в вечность. Это есть кошмарный призрак, порожденный объективацией человеческого существования, погруженного во время нашего эона. Если бы существовал вечный ад, это было бы окончательная неудача и поражение Бога, осуждение миротворения как дьявольской комедии.[101] Но много, много есть христиан, очень дорожащих адом, хотя и не для себя конечно. Онтология ада есть самая дурная форма объективации, самая притязательная и движимая местью и злобой. Но психология ада возможна и связана с реальным опытом.

       Судебное понимание бессмертия столь же низменно, как древнее магическое понимание. В традиционных учениях о бессмертии очень большую роль играет элемент педагогический, который явно носит экзотерический характер. Лишь духовное понимание бессмертия соответствует более высокому сознанию. Но духовное понимание совсем не означает, что бессмертна только духовная сторона человека. Духовно нужно понимать и воскресение тела. «Сеется тело душевное, восстает тело духовное». Человек бессмертен потому, что в нем есть божественное начало. Но бессмертно не только божественное в человеке, бессмертен весь состав человека, которым овладевает дух. Духовное начало и есть то начало в человеке, которое сопротивляется окончательной объективации человеческого существования, ведущей к смерти, окончательному погружению в смертоносный поток времени. Объективация сознания порождает иллюзию объективного духа, который знает только безличное бессмертие.

       Очень сильное сознание собственного призвания и миссии в мире может давать чувство бессмертия, независимо от сознательных идей человека. Происходит переплетение личной эсхатологии и эсхатологии всемирно-исторической. Мое бессмертие не может быть отделено от бессмертия других людей и мира. Исключительная поглощенность своим личным бессмертием, как и своим собственным спасением, есть трансцендентный эгоизм. Идея личного бессмертия, выделенного из всеобщей эсхатологической перспективы, из мировой судьбы, противоречит любви. Но любовь есть главное духовное орудие в борьбе с царством смерти. Антиподы любовь и смерть между собой связаны. Любовь открывается с наибольшей силой, когда близка смерть. И любовь не может не победить смерти. Истинно любящий есть победитель над смертью. Мы должны делать сверхчеловеческие усилия, чтобы те, кого мы любим — не только люди, но и животные, — наследовали вечную жизнь. Христос победил смерть, потому что Он был воплощением универсальной божественной любви. И любовь не может не желать всеобщего спасения от смерти и всеобщего воскресения. Если хоть одно существо, обладающее экзистенциальным центром, не будет воскрешено для вечной жизни, то мир не удался и теодицея невозможна. При этих условиях мое личное бессмертие не только ущербно, но, в сущности, невозможно. Я завишу от судьбы мира и моих ближних, и судьба моих ближних и мира зависит от меня.

       Н. Федоров был свято прав, когда требовал, чтобы человек был воскресителем. Но он слишком исключительно связывал судьбу человека с этим феноменальным миром, с этим планом существования. Смерть человека в этом земном плане не может быть окончательным решением судьбы человека. Если однопланное перевоплощение сталкивается с идеей личности, то многопланное перевоплощение вполне соединимо с идеей личности. Если путь реализации полноты жизни для человеческой жизни продолжается в духовном мире, то это совсем не противоречит тому, что наследовать вечность должно и человеческое тело, форма тела, а не одна лишь душа. Ибо форма тела, связанная неразрывно с образом человеческой личности, совсем не означает неразрывной связи с материей тела, по существу смертной, с физико-хими-ческим его составом. И воскресение тела есть воскресение духовного тела.

       Наиболее таинственной является связь личной судьбы с историческим мессианизмом. Полнота христианской истины, которая достижима лишь в религии духа, должна соединить личное бессмертие и мессианское разрешение судеб истории, идею мистическую и идею профетическую. Одинаково неполны и в своей исключительности ошибочны и духовный путь к высшей жизни, уходящий и не желающий разделить судеб мира и истории, и исключительная обращенность к судьбам истории, общества и мира, уход от личного духовного пути. В этом вся сложность проблемы бессмертия. Бессмертие есть не человеческое и не божественное только дело, а дело богочеловеческое, дело свободы и дело благодати, дело, совершающееся снизу и сверху. Неточно думать, что человек есть по природе натурально бессмертное существо, и также неточно думать, что человек лишь сверху, от божественной силы получает свое бессмертие.

       Ошибочность тут, как повсюду, в разрыве богочеловеческой связи, в самоутверждении человека и в унижении человека, его человеческого. Мы сплошь и рядом мыслим о бессмертии, перенося на феноменальный мир то, что относимо только к нуменальному миру, и перенося на нуменальный мир то, что относимо лишь к феноменальному миру. И также ошибочно мыслим мы, когда совершенно разрываем мир феноменальный и мир нуменальный. Учение о бессмертии должно пройти через очищающую критику, через которую должно пройти и учение об откровении. Необходимо очищение от наивного антропоморфизма, космоморфизма и социоморфизма. Но есть истинный антропоморфизм, который вытекает из центрального положения человека и соизмеримости человеческого и божественного. Этот антропоморфизм должен быть соединен с теоморфизмом, т. е. быть богочеловеческим. Истинная перспектива бессмертия есть перспектива богочеловеческая, а не отвлеченно человеческая. И в проблеме бессмертия мы встречаемся с все той же диалектикой божественного и человеческого.

 

 

Глава XII

МЕССИАНИЗМ И ИСТОРИЯ

 

       Не только понимание смысла истории связано с мессианизмом, но и самое образование категории исторического. История создается ожиданием, что в грядущем будет великое явление, которое и будет явлением Смысла в жизни народов. Это и есть ожидание явления Мессии или мессианского царства. Движение истории есть движение к этому мессианскому явлению, которое принесет с собой освобождение от рабства и страдания, принесет благо. Мессианское сознание рождается в страдании. Страдание, которое не раздавливает, превращается в страшную силу. Мессианский динамический миф обращен к грядущему. Ему противополагаются мифы языческие, обращенные не к грядущему, но к прошлому.[102] Грекам свойственно было созерцание космоса с его циклическим движением. Это предполагает вечность мира, не имеющего ни начала, ни конца. Таков был прежде всего мир в пространстве, а не мир во времени. У Платона и Аристотеля нет философии истории. Философия истории зачинается в древнем Израиле, в откровении Бога в истории, в сознании пророков, в книге Даниила. Окончательно делается возможной философия истории лишь в христианстве.[103] Античный мудрец достигал внутреннего покоя, гармонии и радости без изменения мира, не требуя исторического движения в нем, не имея беспокойства о будущем. Христианство внесло беспокойство о будущем, мессианское и эсхатологическое беспокойство. Поэтому оно требует изменения и движения, но предполагает надежду. Христианский мессианизм имеет источник древнееврейский, может быть персидский, но не эллинский. Для христианского сознания приобретает метафизический смысл время и история. Для Платона и для Плотина это было бы совершенно непонятно. Христианская метафизика есть не онтология, как пытались ее построить на почве греческой философии, а прежде всего философия истории, она мессианична и профетична. Первохристианство жило надеждой, надеждой на явление Сына Человеческого в славе. Первохристиане верили, что профетические харизмы будут существовать до второго пришествия Христа. Отношение к истории тут парадоксально. С одной стороны, напряженное ожидание скорого явления Христа и мессианского царства, ожидание наступления конца закрывало длительную перспективу истории. Но, с другой стороны, это напряженное эсхатологическое ожидание и создавало смысл истории как движения к Царству Божьему. Бесконечность исторического процесса лишает историю смысла и ввергает в процесс космический с его круговращением. Философия истории всегда профетична и не может быть другой. История еще не кончена, философ истории находится в середине исторического процесса. Как можно понять смысл истории, не зная, какой будет дальнейшая история? На этом основании отрицали возможность философии истории. Очевидно, что философия истории не может быть научной, она может быть лишь профетической. Она предполагает видение света, идущего от будущего. Только этот свет сообщает смысл истории.

       История имеет смысл только в том случае, если она кончится, если она не будет бесконечной. Имманентного смысла история не имеет, она имеет лишь трансцендентный смысл. Мессианское сознание и сообщает ей трансцендентный смысл. С имманентной точки зрения история есть неудача, лишенная всякого смысла. Почва истории вулканична. И вулканические взрывы говорят о касании конца и возможном мессианском завершении истории. Опыт построения натуралистической философии истории, подчинение ее космическому процессу как его части никакого смысла истории не дают. Но не история есть часть космического процесса, а космический процесс есть часть истории. В истории человека, а не природы скрыт смысл мира. Все религиозное сознание язычества погружено в космос и космическое время. На этой почве возникли натуралистическое мифы, обращенные назад и противоположные профетическому и мессианскому сознанию. Профетизм противоположен той политической романтике, которая идеализирует прошлое. У так называемых языческих народов лишь одно персидское религиозное сознание могло дать смысл истории, потому что знало апокалипсис конца, оно повлияло и на еврейскую религию. Без профетизма христианство не имело бы отношения к истории, не имело бы будущего, только из будущего может быть брошен свет на прошлое.

