Н.В. Устрялов

РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ФРОНТ.

Републикация О.А.Воробьёва

“Народоправство”, № 15, 1917г., с. 13-16.

1.

12 сентября, по приглашению Земского Союза и при содействии Соединенного Лекционного Бюро, я отправился на юго-западный фронт с „культурно-просветительными“ целями. Не потому решил я поехать в армию, что верил в силу слова. Нет, одним „убеждармом“, уговорителем больше или одним меньше – не все ли, в сущности, равно? Словами делу в его теперешнем положении не поможешь, это ясно само собой.

Но хотелось своими глазами посмотреть на „революционный фронт“, прикоснуться к нему, ближе и глубже понять его болезнь. „Неужели и там то же, что здесь?“ – хотелось хоть какие-нибудь данные найти, чтобы решить этот гнетущий вопрос отрицательно. И где-то в глубине души теплилась надежда: „а, может быть, и не все пропало, может быть, еще можно что-либо сделать“…

Две недели пришлось мне пробыть на фронте. Читал государственное право на армейских курсах в Каменец-Подольске. Ездил в корпус, читал там офицерской аудитории лекцию о текущем моменте, и после лекции было „собеседование“. Удалось побывать и на позициях, даже в окопах первой линии. Все время пребывал в постоянном „контакте“ с армейскими организациями уже по одному тому, что армейскими курсами заведует армейский комитет.

Таким образом можно было составить себе общее впечатление о жизни армии в наши дни.

И нужно прямо сказать, скрывать нечего, да и бесполезно: впечатление получилось грустное, безотрадное. Болезнь углубляется, развал растет стихийно, и нетрудно предсказать, чем он кончится, если какое-нибудь чудо не станет неожиданно на его пути. Как же он проявляется, в чем его источник?

Общее мнение, что разруха пришла на фронт с тыла. „Если бы не тыл, война бы сейчас уже была кончена, мы бы имели почетный мир“ – такое утверждение вы слышите на фронте повсюду и от офицеров, и от наиболее сознательных солдат.

Фронт развратили пополнения. В сочетании с „декларацией прав солдата“ они создали на войне ту митинговую атмосферу, которая абсолютно несоединима с какою бы то ни было боеспособностью.

Сначала, в первые недели и месяцы революции, здоровый, хотя усталый, организм армии еще боролся с являвшейся извне заразою: не солдаты фронта опускались до уровня „революционных“ пополнений тыла, а, напротив, эти последние поднимались до боевого уровня солдат фронта. „Мы их не слушали, а посылали на самые трудные работы, чтобы дурь выгнать“, рассказывал мне один председатель полкового комитета, умный и чрезвычайно симпатичный солдат с георгиевским крестом.

Но вскоре старания агитаторов при благосклонном молчании непротивленческого правительства стали брать свое. „Веяния революции“ проникли на фронт. Появилась своеобразно воспринятая „классовая точка зрения“, зазвучала пошлая и бессмысленная кличка „буржуй“. Начался раскол между солдатами и офицерством.

Любопытная ирония судьбы! Революция стремилась „заполнить пропасть между командным составом и армией“, якобы существовавшую вследствие „дисциплины палки“. На деле же именно она, именно революция, эту пропасть вырыла. Раньше общая боевая опасность сближала офицера и солдата, и на войне они были как братья. Теперь – вместо борьбы с общим врагом взаимная жгучая ненависть на горе себе и на радость врагу. Не мир, но раздор принесла фронту свобода.

Кризис первого правительства болезненно отозвался в армии. Боевая сила ее с той поры стала уже регулярно таять не по месяцам, а по дням. Пополнения уже не с насмешливым и брезгливым презрением встречались; к их лозунгам стали прислушиваться, их призывы стали увлекать. Широко распространилась дикая басня о буржуазии, как виновнице войны. Поползла ядовитая, шипящая клевета на союзников. Явилась идея братания. „Микитка“ мало-помалу стал превращаться в „большевика“.

А в это время новый военный министр хотел удивить мир своей революционной армией и показать врагу всю силу дисциплины долга.

2.

Доселе часто еще вспоминают в армии то время – канун июньских дней. Керенский объезжал фронт, говорил „огненные слова“. Его слушали, клялись вместе с ним, встречали и провожали восторгами, энтузиазмом.

Да, несомненно, он заражал своей верой. Даже скептики начинали надеяться. Многие офицеры говорили мне, что возражать ему не было силы, – до того он весь горел своей идеей, до того убеждал своею убежденностью.