       Профетический характер философии истории может принимать секуляризованные формы. В мысли XIX века так и было. Кант говорит: «Die Philosophie könne auch ihren Chi­liasmus haben».[104] Этот хилиазм, т. е. идея мессианская, глубоко присущ всей философии истории XIX века, по видимости порвавшей с христианством. Профетический элемент в этой философии истории сильнее, чем в религиозной философии истории Бл. Августина и Боссюэта. Это можно сказать про Гегеля, про К. Маркса, про Сен-Симона, про О. Конта. Вся их философия истории проникнута профетизмом и без него лишена смысла, она не менее профетична у противников метафизики О. Конта и К. Маркса, чем у метафизика Гегеля. Гегель знает цель мировой истории — в ней мировой дух должен окончательно прийти через человека к самосознанию, это есть прогрессивный рост сознания свободы и осуществления царства свободы. О. Конт знает, что наступит позитивный период в истории человечества на смену периоду теологическому и метафизическому и восторжествует религия человечества. К. Маркс знает, что на смену буржуазно-капиталистическому периоду эксплуатации и рабства человека придет период торжества социализма, когда мессианский класс — пролетариат, на который перенесены свойства избранного народа Божьего, осуществит в мире справедливость, освободит не только себя, но и все человечество.

       Откуда известно это будущее человечества? Можно ли признать научным это знание? Нет, это мессианская вера, это секуляризованная форма старой хилиастической идеи. Идея прогресса человечества, которая со времени Кондорсэ была основой философии истории, религиозного и христианского происхождения. Она есть секуляризованная форма христианской идеи движения к Царству Божьему как основная тема мировой истории. Идея прогресса хочет дать смысл мировой истории, но иллюзия ее в том, что она дает имманентный смысл истории, в то время как смысл ее трансцендентный. Идею прогресса нужно отличать от идеи эволюции, которая научно-биологического происхождения. Основное противоречие учения о прогрессе заключается в том, что в нем мыслится каждое человеческое поколение и каждая человеческая личность как средство для последующих поколений, для грядущего совершенства, для Царства Божьего на земле, в которое войдут счастливцы, но не войдут все поколения умерших, превращенных в простое средство. Учение о прогрессе антиперсоналистично. Но оно проникнуто мессианской идеей, имеющей религиозные корни и истоки. Без мессианской идеи история превращается в груду бессмысленно сцепленных между собой фактов.[105]

       Но мессианская идея совсем не означает оптимистического взгляда на историю. Наоборот, она означает трагический взгляд на историю. История есть борьба противоположных начал, и в ней не все удается. В ней нарастает не только добро, но и зло, потому история должна кончиться. Но Царство Божье удастся, и в нем будет преодолена противоположность двух миров. Наступление тысячелетнего царства можно мыслить лишь противоречиво, как посюстороннее и потустороннее, как земное и небесное. В истории нет сплошного действия Промысла Божьего как воплощения и развития Духа, как думал Гегель, есть лишь прорывы. В ней действует и свобода человека, и фатум, в ней действует и случай, рационально необъяснимый.[106] Грядущее совершенство есть явление трансцендентного порядка, но трансцендентное может стать имманентным. Старое противоположение имманентного и трансцендентного устарело. Без профетизма, столь ослабевшего в историческом христианстве, христианство не имело бы отношения к истории. Историческое христианство, утерявшее профетический дух, не может понять смысла истории. Этот смысл открывается лишь эсхатологическому христианству. Отрицание возможности христианского мессианизма есть реакционное направление в христианстве.[107] Мессианизм есть не только пророческое предчувствие второго явления Мессии, но и мессианского царства. Христианство есть мессианская, профетическая религия, обращенная к грядущему, к Царству Божьему. Свет идет не только из прошлого, свет идет и от будущего. Само собой разумеется, что всегда есть опасность ложного мессианизма и ложных мессий. Примером ложного мессианизма были такие явления, как, напр., Томас Мюнцер. Но явление Иоакима из Флориды было не ложным мессианизмом, а преждевременным, упредившим эпоху.

       Неверно думать, что после пришествия Христа-Мессии Царство Божье наступило и нечего ждать в будущем, невозможен уже мессианизм. Подобное сознание, обращенное исключительно к прошлому, основано на ложном отождествлении Царства Божьего с Церковью. Так учил Бл. Августин, и мнение это стало господствующим в католичестве. Этим укрепляется авторитет исторической Церкви и предотвращается возможность всякого профетизма. Ожидания, обращенные к грядущему, признаются опасными. О втором явлении Христа-Мессии предпочитают не говорить. Апокалипсис замалчивается. Это есть и в православии, хотя менее выражено, чем в более организованном католичестве. Но ведь Евангелие есть благая весть о наступлении Царства Божьего. Идея же Царства Божьего есть идея эсхатологическая.[108] Мы молимся: «Да приидет Царствие Твое». Значит, Царство Божье еще не пришло, хотя Церковь существует уже около 2000 лет. Церковь есть лишь путь истории, а не самое явление Царства Божьего. Церковь есть раздельное явление в исторической жизни народов, а не явление тотальное, каким должно быть Царство Божье. Церковь не есть преображение мира, в ней лишь символически учреждается грядущее Царство Божье. Я говорю об исторической, а не мистической Церкви. Таков важнейший факт исторической судьбы христианства.

       Христос проповедовал приближение Царства Божьего, т. е. совершенно нового мира и новой жизни. Первохристиане жили в атмосфере эсхатологической. Они ждали второго явления Христа, конца этого мира и наступления обещанного Царства Божьего. Они не видели длинного исторического пути между двумя явлениями Христа. Но ожидания их не оправдались. Христос не пришел вторично на землю, последние времена не наступили. И раскрылся длинный путь истории. На этом длинном пути вместо Царства Божьего должна была явиться Церковь и организоваться так, как организуются все большие тела истории. Церковь на этой земле пришла вместо Царства Божьего и начала развиваться в соответствии с условиями этого мира. Мессианские ожидания были вогнаны внутрь, и позже они появились в секуляризованной форме. Профетизм был все более и более утеснен и вызывал подозрения в ереси. Иногда он является в преждевременной и ложно-экзальтирован­ной форме, как в монтанизме. Ап. Павел говорит: «Ревнуйте о дарах духовных, особенно же о том, чтобы пророчествовать» (1-е посл. к Коринфянам. Гл. 14, 1). Эти слова неохотно повторяются. Сакраментализм противополагается мессианизму, личное спасение и бессмертие противополагается Царству Божьему.

       Но должен быть оправдан смысл истории между двумя явлениями Христа. Этого смысла нельзя понять при полном угашении пророческого духа. Священник все более и более вытеснял пророка, ритуализм господствует. Но ритуализм не дает никакого понимания смысла истории. Ослабление роли христианства в истории объясняется ослаблением мессианского сознания. Пророк слушал голос Божий, но этот голос Божий перестали слушать, и он перестал быть слышен. Ожидание личного Мессии раскрывалось в еврейском народе, а не у книжников и священников. Иудаизм превратил пророчество в религию закона и торы. То же произошло и в христианстве. Фарисейство есть явление не только еврейской религии, но и христианской. С той разницей, что после явления Христа фарисейство стало гораздо хуже. Охлаждение огня первоначального откровения, господство закона, формализма, фарисейство есть явления, которые повторяются во всех религиях. Так было в иудаизме, в буддизме, в исламе, в христианстве. Мучительность проблемы мессианизма и истории в том, что человек не может во имя мессианской идеи сбросить с себя тяжесть истории, отказаться принять ее на себя, он обязан нести тяжелый труд истории. Мечтательный мессианизм есть ложная настроенность. Мы встречаемся тут с пародоксальным отношением. Мессианское сознание и ожидание создает историю, сообщает ей связь и смысл, и оно же как бы срывает историю и хочет перескочить через нее. Это противоречие нужно изживать. Подобно тому как в еврейском народе подготовлялось первое пришествие Мессии, во всем человечестве должно подготовляться второе пришествие. И в этом оправдание истории. Цель же в достижении творческой полноты жизни и реализации Духа не только в жизни человеческой, но и в жизни космической.

       Можно установить четыре типа мессианизма по разным признакам: 1) национальный или универсальный, 2) посюсторонний или потусторонний, 3) победный или страдательный, 4) личный или безличный. Все эти типы встречаются уже в Израиле. В Египте был мессианизм, связанный с божественным характером царя. Мессия прежде всего значит Помазанник Божий. Мессианская идея царя как помазанника сохранилась и в христианстве, хотя она ничего общего с христианством не имеет. Мессианизм всегда связан с миллениризмом, с ожиданием тысячелетнего царства. Секуляризованный, оторванный от религиозных корней мессианизм XIX и XX века тоже ждет тысячелетнего царства, и Гегель, и Маркс, и О. Конт, и даже германский расизм. Но этот секуляризованный мессианизм обычно бывает посюсторонним, победным и безличным. При этом устанавливается три периода истории, по Гегелю: тезис, антитезис и синтез. В третий период должен наступить совершенный строй, торжество свободы, торжество разума и науки, торжество справедливости и всеобщего счастья. Это упование на наступление совершенного состояния в третий период, на достижение вершины прогресса есть мессианское упование, есть ожидание тысячелетнего царства. Наука ничего сказать об этом не может.

       В прошлом самое яркое проявление религиозного мессианизма было в XIII веке у Иоахима из Флориды, ждавшего наступления третьей эпохи Духа Св., и в религиозном движении в Италии того времени. В XIX веке мессианизм принимает то религиозно-пророческие формы, то формы внешне антирелигиозные. Мессианизм и профетизм мы находим у Сен-Симона, Фурье, Ж. де Местра (ожидание нового откровения Св. Духа), О. Конта, у Гегеля и Шеллинга (Иоанново христианство), у Чешковского (самое замечательное), у Маркса, у Ницше (явление сверхчеловека и новой дионисической культуры), у Ибсена (третье царство) и у апокалиптика Леона Блуа; из русских — у Достоевского, Вл. Соловьева, Н. Федорова и даже у русских социалистов и анархистов, особенно в религиозном анархизме Л. Толстого. С мессианизмом всегда связано ожидание, обращенное к грядущему, но ожидание не пассивное, а активное, призывающее к действию. Это есть активность историческая, но вдохновляется она верой в наступление конца истории. В этом кажущееся противоречие мессианского сознания.

       В нашу эпоху только русский и германский народы имели свою философию истории. Германская философия истории пантеистична и космична. Русская философия истории богочеловечна и эсхатологична. Но и тот и другой народ имеют мессианскую страсть, и этим определяется динамизм и активизм. Этот динамизм и активность невозможны при чисто спиритуалистическом истолковании Царства Божьего и исключительно индивидуалистическом понимании бессмертия. Необходима мессианская обращенность к разрешению мировой истории. Мессианизм, как явление религиозное, связан с профетической стороной религии. Исключительно сакраментальное понимание религии не благоприятно для духа профетического и для мессианского ожидания. Нет веры, что свет исходит не только из прошлого, но и из будущего. Профетизм и есть начало, ведущее к возрождению, к новой жизни. Неверно рассматривать пророка исключительно как пассивное орудие Бога. В профетизме в высшей степени активно и человечество. Пророчество есть богочеловеческое дело, богочеловеческое творчество. Профетизм в литературе, искусстве, философии, социальном движении есть творческая активность человека. Роковая ошибка — разрывать богочеловечность на две части: в религии, в духовной жизни действует только Бог; в культуре, в социальной жизни действует только человек. В действительности богочеловеческая связь есть и тут и там. И если есть дуализм, который необходим для активности и для борьбы, то он носит совсем иной характер, это не дуализм божественного и человеческого, а дуализм свободы и необходимости, добра и зла.

       Можно установить три точки зрения: 1) религиозно-со­циальная, расово-племенная, иудаистическая и язычески-ан­тичная; 2) религиозно-индивидуалистическая, уходящая из мира и истории, напр. Индия, неоплатонизм, Экхардт; 3) христиански-мессианская и вместе с тем духовная, возвышающаяся над властью национально-расового и государственного начала, предполагающая не только существование трансцендентного, но и возможность изменения нашего мира трансцендентным. При третьей точке зрения не допускается, что идеальные, духовные начала прогрессивно воплощаются и защищаются в истории, в государстве, в авторитете, в объективации духа. История есть трагедия, в известном смысле и трагикомедия. Активность человека, которая есть его долг, не должна зависеть от удачи, от реализации в истории. В «Багават-Гите» очень хорошо говорится, что не нужно искать плодов действия. Каждый положительный, добрый акт человека все равно будет иметь значение для вечности, для Царства Божьего, хотя во времени силы тьмы и зла противодействовали и мешали осуществлению.

       Философия истории ставит проблемы отношения истории ко времени, к свободе, к личности. И эти отношения представляют парадоксы. Время само по себе есть парадокс. Быстротечность времени, разрыв его на прошлое, которого уже нет, на будущее, которого еще нет, и на настоящее, которое частью уже прошлое, частью уже становящееся будущее, делает трудным уловление его реальности. Есть настоящее прошлого, настоящее настоящего и настоящее будущего.[109] Вся наша жизнь зависит от времени, и время несет для нас смерть. Во времени же совершаются творческие акты, которые приносят с собой новизну. История совершается во времени. Но время историческое отличается от времени космического. Движение во времени историческом не есть круговое, циклическое движение, оно устремлено вперед. Движение это устремлено к цели. Но именно в историческом времени цель недостижима, и открывается дурная бесконечность. Выход возможен лишь через прорыв трансцендентного. Имманентно история может устремиться к созданию совершенно рационализированного и механизированного общества. Но я не этого хочу, я хочу Царства Божьего, которое приходит неприметно.

       Парадоксально и отношение истории и свободы. История, в которой есть смысл, предполагает существование свободы. Христианство исторично именно потому, что в нем раскрывается свобода. Без свободы есть лишь царство природы. И вместе с тем история раздавливает свободу человека и подчиняет его своей необходимости. В истории, по замечательной идее Гегеля, царит хитрость разума и подчиняет себе все во имя целей нечеловеческих и бесчеловеческих.[110] Человек создает историю и вкладывает в нее свою творческую силу. И история равнодушна и жестока к человеку. В истории есть настоящий демонизм. Человек есть историческое существо, и он не может сбросить с себя бремя истории.

       И величайший парадокс заключается в отношениях личности и истории. Конфликт личности и мировой истории есть основной конфликт человеческой жизни, его так остро сознавали такие люди, как Достоевский, как Киркегард. История не разрешает проблему личности и ее судьбы, и потому неотвратим конец истории. Люди очень различаются в зависимости от того, считают ли они свободу личности, Церковь как духовное общество и духовную общность высшей ценностью или высшей ценностью считают могущество государства и нации, внешнюю иерархии Церкви. Враги свободы определяются страхом. Страх — один из главных факторов истории. В этом сказывается падшесть человека. И человека приподымает лишь мессианское сознание, лишь сознание устремленности к концу. И самый прогресс, двойственный по существу, может быть или устремлен к разрешающему концу, к Царству Божию, имманентному и трансцендентному, или быть бесконечным процессом, в котором не может быть разрешения, нет ничего самоценного и все превращается в средство. В этом противоречие прогресса. В этом противоречие самой истории, которая и имеет смысл, и бессмысленна, напоминая комедию, и движется к концу, и бесконечна в дурном смысле.

       Так же противоречиво существование Церкви в истории. Историческая Церковь напоминает другие тела истории, очень походит на государство, на царство Кесаря, в ней есть относительность, приспособляемость, власть необходимости. Но Церковь также метаисторична, в ней раскрывается иной мир за этим миром, она есть духовное общество, в ней есть царство свободы, не похожее на царство природы. Вся сложность и мучительность истории Церкви в этом смешении двух ее природ. Церковь должна действовать в природе, и она принимает на себя грех истории. Но она метаисторична, и должна вести к Царству Божьему. В глубоком смысле она есть как бы душа истории и душа космоса, и границы ее не совпадают с видимыми границами исторической Церкви. Жизнь Церкви есть богочеловеческий процесс, и человеческое начало играет в ней двойную роль — творчески положительную и искажающе отрицательную. Инертно-консерва­тивное, бездвижное в ней начало, враждебное всякой творческой жизни, и есть человеческое, слишком человеческое начало, совсем не божественное, как хотят утверждать его сторонники. Все конфликты и противоречия истории сказываются на жизни Церкви. История есть сочетание традиции и творческого изменения. Традиция, за которой в прошлом скрыта творческая жизнь, может превратиться в мертвящую инерцию и окостенение, т. е. в измену традиции прошлого, в отрицание творческого движения. Изменение же может быть оппортунистическим приспособлением к данному миру. Лишь мессианское сознание в Церкви устремляется к Царству Божьему, в котором и религия, и Церковь исчезают как раздельные формы, возникшие в истории.

       Все осуществления в истории производят впечатление неудачи. Осуществлено не то, что было задумано в творческом идеале. Не удалось прежде всего христианство в истории. Есть трагическое несоответствие между христианами в катакомбах и христианами в папском и императорском величии и силе, между христианами гонимыми и христианами, совершающими гонения. Не удались все религии. Смешно говорить, что французская революция осуществила свободу, равенство и братство. Есть потрясающее несоответствие между революционерами-большевиками в подполье и ссылке и ими же в величии власти, в мундирах и орденах, во дворцах и посольствах и пр. Такое же несоответствие между реформацией Лютера и лютеранскими пасторами XIX века. Все грандиозные замыслы мировых империй оказались кратковременными, напр. империя Александра Македонского, погибшая с его смертью, или римская империя, или империя Карла Великого и Наполеона. Слава и величие этого мира кратковременны и призрачны. Так будет и с осуществлением социалистического царства. Власть принадлежит князю мира сего, и он шутит с человеческими замыслами плохие шутки. Человеческие общества переходят от стеснения, гнета, жестокости, опасности, негарантированности жизни, от ужасов войн и революций, от жизни суровой к более спокойной, довольной, свободной жизни, к жизни мещанской, к погоне за наслаждениями, к деморализации и упадку, и потом вновь повторяется все то же самое. Так совершается трагикомедия истории.