Комитеты были им покорены. Пораженцы на глазах превращались в борцов за победу, наступление стало общим лозунгом.

Пораженцы на глазах превращались в борцов за победу, наступление стало общим лозунгом.

Но вся трагедия была в том, что наступать-то должны были не только комитеты, но и армия. Вернее, не столько комитеты, сколько армия. А до армии, до „Микиток“ огненные слова долетали слабо. Когда комитетчики хорошо или дурно передавали солдатам слышанное от народного министра, революционная армия недовольно гудела:

– Ага, на автомобилях-то поездили, около генералов потерлись, и сами буржуями стали. Мы вас за миром посылали, а вы вот что… Следить за вами нужно, контроль!..

Эта несчастная ideé-fixe русской революции, идея „контроля“! Это она разрушила власть, это она во все сердца поселила яд недоверия… Подобно тому, как старый режим думал сыщиками себя спасти и, не доверяя сыщикам, поручал и за ними следить другим сыщикам, так и революционная демократия мечтает всеобщим „контролем“ всех за всеми, всероссийским сыском, спасти себя…

И когда настали часы военного испытания, случилось то, чего не могло не случиться: „дисциплина долга“ разлетелась в прах, рассеяв все иллюзии на ее счет.

Немцы прекрасно предвидели этот результат. Накануне наступления одной из наших частей был взят в плен немецкий офицер-летчик, сбитый нашим огнем. На допросе он спокойно и уверенно говорил:

– Мы знаем, что вы на днях будете наступать. Мы знаем также, что вас вчетверо больше, чем нас, и что вы лучше вооружены и снаряжены. Но мы не боимся: ваших солдат надолго не хватит. И, главное, у нас очень хорошие союзники.

– Какие союзники?

– Пальшефики.

Это произнесенное на немецкий лад слово, видимо, доставляло немцу большое удовольствие. А нашим офицерам трудно было что-нибудь возразить на него.

Предсказание летчика оправдалось. Порыва не хватило надолго. Благодаря артиллерии, неприятельские линии были прорваны[,] и первый день пехота шла вперед. Но скоро распространилось известие, что дальше идти не следует, ибо это уже будет противоречить миру без аннексий и контрибуций. В боях под Брезжанами в атаковавших частях на 1000 солдат приходилось уже до 300 офицеров. Офицеры со своими вестовыми брали у солдат ружья и шли в бой. Но бывало, что солдаты не желали давать офицерам ружья, опасаясь, как бы они их не использовали в контр-революционных целях…

Тарнопольский прорыв в первый день нетрудно было ликвидировать, и для его ликвидации был предназначен целый корпус, некогда боевой и славный. Но этот корпус в течение суток обсуждал на митингах вопрос о соотношении полученного им приказа о выступлении с идеями и лозунгами русской революции. В результате победила „оборонческая“ точка зрения, но было уже несколько поздно: заранее подготовленные и крайне сильные позиции, на которых должна была быть организована оборона, были взяты немцами, пока революционный корпус был разбит. Вместе с тем тарнопольский прорыв разросся в грандиозное поражение всего нашего юго-западного фронта.

О галицийском отступлении много уже писалось и говорилось. Это было сплошное паническое бегство, сопровождаемое грабежами и насилиями над окрестным населением. Солдаты бросали амуницию и нагружали себя самыми разнообразными, подчас совершенно неожиданными предметами. Тащили домашнюю посуду, материи, и один офицер мне рассказывал, что своими глазами видел солдата, с трудом передвигавшегося по дороге из-за большого плюшевого кресла, с которым ни за что не хотел расстаться…

О какой бы то ни было дисциплине, разумеется, не было и речи. Командный состав был бессилен, и даже комитеты ничего не могли сделать. Животный страх обуял людей и вместе с тем, что особенно отвратительно, жажда легкой наживы. Великая русская армия, – в эти трагические минуты она даже не была жалка, – она была омерзительна и скверно комична…

3.

После разгрома, по общему отзыву, могло бы наступить оздоровление. Ставший главнокомандующим генерал Корнилов в высшей степени энергично принялся за работу воссоздания армии. Все офицерство деятельно ему помогало, и в августе фронт уже приходил в порядок…

Но главнокомандующий с первых же шагов встретил противодействие в среде солдат. Он не только не пользовался популярностью в широких солдатских массах, вкусивших от сладкого плода „свободы“ – нет, его определенно не любили. Но его побаивались и, главное, невольно, инстинктивно уважали. „Корниловская программа“ постепенно осуществлялась на фронте. Приказы ставки за этот период времени были все проникнуты единым здоровым планом и отличались единым твердым тоном. Солдаты подтягивались, армия оживала, друзья немцев попритихли.