       Значит ли это, что нужно отказаться совсем от истории. Нет, история есть испытание, творческий опыт, через который человек должен пройти: неудача истории, неудача всех реализации истории не есть чистая пропажа, через самые неудачи человек идет к Царству Божьему. Это лишь подводит нас к проблеме конца. Царство Божье не реализуется в условиях нашего мира. Для его реализации нужны не изменения в этом мире, а изменение этого мира, не изменение времени, а преодоление времени. Мессианизм есть вера, что новые времена наступят, что Царство Божье придет, что Мессия явится в силе. Ожидание мессианского сознания находится на грани двух миров, на грани посюстороннего и потустороннего, имманентного и трансцендентного, земного и небесного, исторического и сверхисторического. Мессианские ожидания не могут осуществиться ни в самой истории, ни вне истории. Это противоречие, которое заложено в нашем ограниченном сознании, в нашем падшем разуме. Всякий творческий акт человека претерпевает неудачу в смысле реализации творческого продукта. Но вместе с тем всякий творческий акт, в сущности, носит эсхатологический характер, в нем кончается этот мир и начинается иной мир. Но ограниченное сознание это недостаточно видит.

       В современном мире столкнулись две мессианские идеи — русская и германская. Русская идея в чистом ее виде есть идея осуществления правды, братства людей и народов. Она наследует идею, заложенную у пророков, в вечной истине христианства, у некоторых учителей Церкви, особенно восточных, в исканиях правды русским народом. Германская идея есть идея господства избранной расы, расы господ над другими расами и народами, признанными низшими. Эта идея наследует старую языческую идею, греко-римскую идею подбора расы господ, сильных и превращающих слабых в рабов. В германской мысли эта идея уготовлялась рядом пангерманистов.[111] Первая идея устремлена к Царству Божьему, она означает искание «правды о земле»,[112] которая еще не была достаточно вскрыта в историческом христианстве и открыться может лишь в завершающем откровении духа.

 

 

 

Глава XIII

РЕЛИГИЯ ДУХА.
БЛАГОЧЕСТИВОЕ РАЗМЫШЛЕНИЕ

 

       Самое большое заблуждение исторического христианства связано с ограничивающим и мертвящим сознанием, что откровение закончено и ждать больше нечего, что здание Церкви достроено и покрыто крышей. Религиозный спор, в сущности, ведется вокруг вопроса о возможности нового откровения и новой духовной эпохи. Все остальные вопросы второстепенные. Новое откровение совсем не есть новая религия, отличная от христианства, а восполнение и завершение христианского откровения, доведение его до подлинной вселенскости. Вселенскости еще нет. Откровения духа нельзя просто ждать. Оно зависит и от творческой активности человека. Его нельзя понимать лишь как новое откровение Бога человеку, оно есть также откровение человека Богу. Это значит, что оно будет богочеловеческое откровение. Преодолевается в Духе разделение и противоположение божественного и человеческого при сохранении различения. Это есть завершение мистической диалектики божественного и человеческого. Это есть также конец объективации, выбрасывание откровения вовне, наивного реализма в понимании откровения.

       В отношении человека и Бога возможен бесконечный духовный опыт. Могут подумать, что религия духа — а речь идет именно о ней — есть новая форма имманентизма. Но старые споры имманентизма и трансцендентизма нужно признать совершенно устаревшими. Самая постановка темы была совершенно неверна, отвлеченна и недиалектична. Подобно тому как нельзя разрывать между божественным и человеческим и утверждать отвлеченно одно из этих начал, нельзя разрывать и между трансцендентным и имманентным и утверждать их отвлеченно. Подлинная жизнь в соотношении одного и другого. Трансцендентное делается имманентным, и без его имманентности оно отвлеченно-безжизненно и есть лишь предел объективации. Имманентное же нельзя мыслить без трансцендентного, и жизнь в имманентном предполагает трансцендирование. Чистый имманентизм, отрицающий трансцендентное, есть пребывание в безвыходном кругу. Когда человеческое выдают за божественное и утверждают тождество одного и другого, подлинная жизнь прекращается и нет больше ее драматизма. Когда трансцендентное мыслится исключительно имманентным и нет трансцендентной тайны и дали, имманентное лишается жизни и содержания. Поэтому то, что называют в устаревших уже спорах имманентизмом, должно быть решительно отклонено.

       Святой Дух есть принцип соединения Бога и творения.[113] И в Нем должна открыться тайна творения, тайна антропологическая и космологическая. Религия Духа, которая есть также религия Троичности, менее всего будет походить на монистическую религию Духа Э. Гартмана, в которой нет ничего христианского.[114] Наступление новой эпохи Духа, в которую войдут высшие достижения духовности, предполагает изменение человеческого сознания, новую его направленность. Это есть революция сознания, которое понималось статически. Мифы, легенды, догматы в ином свете представляются в зависимости от ступеней сознания, от преодоления его бездвижности и затверделости. Религия Духа будет религией совершеннолетия человека, выходом из детского и отроческого возраста.

       Некоторые черты этой вечной и по внешности лишь новой религии, этой христианской и тринитарной религии, религии, освобожденной от рабства объектности, могут угадываться. В религии Духа, религии свободы, все представляется в новом свете, не будет авторитета и не будет возмездия, окончательно исчезнет кошмар судебного понимания христианства и вечного ада. В основе будет не суд и возмездие, а творческое развитие и преображение, богоуподобление. Будет раскрыта новая антропология и признан религиозный смысл человеческого творчества. Свобода будет увидена в первооснове. Идея Бога будет очищена от рабьего социоморфизма. В идее Бога самодовлеющего были еще остатки непреодоленного идолопоклонства. Только понимание Бога как страдающего, тоскующего по другому, жертвенного побеждает богоборчество и атеизм. Должен быть выражен дерзновенный парадокс богопознания: утверждение Бога всем моим существом значит, что Бог есть, человеческая свобода творит Бога, и это значит, что Бог есть, мое боготворчество есть творчество богочеловеческое.

       Все это ведет к переоценке идеи Промысла, с которой более всего связан атеизм. Религия Духа есть ожидание, что будет раскрыта новая человеческая и человечная общественность, излучающая милосердие и любовь. Религия Духа есть также ожидание раскрытия нового отношения между человеком и космосом и космического преображения. Процесс разложения космоса, связанный с научно-техническим к нему отношением, приходит к концу, его последним фазисом будет разложение атома. Все это упирается в эсхатологическую тему, в активный эсхатологизм. И менее всего это означает оптимистическое понимание судьбы истории. Об этом было уже сказано. Откровение света совсем не означает отрицание тьмы. Наоборот, перед наступлением эпохи Духа человек должен будет пройти через сгущение тьмы, через ночную эпоху. Мы трагически изживаем обездушивание и опустошение природы, как бы исчезновение космоса (открытия физики); обездушивание и опустошение истории (Маркс и исторический материализм); обездушивание и опустошение души (Фрейд и психоанализ); конец войны и революция обнаруживают страшную жестокость, гуманность меркнет. Творец как бы уходит из творения. Он присутствует в нем лишь инкогнито (любимое выражение Киркегарда). Но все это может быть понято как диалектический момент в раскрытии Духа и новой духовной жизни. Нужно умереть, чтобы ожить. Происходит распятие человека и мира. Но последнее слово будет принадлежать Воскресению.

       Мы не входим еще в эпоху Духа, мы входим в темную эпоху. Но предшественники нового откровения Духа были на протяжении всей истории христианства, и они есть и теперь. Всегда есть духовные люди, упреждающие время. Для понимания христианства как религии Духа имели значение восточные учители Церкви, особенно Ориген и св. Григорий Нисский, последний более всего, так как его учение о человеке самое высокое в истории христианской мысли и его духовность упреждает всю историю христианской мистики.[115] Далее имеет огромное значение религиозное движение в Италии в конце XII и начале XIII века, которое было исканием христианства Св. Духа.[116] Центральными фигурами были св. Франциск Ассизский, наиболее приближающийся к образу Христа, и Иоахим из Флориды, у которого были пророческие предчувствия, хотя иногда наивно выраженные. В народных религиозных движениях было уже что-то новое. После французской революции и наполеоновских войн в Европе возникли апокалиптические настроения, хотя и очень смутно выраженные.[117] Более глубокое значение для изменения человеческого сознания имело германское мистическое движение, начиная с XIV века, Экхардта, Таулера и др. Но самое большое значение имел Яков Бёме и потом Ангелус Силезиус.

       Германская идеалистическая метафизика начала XIX века была также огромным событием в истории европейского духа, в диалектике божественного и человеческого, и в ней подготовлялась возможность нового сознания, несмотря на ошибочность ее монистической тенденции. Но во всей германской мистике есть уклон, враждебный эсхатологическому сознанию. В России наиболее выражена эсхатологическая устремленность и ожидание новой эпохи Духа, вера в возможность завершающегося откровения. Если сравнить одного из величайших русских святых, св. Серафима Саровского, и одного из последних католических святых, Cure d’Ars (Vianey), то поражает, что у Серафима все устремлено исключительно к Воскресению, к преображению всей твари в Духе Святом, т. е. к грядущему; у Cure d’Ars все устремлено исключительно к кресту, т. е. к прошедшему. Апокалиптические и эсхатологические настроения можно найти и в русских народных религиозных движениях, и в исканиях правды русской интеллигенции, и на вершинах русской религиозной мысли. Тут приходится называть имена, которые уже много раз упоминались, более всего Достоевского, Вл. Соловьева и Н. Федорова и даже стоящего в стороне от православной мысли правдоискателя и богоискателя Л. Толстого. Так же окрашены были религиозно-философские течения начала XX века.

       Но одним из самых замечательных предшественников религии Духа был философ польского мессианизма Чешковский.[118] У него яснее, чем у Вл. Соловьева, выражена идея религии Духа как завершающего и полного откровения. Она выходит за рамки исторического христианства, но сохраняет связь с католической церковью. Связь с церковью имеет большое значение для того, чтобы движение к новому откровению Духа не принимало сектантского характера. И эта связь наиболее возможна на почве православия, в котором больше потенциальных возможностей, чем в католичестве. На почве католичества наиболее человеком Апокалипсиса был Л. Блуа, в нем силен профетический элемент. Но в этом изумительном писателе, как, впрочем, и у многих, пророческие предчувствия смешивались с остатками старых идей священной монархии, с культом Наполеона и пр. Огромное значение имеют такие люди, как Киркегард, но значение это не прямое. Ш. Пеги может также считаться предшественником религии Духа.[119]

       Но предшественниками эпохи Духа нужно признать не только тех, которые сознательно почитают себя христианами, но и тех, которые нехристиане и в сознании своем даже антихристиане. Даже богоборчество может быть служением Богу и более религиозным, чем прохладность и равнодушие. Новая земля подготовляется трагическим опытом человека и творческой активностью человека. Предшественники эпохи Св. Духа не могут быть названы в традиционном смысле благочестивыми. Огромное значение имеет Ницше, его явление было важным моментом той диалектики божественного и человеческого, без завершения которой не может последовать новой религиозной эпохи. Также важно мессианское сознание в социализме, связанном сейчас с атеизмом. Из больших писателей конца XIX века был настроен профетически и говорил о Третьем Царстве, о Царстве Духа, Ибсен. Невозможно рационально определить границы, отделяющие Св. Духа от Духа. И то, что относят просто к Духу, может иметь отношение ко Св. Духу, действие Которого в мире универсально. Бог может не быть там, где Его хотят видеть, и Он может быть там, где отказываются Его видеть. Присутствие Бога в мире таинственно и неопределимо. Также не определимы границы Церкви. Эти границы твердо определяются лишь для целей властвования. Политика есть самая фатальная сила человеческой жизни, и она-то и искажала религиозную жизнь и делала кровавой историю Церкви. Эпоха Духа не будет допускать власти политики над жизнью Духа.

       Очень длительная эпоха в человеческой истории прошла при стабилизации сознания, которое представлялось неподвижным и неизменным.[120] Этому сознанию соответствовало известное состояние мира, которое считалось единственной реальностью. Вера, которая есть обличение вещей невидимых, была направлена на иной мир, чем мир, соответствующий структуре средненормального человеческого сознания. Традиционная, школьная спиритуалистическая философия, очень отвлеченная, признавала духовную природу человеческой души. Но никаких горизонтов на иные миры от этого не раскрывалось, никакой духовный опыт не делался возможным. Все продолжало протекать в установленных границах, в порядке объективации духа и противоположении субъекта и объекта. Но объективация Духа, его самоотчуждение и выбрасывание вовне и есть главное препятствие для нового излияния Духа Святого в мире. Признание объективного Духа, которое и есть объективация Духа, и есть величайшая помеха для новой духовности, для наступления эпохи Духа.

       Индусская религиозная и философская мысль верила в возможность изменения сознания, для нее сознание было динамично. В этом с ней схож оккультизм. Но совершенно отсутствовал динамизм истории. В христианской же Европе был огромный динамизм истории, но отсутствовало динамическое понимание сознания, сознание представлялось статичным, и с этим связана идея неизменной природы человека. Индусское понимание динамизма сознания не может нас удовлетворить вследствие монизма индусской мысли и непонимания роли человеческого начала, раскрывшегося в христианстве.[121] Новой эпохе Духа, новому завершающему откровению будет соответствовать и иная структура человеческого сознания, и это изменение структуры сознания может подготовляться духовными усилиями. Объективации соответствовали ступени откровения. В процессе откровения то, что должно открываться изнутри и из глубины, представлялось открывающимся извне и сверху. Объективация есть всегда разрыв и раздвоение, то, что Гегель называет несчастным сознанием. Новое откровение Св. Духа есть прекращение отчуждения и объективации не в мысли только, а и в самой жизни, в жизненном духовном опыте, есть движение в глубину. Сознание переходит в сверхсознание, и раскрывается мир по ту сторону распадения на субъект и объект. Это будет означать расшатывание затверделого феноменального мира и большее просвечивание нуменального ядра мира.

       Вселенская религия есть религия Духа, очищенного от порабощающих наслоений, Духа Святого, в котором полнота откровения и освобожденность. Это и есть вечное Евангелие. Человек есть смешанное существо. В нем есть соединение творения и Творца, материи, бессмыслицы, хаоса с творящим, созидающим образы нового. Творчество в мире есть как бы восьмой день творения. Подлинно новая жизнь творится не тем, что человек ставит себе внешние цели, в осуществлении которых он согласен и даже принужден пользоваться преступными средствами, а тем, прежде всего тем, что он изнутри излучает из себя благодатную, преображающую творческую энергию. Новая жизнь, новая эпоха Духа предполагает тотальное изменение человека, а не отдельной стороны его. Это и есть изменение моральное, интеллектуальное и эстетическое, равно как и изменение социальное. Это есть прежде всего появление новых душ. Не будет специально религиозной, церковной стороны жизни, но вся жизнь должна стать религиозной. Лишь духовно человек есть независимое существо, биологически и социально он зависит от природы и общества. Поэтому социальное движение без духовного движения бессильно и может оказаться возобновлением старого в новой лишь одежде.

       Апокалипсис в символической форме изображает разрушительный путь зла. Но нельзя истолковывать Апокалипсис как фатум, как неотвратимость страшных результатов мирового процесса. Это означало бы совершенное отрицание свободы. Фатален лишь путь зла. Путь же добра основан на свободе человека, который соучаствует в миротворении. В откровении Духа в ином свете должен явиться апокалиптический конец. Апокалипсис исторического христианства изображает конечные судьбы человечества как предельное разделение и разрыв Бога и человечества, как то, что Гегель называл «несчастным сознанием». Апокалипсис религии Духа изображает конечные судьбы человечества как богочеловеческое творческое дело, как совместное дело Бога и человечества. Положительный, разрешающий конец должен зависеть и от человека, а не только от Бога. Фатум может быть преодолен свободой.

       Исторический процесс двоится, и его результаты можно двояко оценивать. Но если бы в его конце не было ничего положительного, то миротворение не удалось бы. В Апокалипсисе есть пророчество о тысячелетнем царстве, которым символизируется положительный результат мирового процесса. Но историческая церковь очень боится миллениризма и замалчивает его. Эта символика по-новому еще должна раскрыться в окончательном откровении Духа. Идея тысячелетнего царства оставалась в историческом христианстве безжизненной и отвлеченной. Она получала жизнь и конкретизировалась в социальных движениях, по видимости внехристианских. Если отрицательные результаты всемирно-исторического процесса должны сгореть, то положительные результаты нужно мыслить конкретно, как полноту воскрешенной коммюнотарной жизни, как свободную коммюнотарность. Если бы жизнь человеческая стала воплощением вполне организованной, механизированной и рационализированной жизни масс, а не народов, стала распределенной по категориям и вместе с тем вполне тоталитарной, т. е. исчезли бы последние остатки свободы, то исчез бы дух и духовность, ибо дух есть свобода. Свободная коммюнотарность может быть лишь результатом духовного и социального движения, которые перестанут быть разделенными и противополагаемыми.