И все сразу пошло прахом. Так называемое „корниловское восстание“ в корне расстроило налаживавшийся боевой механизм. Армия раскололась, и углубители революции поспешили этот раскол углубить.

До сих пор на фронте вы на каждом шагу слышите имя „мятежного“ генерала. Солдаты и комитеты произносят это имя с ненавистью, которая целиком переносится и на „корниловскую программу“. А противоположная „программа“ – германо-большевистская – приобретает широчайший успех.

Комитеты „оборонческого“ типа перестают пользоваться сочувствием масс. Большевики, притаившиеся при Корнилове, подняли головы. Вновь выбираемые комитеты составляются под знаком большевизма. „Старые революционеры“ объявляются буржуями. Приходят новые люди.

– Я – старый революционер, старый партийный работник, – жаловался мне один солдат, председатель комитета. – С первого дня революции я провожу в жизнь новый строй. Я – инициатор организации нашего комитета. Я разъяснил товарищам приказ номер первый. И вот теперь меня гонят, называют старорежимцем. За что?

Мне оставалось его утешить лишь соответствующими ссылками на судьбу товарищей Церетелли и Чхеидзе…

Да, злые всходы пожинают ныне все эти люди. Но ведь это всходы их же посевов…

Теперь, под влиянием надлежащих разъяснений, солдаты глубоко убеждены, что все наши последние поражения – дело рук командного состава во главе с ген. Корниловым.

– Опять предали. Нарочно Галицию очистили. Нарочно Ригу отдали. Мы хорошо дрались. А теперь видим, что бесполезно. Все равно продадут.

Это не преувеличение. Я нарочно записал эти слова, слышанные мною от одного комитетчика новой формации. И затем часто, постоянно слышал от солдат повторение этих слов.

Их смысл поистине страшен. Это одновременно и наглая ложь, и чудовищная, гнуснейшая клевета, и симптом глубочайшего разложения. „Незачем драться, все одно продадут“. Да, враги знают, какой яд наиболее ядовит…

– В армии сейчас только две партии: октябристы и декабристы. Октябристы хотят идти домой в октябре, декабристы – те „правее“, те соглашаются ждать до декабря…

Это мне говорил один член армейского комитета. Как известно, генералы Верховский и Черимисов „не верят“ в существование таких тенденций на фронте. Что ж, дай Бог, чтобы они оказались правы…

Много, много эпизодов мог бы я рассказать, обосновывающих то тяжелое впечатление, которое ныне выносишь из поездки на фронт. Но к чему все эти отдельные рассказы? Спросите любого офицера: он их знает сотни.

В настоящие дни революционная армия являет много картин, знакомых и революционному тылу: опустошение огородов, повальная грызня семечек, хроническая игра в карты, и при том в азартные игры. Специфические занятия фронта: пальба по уткам и прочим птицам (диким, а иногда и домашним), глушение рыбы в реке посредством ручных бомбочек, и, за последнее время, поголовные браки солдат с „девчинами“ из местных деревень. Фронт переживает теперь какую-то эпидемию свадеб, и даже казаки, как говорят, ей подвержены…

Но неужто нет ни единого светлого пятна?..

4.

Нет, есть светлое пятно. И пятно большое, многообещающее. Мне оно было особенно ясно видно во время моих лекций и после лекционных бесед со слушателями.

Я читал, на армейских курсах, делегатам целой армии. Каждый полк посылает на такие курсы своего представителя, который впоследствии обязан рассказать своим избирателям содержание слышанного. Таким образом, „по идее“, вся армия должна приобщаться через столичных лекторов свету знаний и политического воспитания. Вместе со мною на курсах читали несколько москвичей – между ними проф. Е. Н. Ефимов. Читаются курсы государственного права, политической экономии, аграрный вопрос, проблемы войны, политические партии и пр. Аудитория – человек около двухсот. Несколько офицеров, несколько интеллигентных солдат, остальные – обычная, „настоящая“ солдатская масса, мужички, только, очевидно, из наиболее „толковых“ или наиболее любознательных.