       Воплощение и земная жизнь Иисуса была взаимопроникновением двух природ, рука Божия налагалась на избранника. Лишь в Воскресении Иисус окончательно поднимается на бесконечную высоту. То, что индивидуально произошло в Богочеловеке, должно произойти в богочеловечестве. Это и будет третье откровение Духа. Невозможно примириться с тем, что творческий жизненный подъем, экстатически пережитые мгновения светлой радости, творческой любви и освобождения исчезнут навеки и пропадут бесследно. В конце откровения — бесконечность, не дурная бесконечность, не знающая конца, а хорошая бесконечность вечности. В грядущем будет тьма и страдание, которых еще не бывало. Но будет и небывалый свет, будет явление нового человека, нового общества, нового космоса. Это будет завершение мистической диалектики Троичности.

       Уже в Евангелии мы видим пневмоцентризм. Все происходит в Духе и через Духа. Этот пневмоцентризм с известного времени будет нарастать. Дух угашался в историческом христианстве, и история направлялась против христианства. Это было прохождение через разделение и разрыв богочеловеческой связи. В конце это была смерть перед воскресением к новой жизни. Смертельная тоска охватила человечество. Но сократится время, и конец времени наступит. Церковь, которая начинает производить впечатление бессильной, утерявшей дары Духа, будет явлена в своем вечном существе, в духе пророческом. Это Иоаннова Церковь, к которой ближе всего православие. Один русский апокалиптик сказал, что в православии было великое эсхатологическое терпение, но в глубине его было и великое эсхатологическое ожидание. В Церковь Духа Святого войдет и все творчески положительное, что казалось внецерковным и даже антицерковным. Проблема эсхатологическая есть последняя проблема в диалектике божественного и человеческого.

 

 

Глава XIV

КОНЕЦ ВЕЩЕЙ И НОВЫЙ ЭОН

 

       Весь ход мыслей этой книги ведет к проблеме конца не как одной из проблем в числе других, а как к проблеме всеобъемлющей и главной. «Тезис: мир имеет начало во времени и заключен в границах пространства». «Антитезис: мир не имеет ни начала, ни границ в пространстве, но бесконечен как в пространстве, так и во времени».[122] Это одна из антиномий чистого разума в гениальной трансцендентальной диалектике Канта. Меня интересует здесь лишь антиномия, связанная со временем, и она должна быть распространена на апокалиптическую проблему конца во времени. Антиномии у Канта не могут быть преодолены, сняты (Aufhebung), употребляя гегелевское выражение. Разум находится во власти трансцендентальной видимости (Schein). Кант совершенно прав, что в пределах феноменального мира антиномии не могут быть преодолены. В проблеме нас интересующей одинаково нельзя мыслить, что мир будет бесконечно существовать во времени и что он кончится во времени. Для Канта нет развития, вытекающего из противоречий. Иной характер носит диалектика у Гегеля. У него антиномии разрешаются в диалектическом развитии. Тезис и антитезис преодолеваются, снимаются в синтезе.

       Противоречия и порождают развитие. Открытие становления, развития было важным открытием Гегеля. Единство бытия и ничто порождает становление, развитие. Развитие в мире предполагает ничто. Но у Гегеля нет конца, нет по-настоящему эсхатологии. Диалектика конечного и бесконечного постоянно разрешается, но не завершается. Поэтому у него и мог получиться такой скандальный конец, как абсолютизация прусского монархического государства. Два самых гениальных философа Европы, Кант и Гегель, не дают разрешения диалектики противоречий, ибо не дают учения о конце вещей, которое дается лишь чуждым им профетическим религиозным опытом. Частичная правда была и у Канта, и у Гегеля, и они помогают осмыслить философскую проблему конца мира и истории, которая выражалась лишь на религиозном языке.[123] Неверно сказать, что у Гегеля есть лишь диалектика логическая. Вследствие признания тождества мышления и бытия диалектика логическая делается диалектикой бытия. На языке современных философских течений можно сказать, что у Гегеля была и экзистенциальная диалектика.[124] Таково его учение о господине и рабе и о несчастном сознании.

       Мы не признаем тождества бытия и мышления, и потому диалектика носит иной характер и связана с религиозным духовным опытом. Парадокс в том, что когда нет перспективы конца, то все делается конечным. Вечность раскрывается лишь при перспективе конца. Диалектика антиномий не разрешима в пределах нашего мирового эона, стоящего под знаком объективации. В этом Кант более прав, чем Гегель. Но Гегель более прав, признавая развитие через противоречие, хотя и не дающее никакого разрешения. Парадоксальное противоречие в том, что мыслят конец времени, конец истории в этом времени. В этом трудность истолкования Апокалипсиса. Конец истории нельзя мыслить ни в пределах нашего испорченного времени как событие посюстороннее, ни вне исторического времени как событие потустороннее. Конец есть преодоление времени космического и времени исторического. Времени больше не будет. Это не конец во времени, а конец времени. Но время экзистенциальное, вкорененное в вечности, остается, и в нем-то и приходит конец вещей. Будет вхождение в новый эон. Это еще не вечность, которую тоже пытаются объективировать. Будет стерта резкая грань между посюсторонним и потусторонним.

       Парадокс времени еще в том, что возможно таинственное совпадение прошлого и будущего, истоков и конца. Эсхатологическая проблема есть основная метафизическая проблема. Философы уделили ей очень мало внимания, почти никакого, потому что отделили философское познание от религиозного опыта, что есть ложное отделение, ложное понимание автономии познания. Мир должен кончиться, история должна кончиться. Иначе все бессмысленно. Конец есть торжество смысла, соединение божественного и человеческого, эсхатологическое завершение экзистенциальной диалектики божественного и человеческого. Мы должны вступить и, может быть, уже вступаем во время конца, которое будет неопределенной длительности.

       С философской точки зрения конец мира и истории есть прежде всего преодоление объективации, т. е. преодоление мира отчужденности, необходимости, безличности, вражды. Образование мира объектов есть источник всех несчастий человека. Объект мне чужд и непереносим.[125] И Гегель связывал несчастное сознание с отношением к объекту, с раздвоением и разрывом. Сознание есть всегда раздвоение и разрыв, оно предполагает противоположение на субъект и объект и потому всегда заключает в себе несчастье. Преодоление раздвоения и объективации, выход из рабства миру объектов может быть назван пробуждением сверхсознания или высшего сознания. Объективация есть всегда охлаждение творческого огня. В истории есть охлаждающее развитие. Это есть то, что Ш. Пеги назвал «политикой» в отличие от «мистики». Судьба монастырей, революций, коммунистических колоний, толстовцев, духоборов, судьба любви («только утро любви хорошо»), посмертная судьба гениев говорит об охлаждающей объективации. На этом пути нельзя ждать разрешения мировой истории. Классическая культура хотела бы затвердения мира, между тем как мир должен быть расплавлен в огне. «Огонь пришел Я низвесть на землю и как желал бы, чтобы он уже возгорелся!» Эти слова были забыты в объективированном, охлажденном христианстве. Человек раздавлен между двумя дурными бесконечностями и хочет в этом положении так устроиться, чтобы не чувствовать его трагизма.

       Паскаля ужасала бесконечность чуждых пространств. Но также ужасна бесконечность времени в прошлом и будущем. Эта двойная дурная бесконечность раскрывается в существовании, выброшенном вовне, т. е. в существовании объективированном, все более отрывающемся от нуменального ядра. Человек, недовольный настоящим, обращается или к воспоминанию о золотом веке в прошлом, или к ожиданию золотого века в будущем. Человек может вообразить себе лучшую, более прекрасную, более правдивую и праведную жизнь, чем эта опостылая жизнь. Но откуда берется у него эта сила воображения? Он все же не может этой силой воображения победить власть времени, т. е. роковую власть времени и в самом понимании золотого века. Человек материализирует тысячелетнее царство. Бл. Августину была чужда профетическая идея тысячелетнего царства, историческая Церковь была для него уже тысячелетним царством. Этим он остается во власти объективации. Но историческое христианство роковым образом кончается, и происходит неотвратимый переход к христианству эсхатологическому. Лучи света идут от будущего. Конечное грядущее соединяется с истоками прошлого. Есть три стадии откровения: откровение в природе, откровение в истории и откровение эсхатологическое. Окончательно и в полноте Бог открывается лишь эсхатологически. Этому предшествует богооставленность, тоска, механизация и опустошение природы, механизация и секуляризация истории, прохождение через безбожие.

       Эсхатологическое откровение и есть откровение в Духе и Истине, которое есть откровение вечное. Существует трагическое столкновение между Истиной и миром, чистая, не искаженная Истина сжигает мир. Цель — достижение цельности, преодоление разорванности, ложной автономии мыслей, мечтаний, страстей, эмоций, желаний. Может быть страдание в разорванных частях души, в других же частях его может и не быть. Только потому, что страдание не захватывает всей души, человек может существовать, но существование его несчастное. Всемирная история напоминает не только трагедию, но и комедию. И комедия всегда одинаково кончается. Это есть фатальная неудача истории, о которой уже было говорено. Все опыты создания новой жизни — в историческом христианстве, в социальных революциях, в сектах и т. д. — кончаются объективацией, приспособлением к обыденности, в новых формах восстает старое: старое неравенство, властолюбие, роскошь, расколы и пр. Жизнь в нашем эоне есть только испытание и путь, но испытание имеет смысл, и путь ведет к завершающему концу. Легче было бы человеку, если бы он сознал, что предстоит еще открытие неведомого, откровение не только Св. Духа, но и нового человека и нового космоса.

       Возможна пассивная и активная эсхатология. В большинстве случаев апокалиптические настроения приводили к пассивному ожиданию конца, к отказу от исторических задач. Такова была «Повесть об Антихристе» Вл. Соловьева. Апокалиптическое время понимается как ожидание и претерпевание действия сил Божественных и дьявольских. Это упадочная настроенность. Но возможна активная эсхатология. Самосознание, соответствующее достоинству человека как свободного духа, должно утверждать усиление человеческой активности и человеческого творчества во времена конца. Конец нужно понимать не пассивно-отрицательно только, но творчески-поло­жительно. Я говорил уже, что всякий творческий акт человека носит эсхатологический характер и кончает этот мир. Конец разно представляется и разно понимается в зависимости от того, смотрят ли на него из исторического христианства или из более полного откровения Духа. Во втором случае человек есть субъект, а не объект, и творческий субъект.

       Христианское сознание мало задумывается над тем, что род человеческий прекратится, если все станут совершенными христианами, абсолютно целомудренными или монахами. Тут эсхатологическая глубина проблемы пола. Обыкновенно повторяют, что цель брака — деторождение как высшее благо. Но вместе с тем думают, что это высшее благо происходит от того, что считают дурным и греховным. Розанов остро обличал лицемерие, которое происходит на этой почве. Только Вл. Соловьев и Киркегард думали, что в самом деторождении есть что-то дурное и греховное. Метафизика пола имеет непосредственную связь с проблемой конца. Во времена конца что-то изменится в жизни пола, после погружения этой стороны жизни в ужасную тьму и разложения должно наступить просветление. Любовь может преобразить ветхий пол и направить энергию пола, держащую человека в рабстве, на творчество. Возможность таких переключений энергии мы знаем. Для религии Духа, религии конца центральное значение получит любовь, любовь творческая и преображающая. Такую роль будет играть и любовь-эрос, и любовь-агапэ. Но прежде чем перейти к высшей эпохе и к единству, человеку предстоит до конца пройти путь раздвоения и путь страдания, с трудом переносимого. Нужно всегда помнить, что в конце своего пути Иисус воскликнул: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?». После долгого исторического пути иную богооставленность пережил человек — Ницше. Мировой процесс носит трагический характер, его нельзя понять как сплошной поступательный прогресс. Злые результаты мирового процесса, которые могут и нарастать, ввергаются в небытие, но люди, живые существа, не могут быть окончательно ввергнуты в небытие. Есть одно только, что, может быть, заслуживает вечных адских мук, — это их слишком настойчивая защита, сопровождающаяся чувством удовлетворения.

       Самая большая религиозная и нравственная истина, до которой должен дорасти человек, — это — что нельзя спасаться индивидуально. Мое спасение предполагает и спасение других, моих близких, всеобщее спасение, спасение всего мира, преображение мира. Самая идея спасения родилась из подавленности человека, она связана с судебным пониманием христианства. Она должна быть заменена идеей творческого преображения и просветления, идеей совершенства жизни. «Се, творю все новое». Творит не только Бог, но и человек. Эпоха конца есть не только эпоха разрушения, но также и эпоха богочеловеческого творчества новой жизни и нового мира. Церковь Нового Завета была символическим образом вечной Церкви Духа. В Церкви Духа будет читаться вечное Евангелие. Когда мы приблизимся к вечному царству Духа, то мучительные противоречия жизни будут преодолены и страдания, которые под конец усилятся, перейдут в свою противоположность, в радость; и произойдет это не только для будущего, но и для прошедшего, так как будет обращение времени и все живые будут участвовать в конце.

 

 



[1] Это будет предметом моей новой книги «Истина и откровение».

[2] Я подготовляю книгу «Истина и откровение. Опыт критики откровения», в которой должны быть развиты мысли, которые здесь я не могу достаточно развить.

[3] См. Raul Allier. Magie et religion.

[4] См. Rudolf Otto. West-Östliche Mystik.

[5] Это однажды раскрылось мне во сне.

[6] См. R. Otto. Das Heilige. У него есть интересные мысли о морализации, рационализации и спиритуализации святыни.

[7] Современная физика разбила старое учение о космосе.

[8] См. Harnack. Marcion: Das Evangelium vom fremden Gott.

[9] См. Jean Riviere. Le dogme de la Redemption. Он дает образ всех теорий искупления.

[10] См. Joseph de Maistre. Sur les délais de la Justice Divine.

[11] См. Kierkegaard. L’École du Christianisme.

[12] См. мою книгу «Опыт эсхатологической метафизики. Творчество и объективация».

[13] Это отлично понимал Фр. Баадер.

[14] См. наиболее интересного из современных индусских философов — Aurobindo «L’Isha Upanishad» и «Le Bhagavad-gitâ»; см. также недавно вышедшую книгу О. Lacombe. L’Absolu selon le Védânta.

[15] См. Guignebert. Le problème de Jésus; M. Goguel. Jesus de Na­zareth; Couchoud. Le mystère de Jésus; A. Drews. Die Christusmythe; Batiffol. Orpheus et l’Evangile; A. Schweitzer. Geschichte der Leben-Jesu-Forschung. Огромное значение имела книга: D. Strauss. Leben Jesu.

[16] В этом отношении любопытна последняя книга: Guignebert. Le Christ. Чувствуется беспомощность.

[17] См. любопытную книгу Autran. Mitra, Zoroastre et la préhis­toire aryenne du christianisme.

[18] См. книгу доминиканца Féreti. L’Apocalypse de St. Jean. Vision chrétienne de l’histoire.

[19] См. две новые католические книги о св. Григории Нисском: Hans von Bajlhasar. Présence et pensée. Essai sur la philosophie religieuse de Grégoire de Nysse и Jean Daniéloi. Platonisme et théologie mystique. Essai sur la doctrine spirituelle de Saint Grégoire de Nysse.

[20] В Индии идея боговоплощения имеет совсем другой смысл.

[21] См. цитированную книгу Lacombe. L’Absolu selon le Védânta — Шанкаре противополагается Рамануджа.

[22] См. «Le Bhagavad-Gitâ» interprété par Aurobindo.

[23] См. Kroner. Von Kant bis Hegel.

[24] См. одну из новых книг A. Dempf. Meister Eckhardt.

[25] См. цитированную книгу R. Otto. West-Östliche Mystik.

[26] См. новую самую обстоятельную книгу о Фр. Баадере Е. Susini. Franz von Baader et le romantisme mystique, два тома.

* Религия как самосознание Бога (нем.).

[27] См. Eduard von Hartmann. Die Religion des Geistes.

[28] Это хорошо выражено в книге ученика Э. Гартмана Древса «Die Religion als Selbsbewusstsein Gottes».

[29] О понимании религии см. Hegel. Vorlesungen über die Philo­sophie der Religion.

[30] См. H. Бердяев «Из этюдов о Якове Бёме. Этюд I. Учение об Ungrund’e и свободе». «Путь». № 20.

[31] Главная книга Фейербаха «Das Wesen des Christentums» несправедливо забыта, в то время как она одна из замечательнейших книг XIX века.

[32] Особенно интересна в «Nachlass» статья «Philosophie und Na­zionalokonomie».

* Одна из этих болезней называется, например: «человек». К сверхчеловеку лежит сердце мое, он для меня первое и единственное, а не человек. Если что я могу любить в человеке, так это только то, что он есть переход и гибель (пер. Ю.М. Анто­нов­ского).

[33] Это всегда говорил такой замечательный специалист по религии Диониса, как Вячеслав Иванов.

*       Вернись ко мне, мой бог, — мое страданье,

         И счастье последнее мое!..

(пер. Ю.М. Антоновского)

[34] См. мою книгу «Смысл творчества. Опыт оправдания человека».

[35] С этим связано современное французское течение, которое представляют Bataille «L’Expérience intérieure», Camus и др. На это течение влияет также Л. Шестов.

[36] См. М. Heidegger. Sein und Zeit и превосходную книгу Woeh­lens. La Philosophie de Martin Heidegger; см. также Sartre. L’être et le néant. Сартр решительно отрицает «иной мир», и его философия прикрыта такой терминологией, как «онтология», «трансцендентное» и пр., которая вводит в заблуждение.

[37] С другой стороны, совершенно неверно и произвольно пользуются словом «трансцендентное» такие философы-экзистенциа­листы, как Сартр и Гейдеггер.

[38] См. книги Keyserling. Méditation sudaméricaines; Kierkegaard. Le concept d’angoisse; Heidegger. Sein und Zeit.

[39] См. превосходную книгу Woehlens. La Philosophie de Martin Heidegger.

* Ничто уничтожает (отрицает) себя (нем.).