И вот, с величайшей радостью должен сказать, что более благодарной, отзывчивой аудитории трудно где-либо и кому-либо найти. Лектора слушают, затаив дыхание, насторожившись, боясь пропустить единое слово. Когда вы рассказываете какой-нибудь исторический эпизод, вы замечаете по лицам слушателей, что они переживают все перипетии этого эпизода, поистине живут им и в данный момент только им. Если вы что-либо рассказали или изложили недостаточно ясно для аудитории, вас немедленно забросают со всех сторон записками с просьбами выяснить, или пояснить, или дополнить ваше изложение. Если вы высказали мысль, встречающую некоторые сомнения, вы тотчас же получаете рой записок с возражениями. И нужно подчеркнуть, что эти возражения всегда изложены в форме чрезвычайно деликатной, скромной, в форме вопросов незнающего знающему. Вы совсем не чувствуете в этой аудитории того специфического гонора невежды, который бывает – увы! – не чужд и некоторым значительно более „высоким“ собраниям российской республики…

Когда однажды какой-то самоуверенный большевик прислал лектриссе записку, редактированную не вполне корректно, вся аудитория загудела от негодования и стыда, и после лекции обратилась к заведующему курсами с просьбою проводить все присылаемые лекторам записки через специальную редакционную комиссию, избранную из состава слушателей. И только вмешательство самих лекторов заставило аудиторию отказаться от такого намерения.

Да, эти солдатские представители, пришедшие учиться, уже вышли из первой стадии невежества, как известно, всегда неразрывно связанной с психологией всезнайства. Они уже достигли того уровня, который в свое время Сократ обозначил знаменитым изречением: „ знаю, что я ничего не знаю“.

О, когда-то вся русская революционная демократия достигнет этого благотворного сознания! Да будет благословен этот грядущий день…

Конечно, вся серая масса наших слушателей уже наслышалась криков последней моды. Но, разумеется, они не вошли и не могут войти в ее плоть и кровь. Уж очень не к лицу Циммервальд русскому мужику.

Бывало, смотришь на свою аудиторию, – и вдруг грустно станет. Так много хороших, простых, русских лиц, – и зачем только их насильственно формируют дешевыми, копеечными идейками, и зачем это они косноязычно бормочут о „буржуазиате“ и „демократистах“…

В самом деле, зачем, зачем эти головы, в которых так чувствуется живой природный здравый смысл, забиваются хламом отвлеченных и, главное, до того им чуждых лозунгов? И чем же это кончится? Одолеет ли натура, проснется ль инстинкт, или так-таки и пойдем в пищу интернационалу, сиречь Германии?..

Чем ближе всматривались мы в нашу аудиторию, чем больше мы с ней свыкались, тем все глубже и тверже становилось убеждение, что недуг армии, а значит, и России, – временный недуг, болезнь роста. С каждым днем и на наших глазах аудитория как бы пробуждалась от нелепого кошмара непереваренных партийных догм и пустых фраз. Простые факты, сообщаемые нами, конституционная история Западной Европы, объективные данные государствоведения и экономической науки – все это захватывало, удивляло, вызывало напряженную работу в умах и постепенно порождало соответствующее волевое устремление. Только надолго ли?..

„Вы нам мозги прочистили“, говорили на прощанье нам слушатели. И одни эти простые, теплые слова, казалось, вознаграждали за все те грустные, тяжкие минуты, которые заставляет переживать всякого созерцание современной жизни на фронте.

Да, с этими людьми многое можно сделать. И поистине, великие возможности открыты ныне перед Россией. Два года свободной и самостоятельной жизни способны дать нашему народу больше, чем полвека самодержавия. Это несомненно, и слепы те, кто этого не видят.

Но страшно одно: время-то ведь не ждет, у нас нет и двух лет, мы сейчас, вот теперь же должны спасать себя. А сейчас мы бессильны, как никогда. Века угнетения лежат на народе, наследственная темнота, а ведь кто не знает, что темнота – лучший покров для злых дел и темных людей…

И смешанное, глубоко тревожное чувство оставляет в каждом наш „революционный фронт“.

Старой армии нет, старая вера, ее скреплявшая, рухнула, новое сознание еще не народилось, и нужно время для его рождения. Этого времени у нас нет. Значит, в силу необходимости сознание должно быть заменено чем-то другим. Чем же? Народным инстинктом, народным чувством, „народным гением“? Или, быть может, национальным героем, хотя бы с действительными „железом и кровью“?

Не знаю. Но ясно до полной очевидности, что организм Великой России расшатан, его силы парализованы. Оправится ли он до последнего, страшного удара извне?

Если да, – его ждет великое будущее. Если нет, – горе ему.

Н. Устрялов.

20 октября 1917.