[40] См. Suzuki. Essais sur le Bouddhisme Zen.

[41] См. R. Otto. Das Hellige.

[42] Об этом говорит Гегель в своей большой «Логике».

[43] См. Otto Rank. Le traumatisme de la naissance.

[44] См. Max Scheler. Le sens de la souffrance.

* Я себе ненавистен (фр.).

[45] См. Jean Wahl. Le malheur de la conscience dans la philosophie de Hegel.

[46] О буддизме кроме классической книги Ольденберга см. книги De la Vallée Poussin «Nirvâna» и еще японца Suzuki «Essais sur le Bouddisme Zen».

[47] См. Marquis de Sade. Les infortunes de la vertu. Нельзя отрицать талантливости де Сада.

[48] См. Н. Федоров. Философия общего дела.

* Кровь — сок совсем особенного свойства (нем.).

[49] См. книгу Nygren «Erôs et Agapé», интересную, но произвольную.

[50] Св. Григорий Нисский, Бл. Августин и другие учители церкви считали зло небытием.

[51] Бергсон в «Evolution créatrice» отрицает ничто, небытие (néant), но его аргументы неубедительны. Гейдеггер, Сартр признают большее значение небытия, ничто.

[52] См. мою книгу «О назначении человека».

[53] Рибо определяет страсть как длительную и интеллектуализированную эмоцию. Нужно сказать, что эмоции в чистом, изолированном виде не существует, всегда присутствует и весь человек, хотя бы растерзанный, и есть интеллектуальный элемент в самом безумном, самом иррациональном состоянии человека.

[54] См. Макс Шелер «L’homme de ressentiment».

[55] См. мою книгу «О назначении человека».

[56] См. Freud. Essais de psychologie.

[57] Heidegger. Sein und Zeit.

[58] «Le Bhagavad-Gitâ» interpreté par Shri Aurobindo.

[59] См. Вячеслав Иванов. Религия Диониса.

[60] О двойственности войны есть замечательные мысли у Прудона. См. его «La guerre et la paix».

[61] См. Ullrich. La guerre à travers les âges.

[62] Я кончил эту книгу, когда была изобретена атомная бомба. Это важный момент в фатальной диалектике войны.

[63] Лучшая книга Л. Толстого религиозно-философского характера — это книга «О жизни».

[64] Об этом есть интересные мысли у Н. Гартмана. См. его «Das Problem des geistigen Seins».

[65] В этом мы сходимся с о. С. Булгаковым, несмотря на то что он очень расходится со мной в учении о свободе, о творчестве и о зле. См. последний том его богословской системы «Невеста Агнца», который я прочел, когда моя книга была написана. Есть родовые черты русской религиозной философии, отличающие ее от западной христианской мысли.

[66] На этом очень настаивает у нас Несмелов, написавший книгу о св. Григории Нисском.

[67] Это говорит Вундт, который является актуалистом в понимании душевной жизни.

[68] См. Jung. Le moi et l’inconscient.

[69] М. Шелер особенно настаивает на значении эмоциональной интуиции, но интуиция не может быть в чистом виде эмоциональной. Кейзерлинг особенно настаивает на основном значении эмоционального начала. См. его «Méditations sudaméricaines».

[70] См. Chr. Bernoulli. Die Psychologie von Karl Gustav Carus.

[71] См. Ravaisson. De l’Habitude.

[72] См. мою книгу «О назначении человека».

[73] См. интересную критику кантовскою этического формализма у Макса Шелера «Der Formalismus in der Ethik und die materielle Wertethik».

[74] См. мою брошюру «Человек и машина».

[75] См. Jean Rostand. Hérédité et racisme.

[76] См. мою книгу «О рабстве и свободе человека».

[77] Карлейль в «Героях и героическом в истории» смешивает эти два рода почитания.

[78] См. A. Nygren. Erôs et Agapé.

[79] О типах любви см. о. П. Флоренский «Столп и утверждение истины» и Max Scheler «Nature et formes de la sympathie».

[80] В этом отношении характерно новое течение во Франции. См. Sartre. L’être et le néant; Bataille. L’Expérience intérieure и A. Ca­mus. Le mythe de Sisyphe. Течение это сложно. Сартр в конце концов делает выводы в духе неогуманизма, да и Камю тоже.

[81] Моя книга «О назначении человека» была попыткой построения такой этики.

[82] См. мою книгу «Дух и реальность».

[83] Эту мысль я развиваю в своей книге «Опыт эсхатологической метафизики. Творчество и объективация».

[84] См. мою книгу «Дух и реальность».

[85] См. Fr. Heiler. Das Gebet.

[86] См. цитированную книгу «Le Bhagavad-Gitâ» interpreté par Shri Aurobindo.

[87] См. мою книгу «Опыт эсхатологической метафизики. Творчество и объективация».

[88] В связи с этим вопросом есть интересная мысль у Зиммеля. См. «Lebensanschauung».

[89] См. Benedetto Croce. Estétique comme science de l’expression.

*       Увы! Увы!

         Разбил ты его,

         Прекраснейший мир,

         Могучей рукою.

         Он пал пред тобою.

                 (Пер. Н. Холодковского).

[90] См. мой этюд «Человек и машина», журнал «Путь» № 38.

[91] См. Addison. La vie après la mort.

[92] См. Hans Leisegang. Die Gnosis и de Faye. Gnostiques et Gnosticisme.

[93] См. замечательную книгу Е. Rhode. Psyche.

[94] См. замечательную статью Вл. Соловьева «Смысл любви».

[95] См. Fechner. Das Büchlein vom Leben nach dem Tode.

[96] См. A. Boulanger. Orphée.

[97] См. цит. Aurobindo. L’Isha Upanishad.

[98] См. книгу Л. Толстого «О жизни».

[99] См. Н. Федоров. Философия общего дела.

[100] См. К. Jaspers. Philosophie. Три тома.

[101] Об этом есть много хороших мыслей у о. С. Булгакова. См. его «Невеста Агнца». Это третья часть его богословской системы.

[102] Об этом есть интересные мысли в книге Tillich. Die sozia-listische Entscheidung.

[103] Это думает и Дильтей, который, впрочем, сам отрицает возможность философии истории. См. его «Einleitung in die Geistes-wissenschaften».

[104] См. Kants Populäre Schriften «Idee zu einer allgemeinen Ges­chichte in weltbürgerlicher Ansicht». [«Философия также может иметь свой хилиазм» (нем.).]

[105] В этом отношении интересна книга Theodor Lessing. Geschi­chte als Sinngebung des Sinnlosen.

[106] См. Fabre d’Olivet. Histoire philosophique du genre humain.

[107] См. книгу доминиканца Féret. Apocalypse de St. Jean. Vision chrétienne de l’histoire. Книга имеет много качеств, но в ней решительно отрицается христианский мессианизм.

[108] См. Johannes Weiss. Die Predigt Jesu vom Reiche Gottes, а также книги Луази.

[109] О времени самые замечательные мысли высказаны Бл. Августином в «Исповеди».

[110] См. Hegel. Vorlesungen über die Philosophie der Geschichte.

[111] См. «Le Pangermanisme philosophique». Préface par Ch. Andler.

[112] Выражение апокалиптика и хилиаста В. Тарнавцева, употребленное в Религиозно-философских собраниях в Петербурге в 1903 г.

[113] Об этом интересно говорит католик Henstenberg в книге «Das Bund zwischen Goti und Schöpfung».

[114] См. E. von Hartmann. Die Religion des Geistes.

[115] См. Jean Daniélou. Platonisme et théologie mystique. Essai sur la doctrine spirituelle de Saint Grégoire de Nysse.

[116] См. Е. Gebhart. L’Italie mystique.

[117] См. Viatte. Les sources occultes du Romantisme. T. II.

[118] См. уже цитированное Cieszkowski «Notre Père». Четыре тома.

[119] В этом отношении богатые материалы дает Remain Rolland. Péguy.

[120] См. мою книгу «Опыт эсхатологической метафизики. Творчество и объективация».

[121] См. недавно вышедшую книгу О. Lacombe. L’Absolu scion le Védânta. Les notions de Brahman et de l’Atman dans les systèmes de Sankara el Râmanoaja.

[122] См. Kant. Kritik der reinen Vernkunft. Die Antinomie der reinen Vernunft. Erster Widerstreit der transzendentalen Ideen.

[123] См. мою книгу «Опыт эсхатологической метафизики. Творчество и объективация».

[124] В этом направлении его истолковывает Wahl и Käte Nadler. См. ее книгу «Der dialektische Widerspruch in Hegels Philosophie und das Paradox des Christentums».

[125] Модный сейчас философ Сартр, талантливый и очень характерный для эпохи, в сущности есть раб объектности, мира вещей, мира феноменов, который не имеет реальности в себе. Глубока истина, что реальность зависит от творческой активности человека. Но Сартр хочет думать, что за являющимся нет ничего, нет тайны. См. его книгу «L’être et le néant» и мою книгу «Я и мир объектов».